412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хизер Роуз » Музей современной любви » Текст книги (страница 2)
Музей современной любви
  • Текст добавлен: 8 июля 2025, 17:30

Текст книги "Музей современной любви"


Автор книги: Хизер Роуз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

Раз в году Карл брал пятидневный отпуск и отправлялся охотиться на оленей со старыми школьными друзьями.

«Через десять лет мне будет столько же, сколько Марине Абрамович, – подумала Джейн. – Через двадцать пять – столько же, сколько маме. Двадцать пять лет назад мне было всего двадцать девять. Время еще есть. Пожалуйста, пусть еще будет время».

Еще утром Джейн притворялась, что на самом деле живет здесь, в Нью-Йорке. Женщина застелила постель и разгладила лоскутное покрывало. Провела рукой по резному изголовью и представила, как проводит здесь Рождество: гуляет по заснеженному Центральному парку, любуется рождественской елью в Рокфеллер-центре, выбирает подарки в «Барниз». Она окружена друзьями с интересным прошлым, и они приглашают ее в свои любимые рестораны.

Сейчас не время принимать решения. Окружающие беспрестанно это твердили. Три человека, не сговариваясь, подарили ей книгу Джоан Дидион «Год магического мышления», как будто книга могла решить все проблемы. Джейн понимала, что люди желают ей добра, но не сумела заставить себя прочитать ее. Ни на чем не могла сосредоточиться. Она была слишком занята: слушала Карла.

Джейн представила себе, как муж лежит на гостиничной кровати и читает газеты, полностью одетый, в растоптанных мокасинах и вязаном кардигане. Он будет счастлив, когда жена отправится бродить одна по своим галереям. А сам проведет утро в поисках закусочной, где можно съесть второй завтрак и понаблюдать за окружающим миром. Он наверняка найдет с кем поговорить. Карл есть Карл. В этом супруги сходились. Каждый из них, возвращаясь домой, рассказывал о беседах, которые вел с совершенно незнакомыми людьми.

4

К своему вящему удивлению, Левин обнаружил, что ездит в МоМА почти ежедневно. Он пересек вестибюль первого этажа, оставил плащ и зонт в секции гардероба, предназначенной для держателей абонемента, прошел через рамку металлоискателя. Сегодня вестибюль был запружен народом. Возможно, причина в ветреной погоде. Казалось, музей наводнили студенты.

Левин уставился на большой голубой воздушный шар Тима Бёртона. У подножия лестницы, прислонившись к белой стене, он услышал, как девушка описывает свадебный торт своей сестры, и на мгновение очутился в Мексике, где они с Лидией провели медовый месяц. Звуки мариачи, преследующие потенциальных заказчиков, аромат ночи и ужасающее небо. На седьмой день рождения мама купила Арки телескоп, но бездонная ночь пугала его уже тогда. Его тревожило, что он соединен с землей только ступнями. Ему казалось, что этого недостаточно. А тут еще вся эта материя, спиралью устремляющаяся к нему, свет и тьма, мчащиеся к нему сквозь тысячелетия, и такая пропасть совершенно неизвестного! Отец умер, когда Арки было четыре года, проболев всего несколько недель. «Головная боль, иногда рвота, и вот он уже так ослаб, что не мог двигаться», – рассказывала мама.

Левину всю жизнь не давало покоя это туманное объяснение: было непонятно, почему обычная головная боль и рвота могли привести к смерти.

Мама каждый год водила его посмотреть на маленькую табличку на белой бетонной стене, в которой покоился папин прах. Но папин дух, говорила мама, не здесь, он там – и она указывала на небо над головой. Бояться нечего. Разве Арки, как и мама, не считает, что где-то далеко живут другие существа? Земля не может быть единственной обитаемой планетой во всей Вселенной. И эти инопланетяне не обязательно жуткие синие человечки со сверхъестественными способностями. Они не станут похищать Арки. Там действуют некие силы, благие невидимые силы. Они позаботятся об Арки. Да, те же самые силы любили и его отца, но, возможно, им было нужно, чтобы он вернулся к ним. В конце концов все туда вернутся. Беспокоиться не о чем. Но все, что говорила мама, нисколько не успокаивало мальчика. Он пребывал на планете, где регулярно происходили какие-то катаклизмы. Существование человека была своего рода генетической случайностью. Мир вращался в непостижимой бесконечности, и каждая форма жизни являла собой хрупкий эксперимент.

В подростковом возрасте Арки прописывали различные седативные препараты, но ни одному из них не удавалось в должной мере притупить или обмануть сознание. Когда юноше было шестнадцать, не стало мамы. От чего умирают женщины, которые каждый вечер перед сном пьют ромашковый чай, верят в невидимые силы, а перед завтраком играют этюды Шопена? От упавшего во время грозы дерева.

Арки развеял мамин прах в розовом саду крематория. Этот песок, в который превратились ее кости и кожа, не имел отношения к той, которую он помнил. В нем не было ее музыки. Ее надежд на сына. Вещей, с которыми она не соглашалась. Вещей, из-за которых они спорили.

Так утвердилось его одиночество. Юноша переехал жить к родителям отца. Все произошло очень быстро. Перед тем как продать дом, дедушка и бабушка приехали, чтобы помочь внуку собрать все необходимое. Арки уложил в сумку вещи, обернутые вокруг пластинок, которые он коллекционировал; попрощался с домом и извилистой дорожкой, которая шла мимо его школы и магазина натуральных продуктов, где он работал, таская ящики с органическими фруктами и овощами, упаковывая миндаль, взвешивая гранолу. Прилетели в Лос-Анджелес, и на пути в Санта-Барбару Арки обнаружил, что свечение города стирает зияющую над ним пустоту. И мальчик решил: где бы он ни оказался в конце концов, это должен быть очень большой город. Поэтому, когда несколько лет спустя Левин переехал в Нью-Йорк и увидел, что звезды в зияющей бездне здесь не видны – их затмевают жилые кварталы Сохо и небоскребы Манхэттена, неоновые огни Чайна-тауна и ослепительные рекламы Пятой авеню, углепотребляющие гиганты Финансового района, величественные старые особы в парке и коробки из коричневого кирпича на Ист-Ривер, – то почувствовал, что победил. Человечество победило. Нью-Йорк был ярче нависающей над ним Вселенной. По одной только этой причине Левин решил, что сможет жить здесь вечно, и всецело ожидал этого. Он до сих пор часто задумывался о своем здоровье. Стареющее тело – ненадежный механизм. Что происходит с его клетками? Левину было известно, что все должно обновляться то ли каждые семь лет, то ли тридцать дней – точнее ему было не вспомнить. Он никогда не болел. Не простужался, не страдал от головной боли и лишь однажды пережил пищевое отравление. Однако регулярно проходил медосмотры. «Здоров, как бизон, – любил говаривать его врач. – Давление сто десять на семьдесят, пульс шестьдесят пять, кровь хорошая. Для своего возраста ты в прекрасной форме, Арки. Просто в отличной».

«Бизоны почти вымерли», – думал Левин.

В вестибюле он на миг уловил в толпе взгляд женщины, прислонившейся к дальней стене. Она показалась смутно знакомой. Женщина секунду смотрела на него, потом мимолетно улыбнулась, и Левин сообразил, что это та самая посетительница музея, которую он видел день или два назад. Та, которая начала повествовать, как ее спасало искусство. Ее уже ничто не спасет, подумал Левин. У нее был вид туристки из южной глубинки. Эта дамочка из тех, кто возится в своем саду, напялив широкополую шляпу. Толпа подступила к лестнице, и женщина исчезла из виду.

Левин до конца не понимал, почему ему так необходимо постоянно возвращаться к созерцанию этого странного действа, но все время ловил себя на том, что садится в электричку, входит в вестибюль, поднимается по лестнице, занимает свое место у белой линии. Атриум как магнит притягивал его к себе, а может, магнитом была Абрамович. Во всем этом чувствовалось нечто очень важное, но он никак не мог понять, что именно.

5

Джейн Миллер перевела взгляд на довольно потрепанного юриста, с которым познакомилась в свой первый день в МоМА. Она знала, что с тех пор, как в марте начался перформанс Абрамович, юрист почти ежедневно приходил в музей во время обеденного перерыва, чтобы посидеть и понаблюдать. Мэтью? Точно, его зовут Мэтью. Джейн направилась к нему.

– Что-то вы сегодня рано.

– Мне вдруг страшно захотелось посмотреть, как все это начинается, – несколько сконфуженно объяснил Мэтью.

– Что ж, тогда приготовьтесь, – ответила Джейн.

Смотритель, стоявший на лестнице, жестом показал зрителям, что до начала остается одна минута. Джейн дотронулась до руки Мэтью.

– Спешить некуда. Если только вы не собираетесь сесть напротив нее.

– Нет, – ответил юрист. – Не сегодня.

– Тогда пусть эти непоседы рвутся вперед, а мы торопиться не будем, найдем хорошее место с краешку и будем наблюдать, как и положено зрителям.

Джейн сама не понимала, почему заговорила как персонаж пьесы Теннесси Уильямса. Она окинула мимолетным взглядом фигуру Мэтью: запыленные коричневые лоферы, костюм, не подходивший к обуви и не слишком сочетавшийся с рубашкой. Однотонный галстук и добрые голубые глаза. Карл был повсюду.

Ровно в десять тридцать Мэтью и Джейн увидели, как пятьдесят – шестьдесят человек, взлетев по лестнице, спотыкаясь и пихая друг друга локтями, устремились навстречу искусству. Они бежали занимать очередь из желающих заглянуть в глаза художнику. «Никто никогда не узнает, что я здесь была, – подумала Джейн. – Фотограф не снимет меня для истории. Мое посещение не будет зафиксировано в книге, на сайте не появится ни одно мое фото. На самом деле, – размышляла она, – вся моя жизнь, если не считать семейных снимков, останется незапротоколированной. Например, оливковая роща, которую я посадила. Пуловеры, которые я связала, износятся одним-двумя поколениями».

Когда они с Карлом переехали на ферму, той насчитывалось уже сто с лишним лет. Палисадник был любовно обустроен еще бабушкой Карла, а огород разбила его мать. Джейн мало что хотелось там менять. Она всегда любила стабильность. Это одна из радостей учительской профессии. В школе царит строгий порядок, который внушает уверенность. Расписание, учебные планы, каждый год одни и те же типы учеников. Внезапно у Джейн возникло ощущение, и вовсе не такое уж неприятное, что в нестабильности тоже может быть свое очарование. Но она зашвырнула эту мысль подальше, точно белье в ящик комода, и вместо этого стала думать о Густаве Мецгере[5]. Мецгер любил драпировать вещи. Он накрывал тканью изображения холокоста. И мог бы набросить покров прямо на Марину Абрамович. Оставить незакрытыми только ее руки. Будут ли люди по-прежнему садиться на стул напротив, если ее накроют тканью? Или их притягивают к ней ее такие настоящие глаза и такая настоящая кожа, такое настоящее сердце, бьющееся в ее теле? Возможно, для некоторых из них она самый доступный человек, какого они когда-либо видели. Джейн вспомнились ее ученики, обрывки их разговоров, которые доносились до ее стола в первые недели, пока ребята не поняли, что у нее есть чувство юмора и что она умеет слушать. И как потом разболтались некоторые из них! «До чего же важно, когда тебя слышат», – догадалась молодая учительница еще в самом начале своей преподавательской карьеры. Для ребенка это все.

Когда исход уже был ясен, Джейн почему-то обеспокоилась тем, что не потрудилась запомнить Карла во всех подробностях. Она растирала ему ступни, стараясь запечатлеть в памяти неровный ноготь большого пальца правой ноги, тонкие средние пальцы и оба мизинца, изогнутых как круглые скобки. Пыталась изучить изгибы его ушных раковин. Женщина не была уверена, что, если бы на полицейском опознании ей показали руку Карла среди десятка других рук, она бы сразу узнала ее. Хотелось думать, что узнала бы, но лгать себе она не могла.

Джейн наблюдала, как муж стремительно худел. Не то чтобы годами поглощаемые персиковые и пекановые пироги, жареные цыплята и кукурузный хлеб, бекон и вафли сильно повлияли на его вес. Карл имел рост шесть футов четыре дюйма и всегда был статен. Но в конце концов вся его стать, вся сила и даже часть роста исчезли, превратив его в человека Джакометти[6] изможденную фигуру, борющуюся с ветром смерти.

Карл столько всего поведал ей за последние недели и дни. Занятия фермерством истощили его терпимость по отношению к Богу. Он заявил, что на самом деле верит лишь в химикаты и хорошее оборудование, потому что семена, если они не генетически модифицированные, и погода – проблемное сочетание, и ему казалось, что он играет с дьяволом, хотя и понимает, что выбора у него нет. Этим-то дьявол и занимается, сказал Карл: не оставляет тебе выбора. Не самые лучшие мысли, чтобы подготовить человека к смерти.

Карл говорил, что хотел, чтобы они путешествовали, – ведь Джейн мечтала поездить по миру, когда вырастут дети. Жаль, что он ничего не сумел предвидеть. Продали бы ферму, если б ему хватило смелости, и занялись бы всем, что планировали еще до того, как его родители свалили на них все эти заботы. А ему не хватило духу отказаться, учитывая, сколько поколений Миллеров усердно трудилось на этой земле. Ферма пережила войну, нашествие долгоносиков и, ей-богу, скоро переживет и его, так он сказал. То же самое говорил в свое время отец Карла. Такие уроки даром не проходят. И все-таки они могли бы сделать другой выбор. Остаться в Нью-Мексико, где когда-то и познакомились: Карл оказался там проездом по пути на запад, где намеревался заниматься серфингом на пляжах Калифорнии.

Карл хотел знать, сделал ли он ее счастливой. Да, ответила Джейн, она была счастлива. «Ты уверена?» – спросил Карл, водя пальцами по строчкам стеганого покрывала. «Да, – повторила Джейн. – Да».

В те последние дни Карл очень беспокоился о небесах. Он хотел знать, прежде чем морфий отнимет у него Джейн, где они встретятся. Если там есть лестница, он будет ждать на ней. Он будет ждать. Но где? Если там будет тополь… оливковая роща?

Потом Карл заверил ее, и лицо его в этот момент было таким изможденным, что узнать можно было только глаза, что в следующем сезоне сделает все возможное для «Атланта фэлконс», если у него будет хоть какое-то право голоса там, куда он теперь собирается.

«Чего тебе будет не хватать, Джейни? – спросил он жену. – Скажи, по чему ты будешь скучать».

«По твоему свисту, когда ты входишь на порог, – ответила Джейн. – По твоим рубашкам на бельевой веревке. По вечерам, когда мы наблюдаем за танцующими светлячками. По твоему сердцу. По тем мелочам из жизни наших детей, которые помним только ты и я. По твоей коже, всегда такой теплой. По твоей наполовину опустевшей кружке с кофе, стоящей на перилах веранды в семь утра».

Джейн могла бы продолжать и продолжать, но Карл устал, он удовлетворился и этим. По-настоящему на его вопрос следовало ответить: «По всему». Она будет скучать по всему. Того, чего она не осознавала или считала само собой разумеющимся, когда жила с Карлом и была его женой, было намного больше, чем вещей, которые она могла перечислить.

6

– Привет, – сказала Джейн Миллер Левину. – Я Джейн. Мы разговаривали несколько дней назад.

Ее светло-каштановые волосы были зачесаны назад и убраны в простой пучок. Глаза, пожалуй, слишком большие, небесно-голубого цвета, несколько отвлекали внимание от лимонной блузки и немодных джинсов. Она аккуратно села на пол, точно девочка на школьный мат, и обхватила ноги руками.

– Я помню, – сказал Левин. – Вы туристка?

– Это так заметно? – усмехнулась Джейн.

Левин покосился на ее правильные, почти ортопедические туфли и подумал, что очень заметно.

– Я из Джорджии. А вы? Из Нью-Йорка? – спросила она.

– Я родился в Сиэтле, потом переехал в Лос-Анджелес, но большую часть жизни провел здесь.

– Меня занесло сюда на второй день пребывания в городе, – стала рассказывать Джейн с акцентом, навевавшим воспоминания об «Унесенных ветром». – Я знаю, что могла бы сейчас бродить по Метрополитен-музею, или нарезать круги по Гуггенхайму[7], или фотографировать виды с Эмпайр-стейт-билдинг, или посещать остров Свободы, но это одно из самых любопытных зрелищ, которые я когда-либо видела, и мне никак от него не оторваться. – Она рассмеялась. – Вы перед ней уже садились?

– Нет, – сказал Левин.

– Но собираетесь?

Левин покачал головой.

– Не уверен, что мне этого хочется.

– Да, – согласилась Джейн. – Меня тоже не тянет.

И оба стали наблюдать, как со стула напротив Марины Абрамович встал мужчина и его место занял другой, худощавый и сутулый, в зеленом твидовом пиджаке. Этот продержался всего десять минут, и следом за ним появилась молодая девушка с узкими плечами и длинными гладкими волосами. Платье у нее было тонкое, голени тощие, и вся она, казалось, сгибалась под бременем своей короткой изнуряющей жизни. Сначала девушка сидела на краю стула, точно для того, чтобы в любой момент вскочить и убежать, но по прошествии нескольких минут она придвинулась к спинке, и взгляд ее стал заинтересованным и сосредоточенным. Абрамович тоже, казалось, всплыла из каких-то глубин и отвечала своей визави особенно проницательным взглядом.

– Видели вчера напротив Абрамович женщину в инвалидной коляске? – спросила Джейн.

Левин кивнул. Он запомнил ту чернокожую женщину. Ему тогда стало интересно, как она ложится в постель и встает с нее.

– Меня вдруг поразила мысль: та, которая не может уйти, имеет возможность покинуть свое место, а та, которая не может ходить, – не может остаться, – сказала Джейн. – Окружающие говорили, что так и представляли себе перформанс: женщина, которая может ходить, сидит напротив женщины, которая не может. Но потом, когда последняя ушла, люди смутились.

– А, – произнес Левин.

– Мне понравилось, что они просто убрали стул и подкатили коляску, – продолжала Джейн. – Ее не пересадили на стул.

Левин не откликнулся.

– А другого человека, который тоже здесь был, с большими кустистыми бровями и слегка косящими глазами, пересадили? Кажется, он художественный критик. Маринин друг.

– Откуда вы все это знаете? – спросил Левин.

– О, я разговаривала со зрителями. Многие ходят сюда регулярно. Некоторые – каждый день. Поклонники Марины. Те, кто ее изучает. Мечтает стать художником-перформансистом или актером. Здесь полным-полно студентов.

Джейн указала на стоявших по периметру квадрата молодых людей с рюкзаками и в шарфах.

Позади кто-то спросил:

– Это что, чемпионат по гляделкам?

Женщина улыбнулась, и Левин криво усмехнулся ей в ответ. Приходя сюда, он слышал эту фразу по крайней мере раз в день. И его собеседница, очевидно, тоже. Через некоторое время Джейн, не сводя глаз с девушки, сидящей напротив Абрамович, тихо проговорила:

– Меня раздражает, что почти все фотографируют, хотя повсюду развешены запрещающие таблички. Когда смотрители подходят и говорят: «Не фотографировать», большинство людей прячут фотоаппарат, но многие, как только сотрудник музея отворачивается, опять начинают щелкать. Видимо, во мне снова проснулась учительница.

– А что вы преподаете? – спросил Левин, скорее из вежливости, чем из любопытства.

– Искусство. В средней школе.

Прошло десять, двадцать минут, полчаса, а женщины по-прежнему не отводили друг от друга взгляда. Зрители медленно перемещались вдоль краев квадрата.

– Я уверена, что Абрамович говорит этой девушке: «Расти, маленькая бабочка, расти!» Вам не кажется, что она определенно подросла? Но видно, что это очень тяжело, потому что внутри девушка все еще зажата и вообще не хочет быть бабочкой, или что там ей предлагает Абрамович.

Левин подумал, что Абрамович, несомненно, каким-то образом подбадривает девушку при помощи взгляда и та постепенно распрямляется. Она уже расправила плечи. Подняла голову. Лицо ее как будто засияло. Казалось, эта девочка впервые в жизни по-настоящему, без всякого притворства, осознала, что она красива. И, странное дело, посмотрев на нее, Левин понял, что она действительно красива. Он оглядел периметр квадрата и заметил, что зрители улыбаются, словно они тоже стали свидетелями этого преображения, происходившего прямо у них на глазах. Однако, прищурившись, он увидел двух обычных людей, сидящих на деревянных стульях за обычным деревянным столом и пристально смотрящих друг другу в глаза.

– Весьма любопытно, – пробормотала Джейн. – Вы много о ней знаете?

– Нет, ничего. А вы?

– Немного. Вы были наверху, на ретроспективе?

– Нет.

– Она настоящий коллекционер. Собирает квитанции, записки, письма. Но и искусство тоже. И, разумеется, там есть реконструкции ее перформансов. Люди считают старомодными нас, южан, но шум, который поднялся из-за этих обнаженных в Нью-Йорке… – Она рассмеялась. – Это прекрасно. Вы просто обязаны подняться туда и посмотреть.

Левин кивнул.

– Это позволяет взглянуть на происходящее в другом контексте. Жизнь Марины была последовательным движением вперед. И привела ее вот к этому. Так же как у любого другого художника – Матисса или Кандинского. Но она использовала собственное тело. Судя по всему, боль помогает ей добраться туда, куда она хочет. Не верится, что ей шестьдесят три. Представляете, как тяжело с утра до вечера сидеть на месте, и так день за днем?

– И куда она хочет добраться? – спросил Левин.

– Не знаю, – ответила Джейн почти шепотом. – Но что-то тут меня цепляет. Трудно сказать, что именно. Мне почему-то вспоминаются овцы на церковных витражах, которых я видела в детстве. Они как будто были благодарны за то, что они – овцы.

Он тоже он испытал это, когда Лидия согласилась выйти за него замуж. Благодарность. «Правильно, что ты забиваешь колышки для палатки, – сказал ему дед. – Это избавляет от многих хлопот в жизни, когда знаешь, с кем будешь встречаться в конце каждого дня, с кем собираешься создать семью. Тебе это нужно. К тому же она замечательная девушка».

Левину вспомнилось, как Лидия неподвижно лежала и смотрела в окно. Она не читала и не слушала музыку. Просто лежала. «Тебе плохо?» – спрашивал он. «Нет», – почти беззвучно отвечала она. Когда болезнь одолевала Лидию, она становилась сама на себя не похожа. Лицо утрачивало живость, свет в глазах тускнел. Весь ее вид свидетельствовал о разочаровании. Левин был уверен, что разочаровал ее, что, по ее мнению, муж должен становиться другим человеком, когда она болеет. Но он не ходил на работу с девяти до пяти. Если появлялся заказ, пахал по восемнадцать часов в сутки и даже больше. Приходилось уезжать. Были забронированы студии и выступления, оркестры ждали, продюсеры задавали вопросы, звонил редактор с новой нарезкой.

Если у Лидии был очередной приступ, она желала спать одна, и Левин оказывался в гостевой спальне. Затем следовали долгие недели восстановления, изматывавшие их обоих. Лидия возвращалась к прежнему распорядку и все же каждый вечер ощущала себя вымотанной.

– Знаете ли вы, – подала голос Джейн после долгого молчания, – что скульптор Бранкузи в течение тридцати с лишним лет работал почти исключительно с двумя формами – кругом и квадратом? Каждая скульптура являла собой союз яйца и куба.

– Ясно, – ответил Левин.

– Его работы не выглядят как яйца и кубы. Но когда знаешь, это бросается в глаза.

Левин живо представил себе, какой эта женщина видится своим ученикам. Птица разума, перепрыгивающая с ветки на ветку.

– И как только узнаешь, – продолжала Джейн, – никогда уже не сможешь этого не замечать. Думаю, Абрамович, имеет в виду то же самое. Она просит нас взглянуть на вещи по-другому. Быть может, ощутить нечто незримое. Заметьте, я полагаю, что чувства незримы. Забавно, что в школе этому не учат. Ну, знаете, тому, что невидимые вещи вполне реальны. Во всяком случае, я хочу сказать, что, когда вы увидите ретроспективу, поймете, что Марина всегда исследовала либо интенсивное движение, либо полную неподвижность.

Левин кивнул.

– Вы художник? – спросила Джейн.

– Музыкант.

– Бог ты мой! – воскликнула женщина, когда он перечислил фильмы, музыку к которым написал. – Я бы хотела сказать, что видела их все, но увы. Типично нью-йоркская ситуация. Вы – знаменитость и… ну…

– Мне хочется думать, что лучшее еще впереди, – сказал Левин. Теперь он обрел уединение. Не нужно было думать ни о Томе, ни о Лидии, ни об Элис. Не нужно было думать ни о ком. Он понимал, что за его спиной нарастает цунами молодых композиторов, пытающихся обогнать мэтра, но на его стороне были годы, опыт, знания.

– Нет, правда, это большая честь для меня, – говорила Джейн.

Левин заметил у нее на пальце обручальное кольцо. Возможно, она в разводе, а может, муж ушел к другой. Вид у нее не слишком замужний. Впрочем, он тоже, наверное, не похож на женатого.

Девушка, превратившаяся в бабочку, снова скукожилась, вернувшись в свое обычное состояние, точно высвобождение оказалось для нее непосильным. Она встала со стула, растворилась в толпе и снова появилась рядом с двумя молодыми женщинами слева от Левина.

– Ты молодчина! – донеслись до Левина слова одной из ее подруг. – Ну как тебе?

– Было страшно, – призналась девушка. – Я жутко нервничала, но она казалась очень доброй. О боже, я так глупо себя чувствую, оттого что расплакалась.

Подруги обняли ее.

Джейн наклонилась к девушкам, и ее шарф упал Левину на ногу.

– Вы как будто выросли, – проговорила она.

Три подруги обернулись и посмотрели на них с Левином.

– Вы словно выросли из самой себя и стали очень сильной и отважной, – продолжала Джейн.

Девушка воззрилась на Джейн, и глаза ее наполнились слезами.

– Правда? – спросила она. – Именно так я себя и ощущала. – Ее подруги закивали, улыбаясь Джейн и обнимая девушку. – Поразительно, что вы это заметили.

– Не забывайте об этом, – сказала Джейн. – Оно того стоило. Спасибо, что решились.

Девушка вытерла глаза бумажным платочком, смеясь над собственной эмоциональностью. Джейн повернулась к Левину, улыбнулась ему мимолетной улыбкой, ничего больше не говоря, подняла с его ноги шарф и снова уставилась на Абрамович.

7

Мне отнюдь не хочется, чтобы теперь вы настроились на повесть о любви. Я толковал совсем о других совпадениях. Это не та история, которая начинается с влечения и заканчивается поцелуем. По крайней мере, у Левина и Джейн.

Трудно представить себе человека, более склонного к существованию в собственном коконе, чем Левин. Искусство порождает близкое знакомство с одиночеством. А зачастую и с болью. Физической или душевной – не имеет никакого значения. Все это катализаторы. Неприятно признавать, но в действительности боль – точильный камень, на котором время от времени оттачивается искусство.

Было бы легче, если бы люди жили дольше. Очень уж краток их век. Слишком много времени уходит хотя бы на то, чтобы начать постигать предстоящую работу. Искусство – своего рода спорт. Самое важное – научиться прыгать. Искусство – это состязания по прыжкам. Тренируешься, тренируешься, тренируешься, потом прыгаешь. Стартовая позиция у каждого может быть своя, но цель одна и та же. Сотвори что-нибудь стоящее, прежде чем умрешь.

Любая идея невидима до поры до времени. Любовь невидима, но мы можем ее увидеть. И влечение тоже. И вдохновение невидимо, хотя оно поет и танцует каждый день.

Если вам интересно, я один из многих. Мы существуем здесь, в невидимом мире, как и подозревала мать Левина. Мы существуем, чтобы помогать. Вспомните об этом, когда почувствуете себя неуверенно.

8

Есть еще одна личность, день за днем наблюдающая за Мариной Абрамович. Она мертва уже три года и находит, что смерть, как и жизнь, неудобна. Зовут ее Даница Абрамович.

– Ну и платье, – говорит Даница мужчине, стоящему рядом. – Никак она возомнила себя королевой? Ортодоксально красное. Кроваво-красное. Значит, она помнит. Она не забыла.

Никто не видит, как Даница обводит взглядом квадрат. Зрители ее не слышат, не ощущают ее запах. Даница наблюдает за фотографом Марко Анелли. Она каждое утро с самого начала перформанса следила за его приходом. За тем, как он распаковывает свое оборудование.

– Фу, этот не солдат. Итальяшка, – произносит она, вздернув подбородок.

Даница вспоминает мальчика, который пел ей песню о любви в морском гроте в Дубровнике. Того тоже звали Марко; теперь, верно, его и в живых-то нет. Этого Марко ее дочь продержала в плену семьдесят пять дней. Слишком долго для такого красавчика, как он, подумала Даница. Ему пришлось глазеть в объектив на Марину и возраст, написанный на ее лице. Но, несмотря на всех этих смотрителей МоМА, следящих за толпой, именно Марко в случае чего заслонит ее дочь от ножа или пули. Даница в этом не сомневалась. За это она почти простила ему свитер от Тома Форда. Она знала, как соблазнительны красивые вещи.

Даница увидела красные и оранжевые листья, опаляющие землю. Свет, струящийся сквозь ветви деревьев, как вода. Легкие ее были из расплавленного серебра, а горло перламутровое. Ни страха. Ни стяга. Ни ветра. Это не из стихотворения Руми[8]? Она увидала впереди мужчину на белом коне, и у нее перехватило дыхание. Он гарцевал между деревьями, уворачиваясь от пуль. Войо!

«Меня не могут убить, Даница! – кричал ей Войо, молодой богатырь с глазами тигра, дикими и полными света. – Если во что-то веришь, никогда не умрешь».

Она положила его себе на колени. Остановила кровь. Перевернула тело и увидела, что спина у него изрешечена пулями. «Набей табаком!» – усмехаясь, велел Войо. Большими неуклюжими руками Даница заткнула раны. Потом снова перевернула его лицом вверх. Тигриные глаза не затуманились. «Мы драконы прошлого», – сказал он.

После войны они поженились. Даница родила мужу двух детей, сначала Марину, потом ее брата Велимира. «Эпоха героев миновала, – говорил ей Войо охрипшим от сливовицы голосом. – Никто ни во что больше не верит». – «Зачем нам умирать за наши убеждения, если мы можем жить с нашими сомнениями?» – спросила она, потому что хотела увидеть его улыбку. Только бы он по-прежнему ей улыбался. «Все это был театр, Дани. Ты и сама знаешь. Не во что больше верить». – «Верь в меня. В наших детей. У нас есть дочь и сын, им понадобится все, что мы сможем им дать».

Теперь Войо не был героем. Ни для президента Тито, ни для нее. Все свои силы он отдал войне.

Муж снился ей на неподвижном белом коне, посреди летнего луга, с белым флагом в руках. Как Марина на той фотографии. Как она посмела украсть у матери ее сон?

«Дани! – позвал ее Войо. – Я сдаюсь. Сдаюсь!» – «Нет! – воскликнула женщина. – Не сдавайся. Никогда не сдавайся! Я не смогу тебя любить…»

Но это была неправда. Даница продолжала любить его и после того, как он ушел к другой женщине, более молодой, более покладистой и менее привлекательной; она все-таки любила его и страстно желала, чтобы он вернулся.

Ей вспомнилось, как Марина, совсем еще девочка, спросила: «А вдруг я не смогу быть такой же храброй? Такой же храброй, как тата[9]?» – «Ты сделана из металла или из песка?» – спросила Даница дочку.

Как глубоко она похоронила собственные истории о войне. Почему она никогда не рассказывала их Марине, когда у нее была возможность? Почему Войо никогда не говорил детям: «Посмотрите на вашу майку[10] – знаете, что она совершила?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю