Текст книги "Музей современной любви"
Автор книги: Хизер Роуз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
13
Элис позвонила за два дня до Рождества.
– Папа, думаю, тебе лучше приехать в больницу. У мамы дела не слишком хороши.
Левин наблюдал, как снег укрывает Вашингтон-сквер белым покрывалом, и у него было такое чувство, что приближающийся новый год, постепенно обретающий форму новый альбом, новая квартира неожиданно придали жизни новизну и перспективу. Необходимо, чтобы Лидия наконец убедила его: все эти триста квадратных метров в их полном распоряжении. Грузчики ушли. Левин пытался настроить телевизор, чтобы посмотреть игру в половине девятого. Этот матч должен решить, выйдут ли «Нью-Йорк джайентс» в плей-офф.
Лидия, прибывшая лондонским рейсом, позвонила из аэропорта. Сообщила, что едет в больницу. Внезапные приступы ее болезни стали повторяться все чаще.
Левин взглянул на часы. Прикинул, сколько времени потребуется, чтобы закончить настройку каналов, и сможет ли он выкроить еще четверть часа, чтобы поставить игру на запись. Снегопад только усугубит непростую предрождественскую обстановку на дорогах. Бросив свое занятие, Левин отправился мыть руки и искать шарф и шляпу. Он просто обязан вернуться к десяти минутам девятого, чтобы закончить настройку. Не позже.
В больнице Лидию подключили к мониторам и капельницам. Элис откинула простыню, чтобы показать Левину синяк на бедре матери, спускавшийся до самой лодыжки. Левин ненавидел эти синяки.
– Когда это случилось?
Лидия вяло пожала плечами.
– Кажется, вчера.
Левин попытался вспомнить, когда они в последний раз занимались любовью. Может быть, утром перед ее отъездом. Он хотел вспомнить. Он хотел заняться с ней любовью в их новом доме. Чтобы она снова была с ним, а не здесь, в этом чужом для нее месте.
– То есть ты останешься тут на ночь?
– Да, – ответила жена. – Возможно, на несколько дней. Врачи считают, что уровень креатинина слишком низкий. Элизабетта скоро вернется с результатами.
Лидия никогда не забывала выписать доверенность на право представлять интересы больного. Доверенным лицом она в течение многих лет называла мужа. Но когда Элис исполнился двадцать один год, Лидия оформила документ на ее имя. Левина это очень задело. Супруги даже поссорились. В конце концов он махнул рукой. Ведь так хотела Лидия.
– Квартира изумительна, – сообщил он. – Ты ведь вернешься домой к Рождеству, да?
– Надеюсь. Распаковщики сегодня закончат?
Левин кивнул.
– Я страшно устал. Тебе повезло, что ты этого не застала.
– Прости. Я понимаю, что уехала не вовремя. Но в Лондоне все прошло отлично. – Лидия взяла его руку и крепко сжала. – Мне горько оттого, что я не смогу провести с тобой наш первый вечер в новом доме.
Он провел большим пальцем по венам на ее руке.
– Я купил бутылку «Клико». Но мы можем распить ее позднее.
– Разве великий матч не сегодня? – спросила Лидия.
– В половине девятого, – ответил он.
– Тогда тебе пора. На дорогах в центре сейчас ужас что творится. А у меня тут тоска зеленая.
– Мам… – подала голос Элис.
– Ты уверена?
– Конечно.
– Ты привез маме пижаму или что-нибудь еще? – спросила Элис.
– Она тебе нужна? – спросил Левин у Лидии, раздраженный тоном дочери. – Разве ты была без чемодана?
– Да, да, пижама у меня есть.
– А свежая была бы лучше, – буркнула Элис, скривившись и демонстративно не глядя на отца.
– Оставь меня в покое, Элис, – огрызнулся Левин. – Я весь день занимался переездом. Я же не робот.
Он взглянул на табло больничных часов: в этот момент цифры перескочили на 19.31.
– Ну что ж… – проговорила Лидия.
Левин наклонился, чтобы поцеловать жену, потом поцеловал в макушку Элис.
– До свидания, девочки. Люблю вас обеих. – И добавил с порога, обращаясь к Лидии: – Поправляйся.
Лидии потребовался плазмаферез, а затем диализ. Наступило Рождество, и обеденное время Левин провел в больнице. Жена по-прежнему находилась в отделении интенсивной терапии, поэтому дюжина красных роз стояла в вазе на стойке регистратуры. Лидия, имевшая бледный и лихорадочный вид, лежала под одеялом; ей было не до фильма, который он для них скачал.
Она проговорила:
– Я многое в тебе люблю.
– Намекаешь, что далеко не все?
– Нет, прошу тебя…
– Нет, правда. В чем я оплошал на этот раз?
– Сегодня Рождество, а я ем больничную пищу. И представляю себе пироги с индейкой из кулинарии.
– Я думал, тебе не до еды.
– Вопрос даже не в этом. Я знаю, что привезти мне что-нибудь вкусненькое для тебя тяжкий труд. Надо заезжать в кулинарию. Выбирать. А сегодня ведь Рождество.
– Я купил тебе розы.
– Я помню. Спасибо. Но цветы сюда приносить не разрешают. И тебе это известно. Я знаю, ты не можешь понять, как мне грустно оттого, что ты такой… Я все думаю: если это в последний раз, то и не важно, что ты не понимаешь. Мы были счастливы. И делали все от нас зависящее. Мы оба. Но если мне опять полегчает… Я еще так много хочу сделать…
Левин взял жену за руку. Он никогда не видел ее такой печальной.
– Вместе со мной? Ты еще так много хочешь сделать вместе со мной?
– Арки, дорогой, мои дела плохи. Я чувствую. Столько раз через это проходила. Не уверена, что и теперь справлюсь.
– Ты устала. Тебя удручает, что ты вынуждена проводить Рождество в больнице. С тобой все будет в порядке.
Левин поцеловал ее в лоб и почувствовал слабый запах лекарств, исходивший от ее кожи.
– Ты должен выслушать меня, Арки. Прошу тебя. Есть один центр, учреждение.
– О чем ты?
– Мне нужно выздороветь. Для этого потребуется какое-то время. И место, где мне гарантирован абсолютный покой.
– Почему бы нам снова не нанять сиделку? Я думал, ты именно этого хотела, и новая квартира…
– Да, хотела.
– Что мне там делать без тебя?
– Я хочу там жить. Очень хочу. Понимаю, все это ужасно не вовремя. Знаю, потребовался непростой переезд, тебе пришлось заниматься всем этим без меня, и мне очень жаль.
– Где это… место, куда ты хочешь попасть?
– В Ист-Хэмптоне.
– В Ист-Хэмптоне? Но мне придется тратить на дорогу по несколько часов, чтобы навещать тебя…
– Я не хочу, чтобы ты приезжал. На первых порах.
Левин был уязвлен.
– Это почему еще?
– Если повезет, через несколько недель я вернусь домой. Если мне станет хуже, там будет все, что мне нужно.
– Но почему я не могу тебя навещать? А вдруг тебе и впрямь станет хуже?
– Элис знает, что делать. Тебе ничего не надо будет предпринимать.
– Но я хочу.
– Нет, не хочешь. Ты ненавидишь, когда я болею.
– Милая, это неправда!
– Неужели?
– Ты могла бы дать мне шанс. Я имею в виду, в Ист-Хэмптоне.
– Арки, дорогой… Я люблю тебя. Но я не смогу заботиться о тебе, пока пытаюсь позаботиться о самой себе. Увы. Мне потребовалось время, чтобы это уяснить. Так нам обоим будет легче.
– Да ну! Ты вообще понимаешь, насколько ты упрямая?
– Мне так не кажется.
– Значит, я должен торчать один в квартире, которую мы купили по твоей милости, но в которой ты даже не ночевала, и в один прекрасный день мне позвонят и велят приехать за тобой в Ист-Хэмптон?
– Арки, мне страшно. Пожалуйста, не вынуждай меня спорить с тобой из-за этого. Умоляю, пойми меня. Это пойдет мне на пользу. И тебе тоже, я знаю. Ты можешь мне довериться?
Левин восхищался ее пружинистой походкой, словно эти икры и ступни были снабжены дополнительными мышцами. Впервые услышав голос Лидии, он понял, что это инструмент, который никогда ему не надоест. Когда она улыбнулась, он почувствовал, что, кажется, наконец нашел единственное в мире безопасное прибежище.
Будь Левин ученым, в его чашке Петри лежали бы Лидия и Элис. Неподалеку находились был Хэл, его агент, Элайас, предатель Том Вашингтон. Взирая на все с этой точки зрения, он сознавал, что все его знакомые, кинопродюсеры, музыканты, редакторы в конечном счете ничего для него не значили. Пока в них не было необходимости.
Когда Левин навестил жену в канун Нового года, та сказала:
– Иногда я просто хочу умереть, чтобы мне не приходилось выздоравливать снова и снова. Я всегда пытаюсь вернуться к тому, на чем остановилась. Но каждый приступ оказывается тяжелее предыдущего. К прежнему возврата нет, Арки. Меня несет вниз по течению…
– Почему ты любила меня все это время? – спросил он.
– Ты забавный. И очень милый. Ты музыкальный гений. Ты любишь меня. Никто никогда не будет любить меня так, как ты.
– Но я люблю тебя неправильно.
– А разве существует правильная любовь? Наверное, тебе было бы лучше без меня. Без этой шумной, хлопотливой, властной, сумасшедшей жены.
– Я никогда не хотел жить без тебя.
– У тебя получится.
– Я не хочу.
– Однако тебе придется. Какое-то время.
– Но зачем ты это затеяла? Почему тебе обязательно надо уезжать?
– Я никогда не хотела оказаться в инвалидной коляске… Нам нужно это обсудить.
Левин протянул Лидии носовой платок, и она высморкалась.
– Ладно, – сказал он. – В данный момент обсуждать нечего. Ничего подобного не случится.
– В твой день рождения, – сказала Лидия, когда больничный персонал готовил ее к переезду в Ист-Хэмптон, – в восемь утра позвонят, и тебе нужно будет открыть дверь. Понимаю, это очень рано, но оно того стоит. Они придут, если только не будет метели.
– Хорошо. Но мы до этого еще увидимся, правда? Скажешь, когда я смогу к тебе приехать.
– Мы еще обсудим. Просто дай мне выздороветь. Пиши. Создавай музыку. Пожалуйста, будь счастлив. Я люблю тебя.
Левин стоял на тротуаре и смотрел вслед увозившей жену скорой. Он был так поглощен своими попытками добиться успеха, что не заметил, как потерпел фиаско, и, вероятно, уже очень давно.
Через три дня после прибытия в «Дубы» с Лидией случился удар, и она впала в кому. А когда вышла из нее, все стало совсем по-другому.
Узнав про удар, Левин собирался, прихватив Элис, ехать в Ист-Хэмптон, но тут ему позвонил Пол и попросил вместе с дочерью встретиться с ним. Пол Уортон был адвокатом отца Лидии. В его фирме были отделы медицинского права и разводов. Пол представил им молодого адвоката, который с четкостью тридцати-с-лишним-летнего юриста обрисовал правовые условия, гарантировавшие исполнение желаний Лидии.
– Мне очень жаль, Левин, – сказал Пол, когда они вышли из кабинета. – Если я могу чем-нибудь помочь…
Левин был слишком ошеломлен, чтобы ответить.
Выйдя на улицу, он сказал Элис:
– Я должен ее увидеть.
– Нельзя, папа! Она этого не хочет. Ты что, не слышал?
– Ты в этом уверена?
– Я не намерена вмешиваться в ваши отношения. Я тебе уже говорила. Но ты должен прислушаться к ее желаниям.
– А как насчет моих желаний? Вы все, кажется, всё решили, ни на миг не задумавшись обо мне и моих чувствах. Она моя жена. Мы женаты почти двадцать четыре года.
– Папа, как называется ее состояние?
– ТТЛ.
– Что это значит?
– Тромбо-чего-то там. Это непроизносимо.
– Тромботическая тромбоцитопеническая пурпура, папа. Не так уж и трудно, – мягко произнесла Элис.
– Наверное, поэтому именно ты и будешь первым в нашей семье врачом.
Левину не хотелось думать о том, как выглядит жена. Болтается ли у нее голова? Издает ли она, пытаясь заговорить, ужасные звуки, как люди, перенесшие инсульт? Пускает ли слюни?
Если Лидия вернется домой, возможно, «Кава» станет его последним фильмом. В Нью-Йорке нет места инвалидам и колясочникам. Придется переехать куда-нибудь в пригород. В коттеджный поселок под названием «Солнечный сад» или «Сосновая роща». Они никогда уже не будут путешествовать. Им понадобится климат с нежарким летом и мягкой зимой. Такая жизнь смерти подобна, подумал Левин. Жена спасла его от приходящих сиделок и медсестер. От дома с перилами в коридорах, поручнями в туалете и резиновыми ковриками в ванной. От пластикового стула в душе. От пандусов, кашицеобразной пищи и запаха, который приносят с собой болезнь и угасание.
Когда Лидия заболевала, было весьма трудно переносить ее запах. Левину не нравилось, во что превращалась их спальня и как недомогание, вызываемое болезнью жены, высасывало из него творческую энергию. Внезапно обнаруживалось, что он вынужден ходить по собственному дому на цыпочках. Делить кухню с медицинскими работниками, которых он знать не знает и впоследствии никогда не вспомнит. Нельзя было допоздна играть на рояле, потому что Лидии требовался покой и отдых. Приходилось работать на синтезаторе и в наушниках.
С Лидией уже нельзя было поесть вне дома. Вся пища перекочевывала на подносы, как у стариков. Левин заказывал только то, чего ей хотелось, а она едва прикасалась к блюдам. Или к тому времени, когда он возвращался с готовой едой, слишком уставала, чтобы есть. А если он отправлялся с друзьями в ресторан, болезнь Лидии отравляла весь вечер. Левин радовался, когда жена ложилась в больницу на переливание крови: по крайней мере, можно было притвориться, будто она путешествует. Можно было смотреть повторы игр сезона, ложиться спать как угодно поздно, громко включать музыку, ночевать в спальне, а не в гостевой комнате, где всегда так тоскливо просыпаться.
Он ненавидел это ощущение, что весь мир создан для двух вещей: болезни и смерти. Мать Лидии умерла от того же заболевания, когда та была еще ребенком. Отец позаботился о том, чтобы у Лидии было все самое лучшее – школы, специалисты. Нью-Йорк отлично для этого подходил. Потом Лидия стала архитектором и, несмотря ни на что, демонстрировала выдающийся талант. Пускай физиологию она унаследовала от матери, однако в остальном была дочерью своего отца.
Когда Элис стала подростком, необходимые Лидии вещи в больницу начала носить она. Однако Левину всегда было тяжело переносить отсутствие Лидии, зная, что она в больнице, наблюдать за все учащающимися приступами и усложняющимся лечением. Совсем не такой должна была быть его жизнь. Он представлял себе уютную старость, совместные прогулки, походы в кино. Лето, проведенное в Европе. Ему хотелось вновь посетить с ней Вену, Лондон, Испанию. Хотелось, чтобы Лидия была рядом, когда они опять услышат Берлинский филармонический.
Неужели он действительно готов пожертвовать собственной жизнью, чтобы ежечасно заботиться о жене? Разве он на это подписывался? Лидия и сама этого не хотела. Вот почему она так поступила. Дала ему свободу. Приняла лучшее для них обоих решение. Разве он не делает именно то, что она велела? Ведь Лидия так и сказала: «Пиши. Сочиняй замечательную музыку. Знай, что я люблю тебя. Ни о чем не жалей».
В ее теперешнем состоянии она может прожить еще пять лет. Или два года. Левин понятия не имел. Но она намеревалась прожить их без него. Лидия не просила развода; она просто позаботилась о том, чтобы он не мог ее навещать. Элис могла. Но Левин был освобожден от обязанности пихать ей в рот ложку с жиденькой кашкой или возить в туалет. Может, Лидия теперь пользуется подгузниками. Левин тут же отбросил эту отвратительную мысль. В болезни и здравии? Это старомодно, решил он. С болезнями ныне справляются современным способом. Можно заплатить за уход за лежачим больным. Пусть этим занимаются специально обученные люди. К услугам человечества наука и передовые технологии. Если есть деньги, зачем кому-то терять достоинство? Ему не нужно видеть Лидию, когда ничто в ней уже не напоминает ту женщину, которую он любил. А он может продолжать жить. Потерять ее – трагедия, но еще большей трагедией для них обоих было бы оказаться пленниками одной судьбы. Бесспорно. Грех самолюбия. Эти слова снова и снова преследовали его. Неужели он законченный эгоист? Неужели его спокойная жизнь действительно кому-то вредит? За Лидией присматривают. Ей обеспечен лучший уход, какой только можно купить за деньги. Наука еще может ее спасти. Ее навещает дочь.
Элис ее официальный представитель. Элис сразу поймет, если что-то сделают не так.
– Она действительно никогда больше не сможет ходить? – спросил Левин у дочери во время одного из совместных обедов, которые сделались очень редкими с тех пор, как Лидию хватил удар.
– Говорят, что нет. То есть ей нужна помощь, чтобы сесть. Ее сажают в коляску, потому что ей хочется… Что с тобой? Ты ведь должен был понимать, что однажды так оно и будет.
– Знаешь, я не понимал. Действительно не понимал. Но я в порядке. Честное слово в порядке.
– Неужели? А я так нет.
– Ты сердишься на меня, Элис?
– Нет. Может быть. Думаю, я разочарована.
– Что ты имеешь в виду?
– Ну, вообще-то, я не знаю, что и думать. По-моему, другие мужья… Слушай, забудь об этом. Мне кажется, мама хочет, чтобы ты был счастлив.
– Значит, это преступление? Полагаешь, меня не мучит совесть?
– Полагаю, что нет, папа. Я даже не уверена, должна ли она тебя мучить. И где-то в глубине души даже восхищаюсь тем, что ты такой закоренелый эгоист. А она такая… великодушная.
– Великодушная! Я послушно подчинился ее воле и удостоился за это одного лишь осуждения.
– На мой взгляд, тебе нет оправдания.
– Нет оправдания?
– В том, что ты не сочинил всю ту музыку, которую собирался сочинить.
Однако эти слова по-прежнему имели какое-то отношение к Лидии. Если следующий альбом Левина будет иметь успех, то только потому, что на день рождения Лидия подарила ему «стейнвей». Лидия подарила ему и пространство, и время, и все деньги, в которых он когда-либо нуждался.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Откладывайте на завтра лишь то, что вы не хотите завершить до самой смерти.
ПАБЛО ПИКАССО
14
Элайас Брин изучала алгоритм перформанса Марины Абрамович. Когда очередной визави вставал, художница опускала голову и закрывала глаза. Затем приподнимала плечи, незаметно потягивалась, вздыхала, настраивалась, а когда была готова, поднимала голову и встречалась взглядом со следующим участником.
Элайас гадала, что Абрамович ела на завтрак, чтобы выдержать неподвижное сидение в течение целого дня. Киноа? Миндаль? Смузи из спирулины? Рыбу? Она читала, что Абрамович стала вегетарианкой после того, как в Венеции отскребла все коровьи кости. Этот перформанс принес ей «Золотого льва» Венецианской биеннале.
Элайас ждала, скрестив ноги и набросив на голову шарф. Старая привычка к хиджабу. К тому же хорошо помогает пресекать любые разговоры с людьми в очереди. МоМА перевел Абрамович в разряд ширпотреба. МоМА подарил ей новых поклонников, и количество их неуклонно возрастало. Какие масштабы все это примет, Элайас не знала, но подозревала, что имя Абрамович станет нарицательным, даже если произносить его будут неправильно. Ей приходилось слышать всевозможные вариации. Этот перформанс слишком смел, слишком прост, слишком труден, чтобы пройти незамеченным.
Страдания, которые испытывает Абрамович, неочевидны. На этот раз она обошлась без наготы. И даже без намека на сексуальность. До сих пор ее творчество было рассчитано на любителя. Не каждый способен воспринимать безжалостное обращение или мучения. Абрамович резала себя бритвами. Порола. Ела лук. После прогулки по Великой Китайской стене прошла через странную кристаллическую фазу. Но неожиданно как магнитом притянула к себе внимание широчайшей аудитории.
Элайас знала, что воздержание – последнее, что хочет испытывать большинство американцев. Как и дискомфорт. Гораздо лучше, если за тебя это испытает кто-то другой. Еще лучше, если над этим можно будет посмеяться. Так появились телевизионные реалити-шоу. Феномен «Чудаков»[12]. Джонни Ноксвилл и Спайк Джонс сыграли на могучей тяге к использованию боли как метода. Пускай это ширпотреб, фиглярство на потеху подросткам, но в его основе серьезная подоплека, и Элайас это понимала.
Впервые она увидела Марину Абрамович на фотографии перформанса «Ритм-10». Абрамович стояла на полу на коленях с большим кухонным ножом в руке, положив другую руку на лист белой бумаги.
Картинка на черно-белой кинопленке была зернистая, звук нечеткий. Абрамович разложила перед камерой двадцать ножей. Включила запись на аудиокассете, затем, взяв первый нож, стала быстро втыкать острие между растопыренными пальцами, как в славянской забаве «ножички». Порезавшись, каждый раз брала новый нож. Использовав все двадцать ножей, остановила запись. Затем прослушала ритм ударов острия, вонзающегося в пол. Включив второй магнитофон, запустила первую запись и в точности повторила последовательность действий, раня себя в одном и том же месте в одно и то же время и опять после каждого пореза меняя нож. Затем включила обе записи одновременно и прослушала. Ошибки прошлого и настоящего были синхронизированы. Этот перформанс проходил в Эдинбурге в тысяча девятьсот семьдесят третьем, в год рождения Элайас.
У Элайас было много вопросов, но на протяжении всех семидесяти пяти дней перформанса «В присутствии художника» Абрамович не общалась со средствами массовой информации. Элайас спрашивала себя: разговаривает ли художница вообще с кем-нибудь или по утрам и вечерам, пребывая вне стен музея, тоже молчит? Тяжело ли дается ей это молчание? Страдания были у нее в крови. Но и в жизни ей выпало их немало. Элайас задумалась, сгладили ли годы, проведенные вдали от Сербии, странствия по Европе, жизнь в Амстердаме, преподавание в Германии, существование, которое она вела здесь, в Нью-Йорке, трудное детство Марины. Может, жизнь, полная тяжелых испытаний, окатала ее, как морскую гальку, отполировала, превратив в ослепительную женщину, сидящую в центре атриума, в это скульптурное подобие самой себя, неподвижное, непостижимое?
Абрамович как-то сказала, что в театре кровь не настоящая. И мечи тоже ненастоящие. А в искусстве перформанса все реально. Ножи режут, хлыст рассекает кожу, ледяные глыбы замораживают, а свечи сжигают плоть. Во время перформанса под названием «Губы Томаса» обнаженная Абрамович лежала на спине на огромных ледяных глыбах, образующих крест. Затем она встала и лезвием бритвы медленно вырезала на своем животе большую пятиконечную звезду. После каждого надреза она съедала немного меда из литровой банки и отпивала из бутылки красного вина. Марина снова и снова хлестала себя по спине плетками-девятихвостками, пока ее кожа сплошь не покрылась красными ранами. Надев солдатскую фуражку, она стояла и слушала сербский военный гимн, держа в руках белый флаг, испачканный кровью, текущей из ее живота. В течение семи часов она повторяла эти циклические действия со льдом, ножом, медом, вином, хлыстом, пением. Когда она впервые показала «Губы Томаса» в Германии, ей было тридцать два. В две тысячи пятом году в Гуггенхайме – пятьдесят семь.
Куда Абрамович уезжала из МоМА каждый день: в пятизвездочный отель, где к ее услугам было изысканное обслуживание номеров, массажисты и шиацу-терапевты? Или домой, в свой лофт в Гринвиче? Что ей снилось? Элайас думала, что, когда по ночам Абрамович смыкала веки, перед ней вставали лица всех этих незнакомцев, которые глазели на нее, желая уловить ее душу среди теней, вытянуть из нее немного мужества, соскрести кусок кожи с ее щеки и проглотить его, как облатку с алтаря истины.
Элайас услышала, как один из стоявших в очереди взахлеб рассказывал о великане скульптора Дэвида Альтмейда в Новом музее. Ей великан тоже понравился. Это был один из самых сексуальных мужчин, которых она когда-либо видела: весь из стекловолокна и стали, с птицей на плече. Кто-то за спиной жаловался, как неудобно, что читальный зал Национальной библиотеки каждый день на время проведения перформанса закрывается. А двое людей справа с восторгом обсуждали роман Мюриель Барбери «Элегантность ежика». Утро плавно переходило в полдень, очередь продолжала поставлять людей к столу Абрамович. «Марина учит тому, что есть время, – подумала Элайас. – Я проторчала здесь три часа, утро закончилось, а я ничего не сделала, только думала». И не смогла вспомнить, когда в последний раз занималась чем-либо подобным.
Наконец настала ее очередь. Она сняла с головы шарф, сбросила туфли, пересекла границу квадрата и заняла свободное место. Абрамович подняла голову, и их глаза встретились. Элайас испытала то же ощутимое воздействие, что и в прошлый раз, в начале недели, словно ее подключили к прежнему резонатору. Она сосредоточилась на зрительном контакте, хотя воспринимала голоса и движения зрителей в атриуме. Но они отступили на периферию сознания. Элайас углубилась в мир темных влажных глаз и бледных губ Абрамович. Она заметила, что сама моргала, а веки Марины оставались практически неподвижными. Элайас выровняла дыхание и нырнула в глубины непроницаемого взгляда Абрамович.
Она увидела белую скатерть на столе, серебряную посуду, бокалы с красным вином. И принялась намазывать тост, лежавший на ее тарелке, парфе. Откусила кусочек, и тост хрустнул у нее на зубах. Текстура парфе соприкоснулась с нёбом, вкус оказался нежный, сливочный. Элайас различила лососину, черную икру, сметану, укроп, черный перец. Теперь вместо Абрамович напротив нее сидел Том в белой рубашке; только Том мог так носить белую рубашку. Он улыбался ей. Глаза у Элайас мгновенно наполнились слезами. Том выглядел точно так же, как той, последней зимой: выглаженная рубашка, зачесанные назад волосы с проседью, курчавящиеся над ушами, тщательно выбритая двухдневная щетина, кожа, благоухающая чем-то цитрусовым.
– Одна? – спросил он.
– По всей видимости. Ну, тебе ведь известна причина.
– Да, пожалуй.
Элайас пристально посмотрела ему в глаза.
– Но не дала же обет безбрачия? – спросил Том. – Для тебя это все равно что сидеть на диете.
– Без секса у меня притупляются чувства. Так что обета безбрачия я, разумеется, не давала.
– Ты все еще ужасаешь.
Том поднес бокал с красным вином к губам и выпил. К тем же самым губам, которые вытворяли с ее телом потрясающие вещи.
– Мужчина никогда не сможет по-настоящему полюбить художницу, – сказала Элайас и подалась вперед, чтобы вдохнуть его запах.
– Я так говорил?
– Да, – ответила она. Ей хотелось укусить его кожу, чтобы почувствовать во рту ее текстуру. Хотелось втянуть в себя его запах. Испытывая оргазм, Том всегда смотрел ей в глаза и в самом конце шептал, что любит ее.
Элайас учуяла запах жареного мяса и, покосившись вниз, увидела стейк шатобриан со стручковой фасолью и пюре с трюфельным маслом, беарнским и красным винным соусами. Такой обед им однажды подавали в Австралии. Они провели там две знойные, с тропическими дождями недели, занимались любовью и каждый вечер под оглушительный треск крыланов вкушали изысканнейшие блюда в маленьком ресторанчике с парусиновыми навесами и гигантским фиговым деревом.
– Так ты сейчас поёшь? – спросил Том.
– Редко. В июне начинаются выступления в «Лайм-клубе», но от Арки ничего не слыхать. Лидия… – Элайас осеклась.
– До сих пор злишься на меня?
– Да. – Женщина отхлебнула бургундского и ощутила привкус дубовой бочки. – Я никогда никому не отдавала свое сердце, кроме тебя.
– Я тоже.
– Разве тебе этого было недостаточно?
– Иногда – да.
– Как я смогу снова доверять мужчине?
– Это вопрос не ко мне.
– С чего ты взял?
– Ты задавала его еще до моего появления.
– Неправда.
– Нет, правда. Клаустрофобный вопрос.
Элайас вдруг осознала, что вокруг люди. Перед ней было бледное лицо со сверкающими глазами. Она ощутила слезы на щеках. Увидела слезы в глазах Абрамович. Как так вышло? Как она очутилась с Томом в ресторане на другом краю света? Элайас снова пристально воззрилась на Марину, но видение не вернулось. Все закончилось. Больше ничего не было. Женщина вздохнула, опустила голову, закрыла глаза, встала и вернулась к своим туфлям и сумке. У нее не было слов. Она спустилась по лестнице, пересекла вестибюль, вышла на залитую солнцем улицу, миновала деревянные столы, на которых продавались кофейные чашки с портретами звезд и киносценарии. И только тут расхохоталась. Смех выплеснулся из нее огромной волной облегчения.
– Боже мой, – проговорила Элайас. – Боже мой!
Женщина взглянула на часы. Оказывается, она просидела там больше часа. Надо поторопиться. Она должна быть на работе к пяти.
15
Рядом с Джейн Миллер устроилась Бриттика ван дер Сар, докторантка из Амстердама. Она держала на коленях ноутбук и делала скриншоты с веб-камеры. За столом с Мариной Абрамович сидел писатель Колм Тойбин. Бриттика не знала его и не читала его книг, а вот Джейн читала.
– Мне нравится его лицо, – проговорила Джейн. – Оно точно впитало в себя все ирландские истории, и это делает его образ печальным и немного растерянным.
Тойбин смотрел на Марину, как мог бы смотреть ребенок. С любопытством и легким смущением.
– Я собираюсь написать об этом в блог. Вы не повторите еще раз названия его романов?
Джейн стала перечислять, а Бриттика яростно стучала по клавишам, пока писатель и художница сидели друг напротив друга без слов, без сладкого чая и печенья, без водки и оливок и смотрели друг другу в глаза.
Джейн повернулась к Бриттике и спросила:
– Каково это – сидеть там, с ней?
Бриттика ответила:
– Я остро ощущала себя выставленной на всеобщее обозрение, но это натолкнуло меня на мысль, что в этом-то и вся суть. Я вообще не понимала этого, пока не оказалась там, на том неудобном стуле. Мне ясно, что идея лежит на поверхности, но искусство перформанса действительно раньше никогда не наводило меня на эту мысль. Речь идет об абсолютном выставлении напоказ. Зрители – это неимоверная сила, наблюдающая за тобой. В первый раз я продержалась всего восемь минут. Во второй – двенадцать. Думаю, я способна высидеть и дольше.
– Однако после стольких исследований вы, должно быть, чувствуете, что хорошо знаете ее, – заметила Джейн.
– В некотором роде, но все же я не была готова…
– Как вы думаете, что она пытается этим сказать?
У Бриттики были неоново-розовые волосы, ее тонкое азиатское лицо украшала алая помада, фиолетовые контактные линзы и накладные ресницы. На ней была футболка с персонажем комикса, едва ли известным Джейн, короткая юбка, пестрые легинсы и сапоги на платформе.
– Примерно то же самое Марина устраивала вместе со своим партнером Улаем в восьмидесятые годы, – сообщила Бриттика. – Они сидели на противоположных концах длинного стола и смотрели в глаза друг другу. Перформанс назывался «Ночной переход». Марина и Улай собирались показать его сто раз. Но у Улая от долгого сидения появились болячки на заднице. Он сильно похудел. Врач сказал, что, если продолжать сидеть по многу часов, давление ребер приведет к разрыву селезенки. Однажды, когда боль стала нестерпимой, Улай просто встал и вышел из помещения. Ему не понравилось, что Марина осталась сидеть без него. Думаю, из-за этого он невзлюбил ее. Понял, что она может быть сильнее, чем он.
– И все же, что она пытается сказать? – повторила Джейн.
– То, что говорила с самого начала, я полагаю. Что все дело в связях. Пока не поймешь, что тебя связывает, не будешь свободен.
– Вы тоже художница? – спросила Джейн.
Бриттика пожала плечами.
– Вообще-то нет.
В девять лет Бриттика ван дер Сар поняла, что знание – это все. Она стремилась лишь к одному: приобрести больше знаний, чем у других. Несколько учителей сыграли в ее образовании решающую роль. А теперь тема ее диссертации день ото дня обретала все большую актуальность. Бриттика знала, что находится в нужном месте в нужное время. Пускай ей было некогда заниматься рисованием, которым она увлекалась в детстве, пускай забытые краски и кисти лежали в шкафу в доме ее родителей, пускай у нее едва хватало времени, чтобы мельком рассмотреть лицо попутчика в поезде, зато она добилась, чего хотела. Если ты родом из Амстердама с его иммигрантами и безработными, у тебя нет времени зацикливаться на том, что могло бы быть. Есть то, что должно быть. Бриттика использовала все возможности соцсетей, чтобы ее научные руководители были в курсе того, как продвигаются ее исследования. Она регулярно проходилась по очереди в поисках нужных людей: просматривая лица, задавая вопросы, представляясь. Это место как магнитом притягивало кураторов, критиков и профессоров. Внешность Бриттики заставляла людей общаться с ней подолгу. Игнорировать ее было трудно.








