412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хизер Роуз » Музей современной любви » Текст книги (страница 5)
Музей современной любви
  • Текст добавлен: 8 июля 2025, 17:30

Текст книги "Музей современной любви"


Автор книги: Хизер Роуз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)

Колм Тойбин отошел от стола, и границу квадрата пересекла следующая участница. Марина, похоже, внимательно всматривалась в женщину с морщинистым лицом в ореоле белых волос.

Джейн была поражена добротой, которую излучала эта пожилая дама.

– Вам не кажется, что у этой женщины есть вопрос, но она не может его задать, даже мысленно? Вам хотелось о чем-то спросить? Когда вы сидели перед Мариной?

– Я хотела понять, как она управляет своей энергией. Кажется, сидя там, я уяснила, что все дело в дыхании. Конечно, это не ново, этому учит йога, но, когда Марина сидит там, по сути, единственное, что она делает, – дышит.

Бриттика на миг представила, как Марина встает и танцует для публики, трогая свои груди и напевая песнь плодородия, как в фильме «Балканский эротический эпос». Но Абрамович оставалась совершенно неподвижной. В этом перформансе не было ни пустынных зеленых сербских холмов, ни вышитых народных костюмов, ни неприкрытой чувственности, ни плодородной земли. Было только это вынужденное одиночество взгляда, сидящий напротив участник, который не произносит ни звука, безмолвная связь двух лиц, двух сознаний.

Джейн видела, что вопрос исчез с лица пожилой женщины. Вскоре она поднялась со стула и ушла. То же повторилось с другим, и с третьим участником, а Бриттика все это время что-то писала рядом.

– Вам не кажется, – прошептала Джейн, – что для Марины все люди сливаются в один образ?

– Может, она думает о тех, кто не придет. О Паоло, ну, знаете, ее муже. Они расстались несколько месяцев назад.

– Сколько они были женаты?

– Восемь лет.

– Она скорбит, – проговорила Джейн. – Вероятно, она скорбит. Как это ужасно.

– Полагаю, немногие мужчины смогли бы жить с Мариной, – заметила Бриттика. – У нее сильный характер.

– Да, – согласилась Джейн, – она сильная. Но я не думаю, что ее удерживает здесь сила характера. По-моему, отнюдь не это заставляет всех этих людей приходить сюда и вызывает у них желание сесть напротив. Великое искусство заставляет нас испытывать нечто совершенно невыразимое. Возможно, это не лучшее слово, но я затрудняюсь подобрать другое, чтобы описать… преобразующую способность искусства. Своего рода доступ к универсальной мудрости.

– Я пущу это в ход, – сказала Бриттика, стуча по клавишам. – Я имею в виду, что Абрамович пользуется аудиторией, чтобы создать подобный эффект, но этот результат достигается в том числе благодаря самой аудитории, настолько серьезно воспринявшей процесс.

– Так что же делает этот перформанс искусством? – спросила Джейн.

Бриттика улыбнулась.

– Почему практически все, кто видит «Подсолнухи» вашего Ван Гога, вздыхают от счастья? – продолжала Джейн.

Бриттика никогда не считала Ван Гога своим. Она знала, что коренные голландцы светловолосые и голубоглазые. Потом наступили другие времена. Теперь в Голландии полно африканцев, выходцев с Ближнего Востока и азиатов вроде нее, так что светловолосый голубоглазый голландец в иных местах кажется пережитком прошлого. Примерно как в Лондоне.

Немного погодя Джейн сказала:

– Интересно, что было бы, если бы они остались вместе, Марина и Улай?

Бриттика пожала плечами.

– На мой взгляд, Марина как творческая личность выше его. Когда сходишь наверх, посмотришь ретроспективу, этот перформанс… Ее отец, мать, Улай. Они были этапами ее пути. Теперь она одна.

– Выходит, это похороны?

– Да, Абрамович всегда нравилось представлять свои похороны. И она пригласила нас!

Джейн рассмеялась. И на мгновение сжала руку своей молодой соседки.

– Я вернусь домой, но никогда этого не забуду, – сказала она.

«Мне кажется, я ее знаю», – подумала Бриттика. Я сижу здесь на бетонном полу. Я дважды приезжала из Амстердама, чтобы посмотреть на это действо, и, вероятно, приеду в третий раз. Я уже три года пишу о ней. Я знаю, что Марина говорила и делала, но, находясь здесь, смотрю на нее и понимаю, что, хотя я считала, что знаю ее, возможно, я заблуждаюсь. Трудно отделить истинные факты от того, что она снова и снова рассказывает, так что это становится похожим на правду, хотя, возможно, ею не является. Я хочу, чтобы Абрамович запомнила меня. Но она меня не знает. Она не знает, на что у меня ушли последние несколько лет. Возможно, я никогда не познакомлюсь с ней, хотя смотрела ей в глаза дольше, чем кому-либо. Наверное, для нее я просто очередной искусствовед. Быть может, она добра лишь к людям, у которых есть то, что ей нужно. Марина знает Амстердам. Она прожила там много лет. Мы с ней почти наверняка ходили по одним и тем же улицам, посещали одни и те же галереи, обедали в одних и тех же ресторанах, противостояли ветру с Северного моря, видели одни и те же замерзшие каналы, любовались весенними нарциссами, возможно, катались на велосипедах по одним и тем же дорожкам. Все то время, что она провела в Амстердаме, она была той самой Мариной Абрамович, которая впоследствии появилась тут. Я понятия не имею, где окажусь в ее возрасте. И кем. Буду ли я спать в поле или стоять голая перед столом с инструментами в Неаполе? Нет, вряд ли. Я не смогла бы делать то, что делает она. У меня нет тяги к боли. И к лишениям. Возможно, все это я почерпнула из своей системы в детстве, еще в Китае, до того, как меня удочерили. Что я тогда любила? Этого я никогда не узнаю. Может быть, ничего. Может быть, я училась любить, но чем позже, тем сложнее учиться. Интересно, бывало ли, что я очень долго кого-то ждала? Пожалуй, да.

Позже перед Абрамович снова сел юноша с ангельскими глазами. Он плакал, и Марина плакала вместе с ним. Затем, неожиданно для Бриттики, по громкоговорителю прозвучало объявление: «Через пятнадцать минут музей закрывается».

Ей представилась Марина, снимающая в зеленой комнате красное платье. Возможно, Давиде, ее помощник, сообщит ей, что на улице идет дождь. Она наденет брюки и свитер. Он подаст ей пальто: «Идемте. Пора домой».

Бриттика знала, что на каком-то уровне Марина Абрамович ее ужасает. Отчасти потому-то она и продолжала работать над своей диссертацией. Интересно, что ужасает саму Марину? Просыпалась ли Марина по ночам в панике, чтобы разгладить простыню и подоткнуть ее края под матрас, пока на ней не останется никаких следов ее тела, как каждую полночь ее заставляла мать? Колотилось ли ее сердце, когда она просыпалась? Приходилось ли ей напоминать себе, что она уже не семилетняя девочка? И не десятилетняя. И не двадцатилетняя. Мать Марины умерла и больше никогда не разбудит ее среди ночи. Больше никогда не ударит.

И все же, когда мать лежала при смерти, именно Марина массировала ей ноги с лавандовым маслом. Лечила ее пролежни. Любила ее.

Бриттика и Джейн нашли поблизости закусочную и поужинали куриными бургерами и лаймовым пирогом. Потом Бриттика вернулась в свой крохотный гостиничный номер на Сорок третьей улице, с шумным кондиционером и пересушенными белыми простынями. И принялась печатать, прислонившись спиной к ламинированной спинке кровати. В одиннадцать часов вечера убрала ноутбук и выполнила несколько расслабляющих поз. Бриттика могла как угодно раскладывать кусочки жизни Абрамович, но что лежало в основе этого несокрушимого дара выносливости?

В два часа ночи молодая женщина проснулась и снова просмотрела на «Фликре» лица всех, кто сидел с Мариной начиная с девятого марта. Парень с копной черных волос, девушка с живыми зелеными глазами, женщина с россыпью веснушек. Выражения этих лиц были столь очевидны. Каждое говорило о прожитых днях, о том, как складывалась и петляла жизнь, раскрывалась и вновь закрывалась, и все эти дни оставляли на лице свой отпечаток. Бриттика увидела собственное лицо: огоньки любопытства в глазах, плотно сжатые губы. Тревога, казалось написанная на лбу большими буквами. Бриттика не хотела выглядеть встревоженной. В следующий раз ей хотелось бы улыбаться.

В три часа тридцать три минуты она закрыла ноутбук и выключила ночник. День бежал ей навстречу, надвигался на нее из Европы, неумолимо рвался вперед, надо поспать, пока есть возможность. Жаль, что у нее нет мелатонина. Этот перформанс отчего-то вызывает бессонницу. Интересно, где на Манхэттене ночует Марина? Принимает ли она снотворное? За весь день Абрамович не может ни вздремнуть, ни пописать, ни потянуться, ни зевнуть, ни чихнуть, ни расправить плечи, ни постучать ногой, ни почесать нос. Как она проводит ночи?

Бриттика поставила будильник на восемь утра, чтобы успеть перехватить черничный кекс, перед тем как она станет в очередь перед музеем. Наступает тридцать пятый день. Если повезет, сегодня она снова сможет сесть перед Мариной.

16

Марине четыре года, она в Белграде. История подлинная. Мне нравится думать, что это был ее первый публичный перформанс. Сыгранный перед аудиторией, состоящей всего из одного зрителя. Меня.

Марина сидит за кухонным столом. Бабушка сказала, что скоро вернется. Но прошло уже много времени. Бабушка ушла в магазин. Магазин был недалеко. Надо только спуститься по лестнице, пройти мимо маленького садика и лающей собаки. Постоять в очереди. Посудачить с другими женщинами. О хлебе. О колбасе. О соседях. Потом совершить покупки и снова посудачить. Потом, с тяжелой сумкой в руках, опять пройти мимо лающей собаки, маленького садика, подняться по лестнице. Вставить ключ в дверь. Марина слышала, как поднимались и спускались по лестнице люди, но никто из них не повернул ключ в замке. Никто из них не был бабушкой, возвращающейся из магазина домой. Девочка уже подумывала выйти на улицу, чтобы расспросить прохожих, не видел ли кто ее бабушку, но не дотянулась до дверной ручки. Можно было придвинуть стул и встать на него, но Марина этого не сделала. Она села.

Бабушка велела ей сидеть и ждать. Поэтому девочка сидит и ждет. Она слышит жужжание мухи, мечущейся между оконным стеклом и занавеской. Слышит собственное дыхание. Из крана в ванной капает вода. Что-то скрипит и булькает в трубах. Наверху кто-то музицирует. Скоро пора будет зажигать свечи.

Марина смотрит на стакан с водой, стоящий на столе. Ей очень хочется пить, но она не притрагивается к нему. Девочка решила, что, если попьет воды, бабушка не вернется. Ей хочется писать. Очень хочется. Но она не писает.

Если бабушка не вернется, с кем она будет жить? Мама и папа могли бы взять ее к себе, чтобы она жила с ними и ребенком, который скоро появится на свет. Марина не хочет жить с малышом. Она хочет жить здесь. Она хочет, чтобы бабушка вернулась домой.

Бабушка ушла. Дверь закрыта. Скоро дверь снова откроется. Бабушка вернется. Если Марина будет сидеть очень тихо.

На стене тикают часы. Это звук застывшего времени. В стакане с водой мерцают крохотные цветные искорки. Стол позади стекла шевелится, словно это вовсе не стол.

– Что ты делаешь? – спрашивает бабушка, неожиданно очутившаяся рядом.

Марина не слышала ни шагов, ни скрипа ключа в двери. От бабушки пахнет улицей.

– Я сказала, чтобы ты сидела и ждала, но не имела в виду, что нельзя вставать со стула. В магазине не оказалось того, что мне было нужно. Пришлось ехать на троллейбусе. Но на обратном пути он сломался.

Марина пристально вглядывается в лицо бабушки, окутанное пылью и светом.

– Ну ладно, ладно. Ты, верно, проголодалась. Ц-ц-ц, подумать только, все это время просидела на одном месте! О чем ты думала?

Марина замечает стакан с водой, тянется к нему и делает глоток. Без слов. Бабушка вернулась, и долгие минуты, сотканные из тишины, миновали.

Я смотрю на эту маленькую темноволосую темноглазую девочку и думаю: «Браво».

17

Элайас знала, что голос – чуть ли не главное ее достояние. Именно голос убеждал учителей, что она не лжет. Успокаивал мать, когда та что-то подозревала. Голос был ее орудием, ее инструментом, когда она пела, вела эфир, разговаривала с любовниками. Ежедневными упражнениями Элайас поддерживала его гибкость. Занятия с преподавателем помогли ей избавиться от французского акцента, сделав голос полностью доступным любому американскому уху. Ныне же целью уроков вокала являлось поддержание долголетия: необходимо было позаботиться о том, чтобы Элайас не перенапрягала голос и не вырабатывала привычки, которые могли сократить срок ее сценической и медийной жизни.

Микрофон был ее призванием. В тиши звукозаписывающей студии, под светом софитов на телеэкране или на сцене Элайас испытывала физически осязаемые противоречия между сознанием, ртом и телом. И зачастую уходила домой, ощущая капли пота, высыхающие на коже между лопатками. Арнольд Кибл придал ей энергии.

Чернокожая женщина, получившая мусульманское воспитание в Париже, Элайас рано усвоила, как опасно противостоять мужчинам. Она была слишком высокая, слишком непокорная. Это не пошло ей на пользу. Но, оказавшись по программе международного обмена студенткой Нью-Йоркского университета, затем стажеркой, поработав на различных радио– и телевизионных каналах, девушка выяснила, что может вить из мужчин веревки. Кибл был бесцеремонен, высокомерен, груб, даже когда они только познакомились. Однако этот красивый, известный своей безапелляционностью мужчина зачастую проявлял мудрость. Элайас обнаружила, что ее почти безотчетно тянет к Арнольду, хотя не распознала первых признаков влечения: постоянных переодеваний перед началом их совместной программы, периодической потери концентрации при подготовке к эфиру. Ее наконец осенило – в тот момент, когда она задержалась возле красного перца в магазине органических продуктов и представила за столом рядом с собой Арнольда. Это потому, что Кибл крут, сказала себе Элайас. Он самый крутой из всех, с кем она до сих пор работала.

На пробах, когда Элайас удивила его, заставив рассмеяться, Арнольд наконец сделался очаровательным. Он не ожидал, что его заставят взять соведущую. Зачем ему соведущая? Но при всей своей влиятельности Кибл был лишь обычной пешкой в рейтинговой игре. Когда Элайас начала, он снова засыпал ее вопросами. Но она держалась молодцом. Особенно на съемках телепрограмм. Мир искусства – это беспощадная и своекорыстная олигархия, где за все ниточки дергают несколько ключевых игроков. В Нью-Йорке одним из них был Кибл. Здесь значение имел любой, кто мог сделать тебя знаменитым. Гагосян, Цвирнер[13] – все хотели, чтобы Арнольд Кибл делал обзоры их выставок. Теперь они приглашали и ее. Серия телепередач должна была выйти в июне, и Элайас знала, что получилось хорошо. Будут еще приглашения. Рядом с ней Кибл может показаться староватым. При этой мысли она улыбнулась, но без ехидства. Ей всегда нравились мужчины постарше. Отцовский комплекс, без сомнения.

Но они были в прямом радиоэфире, и Кибл уже заканчивал вступление. Близилась ее очередь. Если Арнольд заметит рассеянность соведущей, то мигом вцепится гадюкой в ее беззащитную лодыжку.

– Цель Абрамович, – вещал он голосом, наводившим на мысль об английском университете с горгульями, – достичь, по ее словам, просветленного состояния – энергетического диалога с аудиторией. Что бы это ни значило. На этом перформансе Марина одета, даже если временами напоминает голого короля из сказки. А вообще – что за «энергетический диалог» такой? И она действительно собирается продержаться до конца мая?

– Сейчас, преодолев половину пути, – подхватила Элайас, – по-моему, Абрамович уже добилась необычайного успеха. Семидесятипятидневный марафон «В присутствии художника» станет самой продолжительной самостоятельной работой в карьере перформансистки. Она заявила, что не позволяет себе и помыслить о неудаче.

Кибл надел рубашку, которую, как было известно Элайас, жена подарила ему на день рождения, черные с проседью волосы слегка взъерошил с помощью какого-то воска. На часах было 19:37. Чай уже допит, губы пересохли. Пока Кибл говорил, Элайас отхлебнула воды из белого пластикового стаканчика. В стекле студии отражалось красное табло «Прямой эфир».

– Это попытка Абрамович в чем-то публично признаться, – сказал Кибл. – Так ли уж отличается ее перформанс от «Моей кровати» Трэйси Эмин[14]? Если она желает медитировать – ради бога, прекрасно. Если хочет целыми днями сидеть и размышлять о своей смертности, проблемах мира и том, что она делает, – отлично. Но зачем идти в музей и считать это искусством? Возможно, в каком-то смысле Абрамович демонстрирует нам, что такое смотреть на картину. Что ж, ладно. Но зачем портить все это своим оперным платьем? Шведской мебелью? От жестких, шокирующих, из ряда вон выходящих работ художница перешла к избыточной эмоциональности и платьям дивы.

Элайас разглядывала профиль Кибла: темные глаза, свирепые брови. Замечательные такие брови. И крупный, красивый нос.

– Эта работа, – возразила она, – демонстрирует нам как сумму всех тех компонентов, которые мы видим наверху, на ретроспективе, так и их эволюцию, превращение в нечто совсем иное. Она принадлежит данному времени, данному городу, данной художнице в данный период ее карьеры, и я полагаю, что больше мы ничего подобного не увидим.

Кибл опроверг ее доводы, пустившись в изложение своей любимой идеи о неспособности постмодернистского искусства вырваться за пределы теории и обрести реальное содержание.

Жена Кибла, Изобел, была красавицей. Элайас доводилось видеть ее на корпоративных приемах и открытиях галерей. Изобел понимала, что женщины зарятся на Арнольда, и не спускала с Элайас глаз. Это была царственная, холодная особа. Но ее холодность, думала Элайас, вероятно, отчасти обусловлена жизнью с Киблом. Он не из тех, с кем можно жить. Он пожирает доверие женщины. Детей у них не было.

Кибл обожал зарываться лицом между ног Элайас, обожал вот уже несколько месяцев. Элайас так и не поняла, кто из них не устоял – она или он. Просто знала, что однажды ночью привела Арнольда к себе домой, и с тех пор он лакомился ее киской. Самое подходящее для него место, решила Элайас. Туда ему и дорога.

– Нынешнее действо эволюционировало из родившейся в семидесятые годы в Австралии серии перформансов «Ночной переход», которые они с Улаем показывали в течение четырех лет, – продолжала Элайас. – И из «Дома с видом на океан» две тысячи второго года, который стал убедительнейшим воплощением безмолвия и ритма.

– В Гуггенхайме, – подхватил Кибл, – Марина представила устрашающий вариант стоя, облачившись в гигантское голубое платье. Неужели ей действительно необходимо снова навязывать нам таким манером свое общество? Абрамович никогда меня не убеждала. По-моему, ее ранние перформансы – «Ритм-0», «Ритм-10», «Ритм-5» и «Ритм-2» – отличались ясностью и сосредоточенностью. Совместная работа с Улаем имела контекст. Она была исследовательской. Но потом пошли нелепости. Хрустальные туфельки, змеи и скорпионы.

Кибл опять экстраполировал, и Элайас дала ему еще одну возможность блеснуть знанием жизни и времен Марины Абрамович, на случай если слушатели забыли про его блестящий интеллект, беспощадные взгляды и голос с соленой карамелью.

Элайас хорошо знала, как выглядят его плечи под рубашкой. Кожа у Арнольда была полупрозрачная, точно мрамор с прожилками, волосы под мышками, вокруг сосков и яичек угольно-черные, с легкой проседью, как и на висках. Он еврей-атеист, а она… Что ж, она давно решила верить в очень немногое. Кибл говорил на трех языках. Она – на пяти.

– Итак, вы хотите сказать, что, поскольку здесь нет ни крови, ни ножей, ни наготы, «В присутствии художника» – явление менее значимое? – спросила Элайас.

Кибл повернулся к ней и взглянул на часы, точно у него имелись срочные дела. Прежде чем отправиться на пробы, Элайас проанализировала его стиль, просмотрев и прослушав десятки интервью разных лет. Ему нравилось смущать своих гостей, заставать их врасплох. В первые же недели совместной работы, как только Арнольд понял, что его новая соведущая, по крайней мере в настоящий момент, намерена остаться здесь надолго, Элайас убедила его, что может поспособствовать тому, чтобы он смотрелся рядом с ней превосходно. Она редко с ним соглашалась, тем более на людях.

– Разумеется, нет, – ответил Кибл тем изысканным, здравым тоном, который он отточил до совершенства. В голом виде Арнольд бывал далеко не так рассудителен. Он становился любопытным, ребячливым и чувственным. – Я не считаю, что искусство можно разделить на медитативное и немедитативное. Но согласитесь, искусство перформанса легко скатывается до самолюбования. Нельзя обойти молчанием подтекст нынешней работы Абрамович. Может, она подражает индийскому гуру? Мастеру дзен? Или вынесла это из своих путешествий по Вьетнаму, Китаю и Японии? Мы видели, как стреляли в Криса Бёрдена и подвешивали Стеларка, наблюдали садомазохистские эксперименты Боба Фланагана и просидевшего целый год в клетке Тейчина Сье[15]. Неужели «В присутствии художника» и впрямь показывает эволюцию перформанса? Или это действо должно происходить в православной церкви? – Элайас улыбнулась. Она хотела смотреть ему в глаза, но отвела взгляд, чтобы губы ее, как всегда, находились на нужном расстоянии от микрофона. – Абрамович исследует физические и умственные пределы своего бытия. В поисках эмоциональной и духовной трансформации она на протяжении сорока лет переносила боль, истощение и опасность. Принимала психотропные препараты, чтобы продемонстрировать нам их воздействие, хлестала себя, бессчетное множество раз вырезала у себя на животе звезду. Возможно, в эволюционном контексте спустя сорок лет художник переходит к неподвижности и молчанию.

– И к необходимости просто сидеть? – вставил Кибл. Он явно хотел, чтобы Элайас рассмеялась, но она этого не сделала.

– Как женщина и как художница Марина, помимо прочего, олицетворение героини. Воина. Страдальца. Налицо напряженное противоречие между энергией и пассивностью.

– А мы – почтительные зрители? – продолжал Кибл.

– Я полагаю, что во время этого перформанса люди плачут, потому что они искренне тронуты.

Наиболее комфортно Кибл ощущал себя, когда ему представлялась возможность проявить превосходство, снисходительность, уверенность. Когда он кончал, лицо его искажалось.

– В течение многих столетий искусство стояло рядом с религией, – сказал он. – Когда первое заслоняет последнюю, получаются шокирующие вещи. Возьмите «Черную Мадонну». «Христа в моче»[16]. Бельгийский художник Вим Дельвуа вытатуировал Мадонну на спине свиньи. Мне неловко от религиозности происходящего: сходите прямо сейчас в МоМА и посмотрите на всех этих людей, в буквальном смысле стоящих на коленях или сидящих вокруг Абрамович и глазеющих на нее, точно на святую.

– Она просто приглашает нас поучаствовать, – возразила Элайас. – В этом есть целительный и духовный, но также и социально-политический смысл. Многослойность. Нам напоминают, почему мы любим искусство, изучаем искусство, вкладываем в искусство.

Она знала, что переиграла Кибла. Арнольд был дезориентирован. Не тогда ли это случилось, когда она представила его лежащим на спине, с эрекцией и окровавленной губой, которую она же, еще голодная, и укусила, оседлывая его?

– Так вы готовы сесть перед ней, прежде чем перформанс закончится? – улыбнулась Элайас.

Кибл усмехнулся, но голос его был спокоен:

– Я бы мог.

– Вы сядете?

– Хорошо. Через две недели у нас выйдет программа с участием одетых – и раздетых – перформансистов, делающих реконструкции работ Абрамович. Мы выясним, каково это, когда тебя публично ласкают.

– А я пройдусь по ретроспективе и расскажу о ней.

– На этом мы заканчиваем сегодняшнюю передачу. Вы слушали «Арт-обзор из Нью-Йорка» на радио Эн-пи-ар. Я Арнольд Кибл…

– А я Элайас Брин.

– До свидания.

– Я уже сидела перед ней, – призналась Элайас, когда они закончили, помахали продюсеру и толкнули звуконепроницаемую дверь, ведущую в коридор. – Два раза.

– Так почему ты не сообщила об этом в эфире?

– Это личное.

– Если я угощу тебя ужином, мне ты расскажешь?

– Пожалуй, в другой раз.

И Элайас ушла, чувствуя, как по коже бегут мурашки, – она знала, что Арнольд смотрит ей вслед. Как-то само собой получилось, что они зашли дальше, чем планировали. В этом был виноват секс. Сладострастный дурман. Но Элайас не остановилась.

18

Снегопады били все рекорды. Стоял февраль, Лидия уже месяц пребывала в Хэмптоне. После удара, случившегося с женой, Левин получал от Элис лишь самые скудные сведения. Хорошие новости отсутствовали. Город был скован льдом, и все вокруг будто застыло. Днем едва светлело, ночь подвергали поркам и наказаниям атлантические штормы. В тот день ждали буран, надвигавшийся из Канады. Метеостанции присвоили ему статус урагана первой категории. Но Нью-Йорк, хоть и утопавший в сугробах, был неустрашим. Электричество еще не отключили, и Левин получил электронное письмо от Хэла: «Где ты? Не могу с тобой связаться. Позвони мне. По работе».

– Арки, привет, – раздался в трубке голос Хэла, который нельзя было спутать с ни с чьим другим. Хэл слепил протяжный нью-йоркский выговор из резкого канзасского диалекта (доставшегося от отца) и стрекочущего новозеландского (от матери). – Где ты был? Что, северные олени стащили телефон? Я уже несколько недель пытаюсь дозвониться.

– Я был занят.

– Ладно. Ну привет! Как провел выходные?

Выходные? Единственным событием стала короткая вылазка на завтрак в кофейню «Серый пес». Грязный утоптанный снег и пронизывающий холод не располагали к прогулкам. Туристы, приехавшие на зимние распродажи, наводнили Виллидж, толпились в «Блумингдейле», заполонили Спринг-стрит, Канал-стрит и все пространство между ними, прочесывали маленькие бутики, торгующие швейцарскими складными ножами и дизайнерскими сумками, чайными полотенцами и рубашками, перебегая из одного теплого магазинчика в другой. Все кафе и рестораны в радиусе двух километров от Нью-Йоркского университета были забиты студентами, вернувшимися с каникул. Но именно об этом и мечтала Лидия. Она хотела жить на Вашингтон-сквер, в двух шагах от кампуса.

Без Лидии Левин лишился привычного недельного ритма с определенностью будней, традициями субботы, уходящей свободой воскресенья. Все это куда-то исчезло. Сегодняшний день не отличался ни от какого другого дня недели. При желании Левин мог устроить себе три воскресенья подряд: бродить по городу, заглядывать в галереи, часами гулять по Риверсайду. Без Лидии, в одно и то же время уходившей на работу и возвращавшейся с нее, четкий порядок рабочей недели расстроился; так каменные стены зарастают травой и все строение приходит в упадок.

Но разве творчество не есть та самая трава, которая побеждает камень? Что за промывка мозгов, спрашивал себя Левин, помогла создать мир, в котором люди работают по пятьдесят – шестьдесят часов в неделю, месяц за месяцем, неважно, сколь прекрасен день за окном и какие мысли их посещают? Откуда тут взяться картинам? Романам и статуям? Музыке?

Левин обдумывал идеи своего следующего альбома. Он вернулся к начатой несколько лет назад сюите для оркестра – даже, можно сказать, маленькой симфонии из четырех частей. Кроме того, у него возникла мысль написать оперу на основе саундтрека для давнего фильма Тома.

– У меня к тебе предложение. Не машины и не оружие, – оглушительно орал из трубки Хэл. – Как твой агент, я должен напомнить, что в этой игре принято пошевеливаться. Два года – слишком большой промежуток между рюмками. Пора брать препятствие, Арки.

– Я слушаю, – ответил Левин. Если бы это был режиссер, с которым он работал раньше, к Хэлу не стали бы обращаться в первую очередь. А если бы речь шла о больших деньгах, Хэл не стал бы звонить, а сразу приехал. Поэтому Левин ждал, слегка раздраженный тем, что взял на себя труд ответить на письмо агента.

– Дело вот в чем, – продолжал Хэл. – Тебе известна история сотрудничества «Диснея» с японской студией «Гибли»?

– У меня она в сознании не укладывается. Почему в «Гибли» это допустили? Увидишь, в какую банальность они скатятся.

– Ну… – Хэл сделал паузу, словно собираясь возразить, однако продолжил: – Сейчас «Уорнер» потихоньку осуществляет несколько исследовательских проектов с компанией под названием «Идзуми». Они хотят потолковать с тобой насчет сказки для взрослых.

– Ага.

– Выяснилось, что режиссер Сэйджи Исода фанат твоего творчества. Он считает тебя самой подходящей кандидатурой. Исода много лет работал над этим проектом, а потом – вуаля – нарисовался «Уорнер».

– Речь о мультфильме?

– Угу. Но это же «Уорнер», Левин! К тому же мультфильм для взрослых, не для детей.

– Типа «Призрака в доспехах»?

– Не совсем. Это легенда. Довольно необычная. Сейчас пришлю тебе сценарий. Возможно, дело стоящее. Они определенно хотят тебя заполучить. Позвони мне, когда прочтешь.

– Ладно.

– Арки, это значит: позвони мне завтра. И включи уже, наконец, телефон. Мы не в пещерном веке.

Когда Левин снова выключил телефон, то вспомнил, что Хэл не упомянул Лидию. Это неспроста. Хэл с большой нежностью относился к Лидии и Элис. В тот день, когда у Лидии случился удар, Левин звонил Хэлу и рыдал в телефонную трубку. Хэл приехал, привез вино и сыр и выслушал всю сагу. Подробности того вечера не задержались в памяти Левина, но он помнил, как Хэл обнимал его у двери. На другой день прояснились юридические тонкости, и Левин оборвал каналы связи с внешним миром. Но сегодня они общались так, словно все нормально. В этом притворстве было нечто обнадеживающее. Как говорят в Голливуде, «притворяйся, пока сам не поверишь». И они с Хэлом притворялись как ни в чем не бывало.

Они встретились в офисе Хэла. От Вашингтона до Лонг-Айленда гремели предупреждения о буране. Школы были закрыты, аэропорты тоже. Хэл прислал за Левином лимузин. Было одиннадцать утра, за окнами конференц-зала Крайслер-билдинг уже вставал бетонно-серый день и виднелось пепельное небо.

Молодого режиссера сопровождали две двадцати-с-чем-то-летние женщины и тридцати-с-чем-то-летний мужчина в синем полосатом костюме. Левин чувствовал себя невыносимо дряхлым. Отчасти это объяснялось тем, что накануне он посмотрел выступление «Зе Ху» на Суперкубке и теперь размышлял над незавидным образом стареющего музыканта.

Исода выглядел лет на семнадцать: прямые волосы до плеч, точеные японские черты. У Левина тотчас возникло ощущение, что они давно знакомы. Так было и с Томом. Мгновенное сближение.

Исода говорил на выверенном английском, очаровательно глотая гласные. Хэл не преувеличивал. Этот парень в самом деле знал все произведения Левина. И приобрел все его альбомы (даже «Легкую воду», что, должно быть, стоило ему немалых усилий). И видел все его фильмы.

Молодой режиссер улыбнулся и без явной лести заметил:

– Полагаю, ваше сотрудничество с мистером Вашингтоном было увлекательным. Очень интересная музыка. Должно быть, для вас это большая утрата. Я восхищаюсь вашим творческим тандемом. И очень восхищаюсь вашими сочинениями. Если вы предоставите мне шанс, возможно, мы сумеем сделать первый шаг к сотрудничеству.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю