412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хизер Роуз » Музей современной любви » Текст книги (страница 1)
Музей современной любви
  • Текст добавлен: 8 июля 2025, 17:30

Текст книги "Музей современной любви"


Автор книги: Хизер Роуз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)

Annotation

Нью-йоркский композитор Арки Левин тяжело переживает вынужденную разлуку с женой. Однажды он попадает в атриум Музея современного искусства (МоМА), где проходит перформанс знаменитой Марины Абрамович «В присутствии художника». Наблюдая за участниками перформанса, знакомясь с другими посетителями, он постепенно начинает осознавать, чего ему не хватает в жизни и что он должен делать.

Хизер Роуз

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

Благодарности

Послесловие

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

23

24

25

26

27

28

29

30

31

32

33

34

35

36

37

38

39

40

41

42

43

Хизер Роуз

МУЗЕЙ СОВРЕМЕННОЙ ЛЮБВИ


Посвящается Дэвиду, Марине и всем людям искусства


ЛЮБОЙ ПРОЕКТ СОСТОИТ ИЗ СЕМИ ЭТАПОВ:

1. ОСОЗНАНИЕ

2. СОПРОТИВЛЕНИЕ

3. СМИРЕНИЕ

4. РАБОТА

5. РЕФЛЕКСИЯ

6. МУЖЕСТВО

7. ДАР

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


Жизнь подавляет и сокрушает душу, а искусство напоминает о ее существовании.

СТЕЛЛА АДЛЕР

1

Он был не первым моим музыкантом, этот Арки Левин. И не самым успешным. В основном к его возрасту потенциал либо истощается, либо реализуется. Но это история не о потенциале. Это история о совпадении. Такое случается куда реже, чем вы думаете. Я слышала, что Бог пользуется случайными совпадениями, чтобы оставаться в тени. Но настоящее совпадение – это нечто большее. Нечто такое, что, однажды возникнув, приведет к непредсказуемому эффекту. Человеку свойственно восхищаться, когда событие уже осталось в прошлом. Я же всегда полагал, что предвидеть гораздо практичнее.

Сейчас весна две тысячи десятого года, и одна из моих художниц занята проектом в нью-йоркском музее. Не в великом Метрополитен и не в Гуггенхайме, какой бы невозмутимой и чудаковатой она ни была. Нет, музей, где работает сейчас моя художница, – простое белое пространство. Само собой, пространство весьма оживленное. Вибрирующее. Но прежде чем мы к нему перейдем, позвольте мне описать место действия.

С обеих сторон этот великий город окаймляют реки, и солнце встает над одной, а садится над другой. Там, где по берегам озер и ручьев когда-то росли дубы, канадские сосны и пихты, теперь с севера на юг протянулись авеню. Пересекающие их улицы в основном идут с востока на запад. Люди сровняли горы с землей, наполнили водой озера. Самый легкоузнаваемый городской силуэт современного мира создают теперь высотные здания.

По тротуарам снуют люди и собаки, грохочет метро, день и ночь сигналят желтые такси. Как и в предыдущие десятилетия, люди мало-помалу смиряются с недальновидностью своих инвестиций и некомпетентностью своего правительства. Заработки такие же низкие, как посадка джинсов. Быть худым – модно, а толстым – нормально. Жить – дорого, а болеть – совсем уж не по карману. Витает ощущение, будто в мире вот-вот наступит климатический, финансовый, религиозный хаос и окончательное перенаселение. В частной жизни большинство людей по-прежнему хотят хорошо выглядеть и приятно пахнуть, иметь друзей, чувствовать себя комфортно, зарабатывать деньги, испытывать любовь, наслаждаться сексом и не умирать раньше времени.

И тут мы подходим к Арки Левину. Ему хотелось бы думать, что он стоит особняком от всякого сброда благодаря своей тонкой музыкальной натуре. До недавних пор он верил, что годы хорошей еды, хорошего вина, хороших фильмов и хороших врачей, любовь хорошей женщины, хорошая генетика и вообще доброкачественная, правильная жизнь обезболивает его от заурядных страданий.

Сегодня первое апреля, но Левин в своей квартире на Вашингтон-сквер игнорирует эту юмористическую дату. Если бы сегодня поутру кому-нибудь вздумалось его разыграть, он был бы дезориентирован – возможно, на несколько часов. Пентхаус залит утренним солнцем. Ригби, пушистая серая кошка, распласталась на диване, вытянув лапы далеко за голову. Левин, напротив, сжался в комок над концертным роялем «стейнвей», пальцы его покоятся на клавиатуре. Он так неподвижен, что вполне может сойти за марионетку, ожидающую, когда ее наконец дернут за веревочку. На самом же деле Левин ожидает, когда его посетит идея. В этом месте обычно появляюсь я, но Левин уже много месяцев сам не свой. Чтобы писать музыку, ему нужно выкарабкаться из трясины несбывшихся надежд. Каждый раз, совершая очередной прыжок, он недотягивает.

Мы с Левином знаем друг друга давным-давно, и когда он в таком состоянии, до него порой не достучаться, он слишком сильно вцепляется в колесо памяти и забывает, что у него есть выбор. О чем он вспоминает сейчас? Ах да, о вчерашнем ужине киношников.

Левин ждал вопросов. Вот почему он всех избегал и с декабря не посещал приемов. Боль была еще слишком остра. Слишком невыносима. По той же причине он игнорировал электронные письма, уклонялся от телефонных звонков и, наконец, в феврале, после одного особенно неприятного сообщения, отключил автоответчик.

А прошлым вечером ночной кошмар стал явью: три женщины поймали его в одном из углов и стали поучать и распекать. Посыпались возмутительные обвинения в том, что он безответственно бросил жену.

– Вы, кажется, не сознаете, что у меня не было выбора, – возражал Левин.

– Ты ее муж. Если бы все было наоборот…

– Она дала предельно ясные указания. Это именно то, чего она желает. Переслать вам копию ее письма?

– Но, Арки, ведь ты ее бросил.

– Нет, вовсе нет. Если кого и бросили…

– Умоляю, Арки, уж не хочешь ли ты сказать, что с тобой несправедливо обошлись?

– Ты не можешь ее там оставить.

– Чего именно вы от меня хотите? – спросил Левин. – Чтобы я привез ее домой?

– Да, ради всего святого! Да!

Все они, казалось, были ошеломлены его сопротивлением.

– Но она этого не хочет.

– Конечно, хочет! Ты просто слеп, если думаешь по-другому.

Левин извинился и ушел. Он в ярости прошагал двадцать кварталов, сознавая, что плачет, и радуясь, что никогда не выходит из дому без носового платка. На языке ощущался горький привкус беспомощности. Левин почесал шершавое пятно на руке, которое вполне могло быть опухолью. Вспомнил и о ночной потливости. Как просыпался в три часа ночи, насквозь промокший, переодевал отсыревшую пижаму, перебирался на соседнюю, свободную сторону кровати с сухими простынями. И спрашивал себя: а вдруг у него больное сердце? Если он умрет в квартире, пройдет несколько дней, прежде чем его хватятся. Разве только Ригби, которая, наверное, усядется на его труп и лишь потом до нее дойдет, что он не встает, чтобы ее покормить. Его обнаружит Иоланда, их домработница. Иоланда у них уже много лет. С тех самых пор, как Левины поженились. Лидия считала, что держать прислугу так же естественно, как хранить молоко в холодильнике. Иоланда осталась у них и после переезда на Вашингтон-сквер. Левин не любил бывать дома, когда она приходила. Это Лидия умела вести светские беседы с продавцами, учителями и рабочими. Левин не умел.

Левин подумал, что если он умрет, то деревья в высоких глазурованных кадках на террасе, скорее всего, тоже погибнут от недостатка воды. Он встал, сварил еще кофе, разрезал вдоль луковый бейгл и сунул одну половинку в тостер. Через несколько минут она уже обуглилась. Со второй половинкой пришлось проявлять величайшую бдительность. Решив, что пора, Левин вонзил в нее нож, приподнял и, слегка поменяв положение, вернул в тостер. Почему Лидия приобрела именно эту модель тостера, которая каждое утро уничтожала его завтрак? Как это вообще возможно, что беспилотник, способный убить одного конкретного человека где-то в Пакистане, уже изобрели, а нормальный тостер – нет?

Поставив тарелку и чашку в раковину, Левин вымыл руки и, тщательно вытерев их, вернулся к роялю. На пюпитре стояло изображение японки с длинными иссиня-черными волосами и ярко-зелеными глазами. Ему хотелось написать для нее что-нибудь завораживающее. Несколько дней назад он решил, что подойдет флейта. Но все, что он сочинял, напоминало «Миссию». Левин снова чувствовал себя новичком, перебирающим старые мелодии, пробующим модуляции, которые не работают, и гармонии, которые дразнят, а затем ускользают.

В общем, на несколько часов Левин погрузился в процесс, перейдя от «стейнвея» в гостиной, где родилось столько идей, в свою студию в западной части квартиры, с клавиатурой «Курцвейл», динамиками «Бос» и двумя «аймаками», благодаря которым в его распоряжении имелись любые инструменты. Он прихватил с собой рисунок тушью и вернул его на пробковую доску, где были приколоты листы раскадровки в том же узнаваемом стиле. Тут имелись и другие изображения этой японки. На одной иллюстрации она склонялась над водоемом в зеленом платье, переливавшемся, как рыбья чешуя. На второй протягивала руку к носу огромного белого медведя. На третьей шагала с ребенком по заснеженной тропинке, единственным цветным пятном на которой были красные листья.

Левин переключился на клавиатуре с флейты на скрипку, прослушал те же переходы от си и фа к ля минору. Но скрипка не годилась. Слишком она цивилизованная для леса и реки. Я предложил альт, но он отмахнулся от моего совета, сочтя альт чересчур меланхоличным. Но разве не меланхолию он искал?

Это я посоветовал ему взяться за музыку к мультфильму, ведь одиночество может служить некой разновидностью удовлетворения, если ты обитаешь в сказке, но не в том случае, когда ты – творческий работник, живешь в Нью-Йорке и веришь, что твои лучшие годы еще впереди. Творческие личности упрямы. Они такими и должны быть. Даже если ничего не получается, единственный способ справиться с этим – работать, работать, работать.

Я обратил внимание Левина на уличный вид. Он подошел к окну и увидел фонтан на Вашингтон-сквер, в котором ослепительно искрился солнечный свет. На аллеях цвели лиловые тюльпаны. Левин снова взглянул на аудиофайл на экране. Я напомнил ему о вчерашнем вечере – до того, как три женщины приперли его к столу. Левин сел со своим старым наставником Элиотом, и тот рассказал ему про выставку Тима Бёртона в МоМА. Я собирался показать ему вовсе не Бёртона, но это был единственный способ затащить его в музей. Хотя к моим музыкальным советам Левин не прислушивался, остальным внушениям он поддавался.

– Тебе придется подождать, – сообщил Левин японке, но с таким же успехом мог бы обратиться ко мне. В спальне он выбрал любимую синюю куртку «Бен Шерман» и темно-серые кеды «тимберленд».

Сел на электричку, вышел на Пятой авеню, пересек улицу и вошел в Музей современного искусства. Лидия ежегодно покупала им годовой абонемент, поэтому он миновал длинную очередь за билетами. Узкий коридор, ведущий на выставку Бёртона, был заполнен людьми. Левина мгновенно окутало тепло тел и гул голосов. Уже через несколько минут изображения заштопанных синих женщин с длинными конечностями и пустыми, панически распахнутыми глазами начали вызывать у него тошноту. Он с облегчением заметил табличку «Выход». Толкнул дверь, оказался в пустом коридоре. Остановился, прислонился к стене и перевел дух.

Левин уже собирался спуститься вниз, чтобы посидеть в саду скульптур, наслаждаясь солнечным светом. Но тут его привлек приглушенный шум голосов из атриума.

2

В атриуме МоМА посетители наблюдали за женщиной в длинном красном платье, сидевшей за столом. Это был стол светлого дерева с такими же стульями, будто только что из «Икеа». Напротив женщины в красном платье сидела молодая девушка в бежевом плаще. Обе пристально смотрели в глаза друг другу.

Левин увидел, что стол помещен в центре квадрата, отмеченного на полу белым скотчем. Квадрат этот окружали зрители. Некоторые стояли, другие сидели, скрестив ноги, и все смотрели на двух женщин в центре.

Левин услышал, как маленькая девочка спросила:

– Мама, эта тетя пластиковая?

– Нет, конечно, – приглушенным голосом ответила мать.

– А какая тогда? – не унималась девочка. – Мама! Мама!

Мать не ответила; она не отрывала взгляда от зрелища, развернувшегося перед ней.

Левин понимал, что имеет в виду ребенок. Женщина в красном платье и впрямь напоминала пластиковую. Мощные прожекторы будто отбелили ее кожу до алебастрового оттенка.

Внезапно девушка без всяких указаний встала и вышла из-за стола. Женщина в длинном платье закрыла глаза и опустила голову, но осталась сидеть. Через некоторое время на пустой стул сел мужчина. Женщина подняла голову, распахнула глаза и уставилась на него в упор.

У мужчины было морщинистое лицо, короткий крючковатый нос и растрепанные седые волосы. По сравнению с женщиной в красном он казался маленьким. Они смотрели друг другу в глаза. Не просто смотрели, подумал Левин. Таращились. Женщина не улыбалась. И даже не моргала. Она была абсолютно недвижима.

Мужчина переменил положение ног, руки его, лежащие на коленях, зашевелились, но голова и глаза остались неподвижными, пока он смотрел на женщину. Так он просидел минут двадцать. Левин с удивлением обнаружил, что поглощен этим зрелищем и совсем не хочет уходить. Когда мужчина наконец поднялся, Левин, проследив за ним взглядом, увидел, что он прошел в дальний конец атриума и прислонился лбом к стене. Левин хотел подойти и спросить у этого человека, что происходило, пока он сидел. Каково это было? Но он понимал: это все равно что спрашивать у незнакомца, о чем он молится.

За столом уже сидела женщина средних лет, широколицая, в очках в черепаховой оправе. Левин приблизился к черной надписи на стене, гласившей: «В присутствии художника. Марина Абрамович». Текст, помещенный ниже, беспрестанно заслоняли посетители, входившие и выходившие из зала.

По-видимому, каждого, кто входил и выходил из-за стола, снимал профессиональный фотограф с объективом, установленным на треноге. Левин кивнул ему, и молодой человек мимолетно улыбнулся в ответ. На нем были черные брюки и черная водолазка, идеальный подбородок украшала трехдневная щетина. Если вы живете в Виллидже[1] вас можно простить за то, что вы считаете, будто мир покоряют выступающие скулы и мускулистые тела. Женщина средних лет, сидевшая напротив той, которая, по предположению Левина, и была Мариной Абрамович, никогда не была красива. Она покинула свое место всего через несколько минут, и толпа, воспользовавшись моментом, рассеялась. До Левина донеслись комментарии зрителей, направлявшихся к лестнице.

– И это все? Она что, просто сидит?

– Не хочешь посмотреть Пикассо?

– Как по-твоему, есть шанс, что мы найдем столик? У меня ноги отваливаются.

– Ты действительно хочешь попытаться попасть сегодня в «Мир Эм-энд-Эмс»[2]?

– Видели «Тима Бёртона»? Там битком народу.

– На этом этаже есть туалет?

– В котором часу она собиралась сюда прийти?

Левин вернулся на ту сторону квадрата, где снова мог видеть обоих сидящих за столом в профиль. Он сел на пол. Теперь напротив женщины в красном сидел молодой человек. Он был изумительно красив: лучистые глаза, крупный рот, локоны до плеч – лицо ангела, посылаемого к умирающим детям. Левину было интересно посмотреть, откликнется ли визави ангела на эту эстетику, но она, насколько он мог видеть, не откликнулась. Женщина глядела на него так же, как на всех остальных. Взгляд ее был спокоен и пристален. Она не шевелилась. Сидела очень прямо, сложив руки на коленях. Время от времени моргала, но и только.

На атриум опустилось безмолвие. Стало ясно, что молодой человек плачет. В этом не было никакой театральщины. Соленая влага струилась по его лицу, а сверкающие ангельские глаза продолжали пристально взирать на женщину. Через некоторое время у нее тоже покатились безмолвные, пассивные слезы. Оба продолжали плакать, точно понимали, что должны смириться с какой-то потерей. Левин огляделся и осознал, что атриум незаметно снова наполнился людьми, и все эти люди неотрывно смотрели на пару, сидевшую за столом.

Левин подумал, что здесь не хватает музыки. Женщину в красном окружала толпа, но она была одинока. Все происходившее носило предельно публичный и в то же время чрезвычайно интимный характер. Какая-то дама рядом с Левином достала платок, вытерла глаза и высморкалась. Поймав его взгляд, она смущенно улыбнулась. Окинув взором череду лиц, наблюдавших за действом, Левин заметил много увлажнившихся глаз.

Время шло, и парень, сидевший за столом, перестал плакать. Он наклонился к женщине. Все между этими мужчиной и женщиной стало микроскопическим. Левин почувствовал, как что-то поднимается прямо из этого молодого человека и уползает прочь. Он не знал, хорошо это или плохо, но это происходило. Женщина, казалось, стала огромной, точно раздалась вширь, коснулась стен и выросла, заполнив собой все шесть этажей атриума. Левин закрыл глаза и вздохнул. Сердце его бешено колотилось. Когда он снова открыл глаза, перед ним сидела женщина привычного роста, уже не молодая, но исполненная зрелости и элегантности. В ней было нечто очень притягательное, как в полированном дереве или луче солнца, упавшем на старинный шелковый рукав.

День подошел к концу. Левину не хотелось уходить. Мужчина на стуле тоже не двигался с места, и зрительный контакт между ним и женщиной не ослабевал. Люди входили и выходили из атриума, гул их голосов то усиливался, то затихал. В четверть шестого по громкоговорителю объявили, что через пятнадцать минут музей закрывается. Левин вздрогнул от неожиданности. Люди, прислонившиеся к стенам, отодвигались и озирались кругом. Мужчины и женщины поднимались с пола, разминали колени, бедра и икры. Они собирали свои вещи, улыбались друг другу и поднимали брови, обмениваясь любопытными взглядами. Кто-то едва заметно тряс головой, точно пытаясь вспомнить, где он находится и который теперь час. Вскоре осталась лишь горстка зрителей в нетерпеливом ожидании последней минуты.

Мужчина и женщина продолжали неподвижно сидеть в центре помещения, не сводя друг с друга глаз. В семнадцать двадцать пять сотрудник МоМА пересек границу квадрата и что-то тихо сказал мужчине. Тот почтительно кивнул женщине и встал. Кое-кто из зрителей зааплодировал.

– Музей закрыт, – объявил другой сотрудник. – Пожалуйста, расходитесь.

Левин встал и потянулся. Колени у него заныли, и, пока он направлялся к лестнице, чувство онемения перешло в боль. Женщина сидела за столом одна, опустив голову. Рядом оставался только фотограф. Левин поискал глазами в пустеющем вестибюле юношу с ангельским взором, но того нигде не было.

Выйдя на Западную пятьдесят третью улицу, он услышал, как какая-то женщина говорит своей спутнице:

– Ей, наверное, дико хочется в туалет.

– Какой сегодня день? – спросила ее подруга.

– Двадцать третий, кажется. Ей предстоит еще долгий путь.

– Я считаю, у нее есть специальная трубка, – предположила подруга. – Ну, знаешь, с мешочком. Разве можно терпеть целый день?

– Ты имеешь в виду катетер? – спросила первая.

Женщины исчезли в метро. Левин направился на восток, к Пятой авеню. Он шел, не слыша ничего, кроме приглушенного гула голосов в музее и молчания между мужчиной и женщиной. Это гобой, подумал он. Гобой в дуэте с альтом.

Вернувшись домой, Левин пожалел, что рядом нет Лидии. Ему хотелось рассказать ей о женщине в красном платье, о толпе, о том, как он шел домой. Но в квартире было тихо. Он сел за пианино и, пробегая вверх и вниз по клавишам, попытался нащупать неуловимую мелодию. Тем временем на город опустилась темнота и небо залил неоновый свет.

Я наблюдал за Левином. Нет ничего прекраснее, чем наблюдать за работой художника. Он подобен водопаду, пронизанному солнечными лучами.

Вечерняя толпа то наводняла раскинувшуюся внизу Вашингтон-сквер, то вновь убывала. У Левина устали плечи и руки. Наконец, прежде чем опустить крышку клавиатуры, он в порыве неизбывной нежности провел рукой по черной глади рояля.

В постели он повернулся на правый бок, представляя, что Лидия вот-вот прильнет к нему, обнимет и темнота погрузит их обоих в сон.

На этом я оставил его и вернулся в МоМА. Я стоял в атриуме и рассматривал два пустых стула и простой стол. Каждый час каждого дня на Земле появляется Художник, а рядом с ним появляемся мы. Я уже давно появился рядом с Арки Левином. Но еще раньше я появился рядом с Мариной Абрамович.

3

Джейн Миллер не была художником. Она приметила темные брюки, белую рубашку и синий льняной пиджак Левина, его курчавые серебристые волосы и круглые очки, кеды и ухоженные руки. Ей хотелось заговорить с ним, но мужчина, казалось, крепко задумался, и она не желала его отвлекать. Наступило время обеденного перерыва, и квадрат окружала тесная толпа. Напротив Марины Абрамович сидел парень лет шестнадцати. Джейн оглядела пышную шапку каштановых волос над лицом эльфа. Забавный вздернутый носик. Мешковатый пиджак и длинные ноги. Подросток съежился на стуле, точно Абрамович была школьной директрисой и собиралась читать ему нотацию. Но глаз не отводил.

Утром этого дня Джейн пересекла вестибюль своего отеля, вышла на Гринвич-стрит и заметила высоко на карнизе соседнего здания очертания мужской фигуры. Она прищурилась, растерялась и уже готова была испугаться. Но затем с волнением узнала одну из статуй Энтони Гормли[3], усеявших той весной карнизы Нью-Йорка. На крышах жилых и деловых кварталов появились зоркие наблюдатели, которые, казалось, разговаривали не со смертными, сновавшими по тротуарам внизу, а с пространством над застройкой, уходящим ввысь. Стоит сделать шаг – и упадешь с двадцатого, тридцатого, пятидесятого этажа.

Что это за пространство, уходящее ввысь, гадала про себя Джейн. Каковы на вкус потоки воздуха между жизнью и смертью? Неужто стремительное падение на землю с высоты внедряет вас в смерть глубже и быстрее, чем обычная кончина во сне? А если вы находитесь под действием морфия, то уходите целиком или по частям, оставляя в комнате свои парящие фрагменты? Джейн много думала об этом после смерти Карла. Как могла она удостовериться, что все лучшее, что в нем было, уйдет вместе с ним? Казалось, какие-то его частички остались тут. Женщина вновь и вновь повторяла про себя дорогое имя, как бы компенсируя тот факт, что теперь редко произносила его вслух. Она скучала по Карлу – мучительно, душераздирающе, убийственно. Ее тело так и не приспособилось к одиночеству. Всю зиму она нуждалась в дополнительных одеялах. Теперь, очутившись в Нью-Йорке, Джейн еще больше, чем когда-либо, жаждала общения с ним. Она не подозревала, что, когда путешествуешь в одиночку, почти все время молчишь, если не считать приветствий, которыми обмениваешься с гостиничным персоналом на стойке регистрации, и коротких диалогов с официантами. И некому было поведать о тех вещах, которые она видела впервые в жизни. «Я здесь! – хотелось взахлеб рассказывать всем подряд. – Я в Нью-Йорке!»

Возможно, на всех этих крышах действительно стоял Карл – не тридцать одна статуя из чугуна и стекловолокна, а ее муж, наблюдавший за ней, пока она передвигалась по городу. Повинуясь порыву, Джейн помахала статуе и улыбнулась.

Она доехала на электричке от Канал-стрит до Пятьдесят третьей улицы, радуясь тому, какой знакомой сделалась эта улица за последние три дня. Прошла мимо кофейни «Данкин донатс», откуда доносился аромат горячей выпечки, поднялась по лестнице. Тротуар был испещрен серыми пятнышками жвачки, которые Джейн вначале приняла за конфетти. Ее окружали беспрестанный рев машин, нескончаемое мельтешение пешеходов. Но между зданиями носился невесть откуда взявшийся свежий морской ветер. На этот раз Джейн не привезла на экскурсию группу учеников. И не пыталась ничего объяснить Карлу. Ей нужно было думать только о себе, и уже очень давно. Зато как здорово, что в ее распоряжении еще целых две недели и можно делать все, что заблагорассудится.

Джейн опять задумалась над помещенным на стене атриума текстом, который она перечитала несколько раз:

Перформанс «В присутствии художника» деформирует грань между повседневной обыденностью и ритуалом. Привычное сочетание стола и стульев, будучи размещено в огромном атриуме, внутри светового квадрата, переносится в иное пространство.

Посетителям предлагается молча сидеть напротив художницы на протяжении самостоятельно выбранного ими отрезка времени, становясь скорее участниками, а не зрителями творческого акта.

Хотя Абрамович молчит, сохраняя почти скульптурную неподвижность с неизменяемой позой и пристальным взглядом, этот перформанс – приглашение к участию и довершению уникальной ситуации…

Слово «грань» («деформирует грань между повседневной обыденностью и ритуалом») заставило Джейн нахмуриться. Это напоминает о том, что Карл умер, подумала она. Его смерть деформировала повседневную обыденность. Его уже нельзя позвать к ужину или попросить починить сломанный замок на задней двери. И все же ей так отчаянно хочется верить, что Карл до сих пор слышит ее и видит. Когда-то она в течение многих недель ежедневно твердила: «Пожалуйста, Господи, пусть ему станет лучше… Пожалуйста, не позволяй ему умереть». А потом: «Пожалуйста, Господи, позволь ему умереть. Пожалуйста, не заставляй его больше страдать». Но Господь оказался бесполезен, он годился лишь для того, чтобы было кому адресовать подобные мольбы.

Подобным же образом Джейн молила цветы в своем саду, дуб в начале подъездной дорожки, облака над теплицей. И даже кувшинки на репродукции картины Моне в их спальне. Она искала любую силу, которая могла бы превратить повседневность в нечто большее, чем битва времени и биологии. Но реальность ни на йоту не изменилась. Он умер, ее Карл, и кончина его вовсе не была легкой. Он противился. Страдал. Боялся. Отчаянно цеплялся за жизнь.

Джейн держала на консоли в прихожей рядом с его фотографией зажженную свечу и каждый раз, выходя из дома или возвращаясь, говорила: «Привет, Карл». Она продолжала накрывать ему на стол. Еду, конечно, не подавала (из ума она еще не выжила), однако клала нож, вилку, ставила тарелку, стакан с водой, и ей это казалось совершенно естественным. Джейн не была готова отпустить его и считала, что он тоже не был готов. Иногда ей чудилось, будто Карл сидит в своем кресле. Так они и коротали вечер: она читала, он просто молчал. Иногда Джейн включала для Карла бейсбол, и это ему тоже как будто нравилось. Она существовала где-то посредине между повседневной обыденностью и ритуалом. Ритуалом прощания. Это называлось скорбью, но куда больше напоминало вечер на ферме. Запахи и звуки усилились, и подключились другие ощущения. Текстура, память, масштаб. Скорбь жила собственной напряженной жизнью.

– Будь она картиной, это был бы Ренуар, – раздался за спиной Джейн женский голос.

– Без танцев и весенних цветов, – откликнулся мужской голос.

– Боже, тебе не кажется, что ей наверняка ужасно скучно? – спросила женщина.

Абрамович сидела теперь напротив женщины в нежно-голубой футболке. Они были ровесницами и разглядывали друг друга с пристальным вниманием.

Потом Джейн услышала, как женщина позади нее спросила:

– Как думаешь, это искусство – то, что она делает?

– А что такое, по-твоему, искусство? – спросил мужчина.

Джейн оглянулась и увидела мужчину и женщину в одинаковых плащах. Женщина наверняка была его третьей женой. Она явно лет на двадцать младше.

– Мне не хочется с тобой спорить, – заявила женщина.

– Но я не спорю, – возразил он с тягучим акцентом, выдававшим в нем жителя Среднего Запада. – Ты должна понять, что от искусства толку нет. Если все пойдет к чертям собачьим, нас спасет не искусство. Никому до него дела не будет. Ты не можешь спастись от смерти, сочиняя книжки или рисуя картины. Сидеть – это не искусство, сколько ни высиживай.

– Тогда чем же она занимается? – спросила женщина, не отрывая взгляда от двух женщин в центре атриума.

– Сидит, – сказал мужчина. – И ничего больше. С таким же успехом могла бы бегать или есть.

– Может, она медитирует.

Ее спутник усмехнулся.

– Кому охота смотреть, как медитирует боснийка?

– Сербка.

– Неважно. Это последний в мире народ, к советам которого стоит прислушиваться.

– Но она художница.

– Еще хуже, – сказал мужчина. – Сербская художница.

– И все-таки она не зря это затеяла, иначе все эти люди не торчали бы тут.

– Ага, а Уорхол рисовал банки с супом и продавал их за миллионы. Ротко писал большие красные квадраты. Кто-то поместил акулу в формальдегид[4]. Вставь что-нибудь в рамку, назови это искусством, создай шумиху – и люди решат, что это, наверное, стоящая вещь.

– Люди ведь глупые, верно? – спросила женщина.

– Подавляющее большинство, – согласился мужчина.

– Кроме тебя?

– Само собой.

– Пойдем? – предложила женщина.

– Ладно. Пойдем.

Джейн захотелось последовать за парой и возразить мужчине. Настоять на том, что он ошибается. Но вместо этого она повернулась к стоявшему рядом мужчине с серебристой шевелюрой и заметила:

– Я считаю, что искусство все время спасает людей.

Мужчина слева от нее, конечно, был Арки Левин. Он заморгал, вид у него был растерянный. Джейн поняла, что помешала его раздумьям.

– Я знаю, что искусство несколько раз спасало меня, – добавила она. И быстро передала только что подслушанный ею разговор, который, как она полагала, ее сосед тоже должен был слышать. Левин недоуменно улыбался.

– Простите, пожалуйста, – сказала Джейн. – Я прервала ваши размышления. Просто этот спор меня задел.

– Возможно, он прав, – ответил Левин. – Возможно, то, что мы делаем, не так уж и важно.

Джейн кивнула; услышанное «мы» заставило ее гадать, каким видом искусства занимается ее сосед.

– Но вы должны были прийти сюда хотя бы для того, чтобы увидеть, какое удовольствие доставляет искусство, – сказала она.

– Да, – сказал Левин. – Извините.

Мужчина встал и направился в туалет. Когда он вернулся, Джейн заметила, что он выбрал место в отдалении – без сомнения, с тем прицелом, подумала она, чтобы больше не пришлось разговаривать с совершенно незнакомым человеком.

Она увидела, что из-за стола вышла чернокожая женщина и ее место занял молодой азиат. По прошествии некоторого времени он скособочился, но взгляд его оставался непоколебим. Ей хотелось сказать юноше, чтобы он сел прямо.

Интересно, подумала Джейн, сколько раз она смотрела Карлу в глаза дольше нескольких секунд? Какова общая продолжительность их зрительного контакта за двадцать восемь лет супружеской жизни? Что разглядели бы они друг в друге, если бы смотрели по-настоящему? Он – суетливость, с которой она проверяла очередную кипу сочинений, складывала очередную стопку полотенец, мыла очередную порцию посуды, планировала очередное недельное меню? Был ли он тоже суетливым? Быть может, она рассмотрела бы в глубине его глаз какое-нибудь побережье, на котором он мечтал побывать? Маленький домик с видом на пляж, требующий самого простого ухода, и чтоб никаких загонов и полей? Иногда Карл заговаривал о том, что было бы неплохо порыбачить в Мексиканском заливе, но они туда так и не выбрались.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю