Текст книги "Музей современной любви"
Автор книги: Хизер Роуз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
Джейн подумала, что, в конце концов, она сглупила, так и не сев перед Мариной. Она не считала себя трусихой. Но свои поступки, которые действительно можно назвать смелыми, могла бы перечесть по пальцам одной руки. Трое родов. И похороны Карла. Она стояла и смотрела, как он в буквальном смысле уходит под землю. И думала, что ее разорвет надвое прямо там.
Джейн вспомнила о пути, который проделали Марина и Улай, чтобы попрощаться друг с другом. И о том, что Улай недавно приходил, чтобы посидеть перед ней. Это очень тронуло Марину. Джейн вспомнилось лицо Улая на фотографии. Лукавство и всепонимание старой любви в его взгляде.
Джейн вполне могла бы полететь обратно в Нью-Йорк, чтобы застать последние дни перформанса. Но было уже слишком поздно что-то затевать. На следующей неделе собрание акционеров компании, куда она вложила немалые средства. И все-таки женщина чувствовала себя более отдохнувшей, чем когда-либо.
– Может, мне нужно отправиться в путь, как сделала Марина? И путешествие поможет? Как думаешь, стоит прогуляться, Карл? Но не навстречу друг другу. Давай пойдем в одном направлении, – проговорила Джейн, разглядывая его фотографию на столе. – А как насчет пешего похода по Испании, они сейчас так популярны? Помнишь, я рассказывала тебе об этом в прошлые выходные, когда по телевизору показывали ту передачу? Почему бы и нет? Я могла бы снова приобщиться к католицизму, спустя все эти годы. Быть может, поход пойдет нам обоим на пользу.
Много ли там народу в это время года? И хватит ли у нее сил? Может, стоит подождать до сентября, когда спадет жара? Ведь ей придется проехать полмира. Понадобятся турагент и паспорт. И действительно ли путешествие по Испании – то, чего она хочет? Да, решила Джейн. Кажется, ей этого хочется. Скоро минет год с тех пор, как умер Карл. Первая годовщина.
С такими мыслями Джейн пожелала Карлу спокойной ночи и задула свечу в стеклянной баночке рядом с фотографией.
36
Марина начала в Шаньхайгуане, на востоке, где, по словам китайцев, голова дракона – начало Великой стены – покоится в Желтом море. Сначала предполагалось предсвадебное путешествие, но теперь, спустя тринадцать лет, те узы, что так крепко связывали влюбленных, распались.
На планирование ушло восемь лет. Письма и разрешения, визы и деньги, дипломатия, Нидерланды и Китай, международный культурный обмен, путеводители, переиздания путеводителей, ссоры, бюрократы, перелеты и багажные тележки, правительственные отели и никаких кемпингов.
Марина и Улай жаждали тишины и одиночества. Ночи под звездами, как когда-то в австралийской пустыне, минимальное сопровождение, которое не помешает их уединенному созерцательному путешествию. Но времени, чтобы действительно побыть наедине, сильно недоставало. Оно появлялось, только когда Марина шла, когда съемочная группа оказывалась впереди или позади, на тех кусках пленки, которые им удавалось заснять, когда их ежедневно привозили к стене в фургонах из какого-то непонятного места, где почему-то было необходимо останавливаться на ночь. Тогда у Марины появлялось время установить контакт с собой, с этим древним сооружением, с этой землей. И в эти мгновения небо, тропа и ощущение масштабов сообщали ей смирение, а иногда и чувство освобождения.
Улай начал в Цзяюйгуане с кончика драконьего хвоста в бесплодной пустыне Гоби. Марина не знала, столкнулся ли ее партнер с тем же хаосом китайской бюрократии, который попортил ей немало крови. У нее не было никаких контактов ни с Улаем, ни с его командой.
Когда-то Марина считала свои отношения с Улаем идеальным гермафродитическим союзом. Союзом творческим и духовным. Изначально эти двое планировали, что в путешествии по стене их будут притягивать друг к другу собственные магнетические силы. Теперь же они шли, сопротивляясь разнонаправленной силе, которая отталкивала их.
Тем не менее оба чувствовали, что это правильное решение: пройти путем легенд, драконов, богов и диких людей. Китайцы говорят, что дракон соединяет землю и небо. И стена была построена в зеркальном отражении Млечного Пути. А значит, они шли и по звездам.
Выдвигавшейся с востока Марине предстояло идти по наиболее популярным у туристов участкам стены. Они мало интересовались ею, больше озабоченные необходимостью заснять друг друга на фоне гигантской каменной кладки. Абрамович прокладывала путь мимо щелкающих затворов. Она взбиралась по извилистой стене, по безжалостным ступеням, по древним насыпям. Проходила сквозь башни с медными чашами для очищения. Ступала по чакрам прикованного к земле небесного дракона, и уклад человеческой жизни уходил далеко в прошлое.
Китайские бюрократы и чиновники, сопровождавшие Абрамович или присоединявшиеся к ней в каждой следующей провинции, настаивали, чтобы она ежедневно подписывала документы в трех экземплярах и чтобы каждый день начинался и заканчивался собраниями. Марине это до смерти надоело, и она укрылась в убогой бетонной каморке, которую ей выделили в очередной убогой коммунистической гостинице, чтобы дискуссии и споры продолжались уже без нее.
Днем она мерила ландшафт собственным телом. Впитывала взглядом окружающие просторы, красоту, бедность, сильно воздействовавшие на нее. И шаг за шагом брела вперед. По утрам ноги у нее немели от вчерашней ходьбы. Марина вставала как можно раньше, стремясь успеть к восходу солнца, чтобы насладиться мгновениями чистого самоотречения, молитвы и размышлений, которых она жаждала.
Вскоре толпа поредела, туристы испарились, и Марина осталась на стене одна. Она была в красном. Улай – в синем. Красный дракон, синий дракон. Они оделись так для фильма, но и в соответствии со своими характерами, своей личной мифологией, мифологией двуединства, которую они разрабатывали все эти годы. Проходили дни, и Марина чувствовала, что постепенно утрачивает понимание того, что представляет собой Улай, почему все разладилось и даже зачем они предприняли это путешествие. В иные дни она уставала как никогда в жизни.
Марине хотелось видеть, как Улай приближается к ней. Хотелось, чтобы он ее обнял. Хотелось прежнего двуединства, но осталось лишь одиночество. Каждый шаг приближал ее к Улаю и вместе с тем к концу их союза, концу партнерства, связи, любви.
Иногда она думала только о том, чтобы шагать, шагать, шагать. Каждый шаг давался тяжелее предыдущего. Марина пыталась быстро карабкаться вверх, но на неровных участках тропы, где стена обвалилась, она, нащупывая опоры, соскальзывала вниз.
Марина и Улай, красный дракон и синий дракон, продолжали идти вперед. Ныне их разделяли тысяча двести миль.
Марина очутилась в абсолютно незнакомом месте. И одновременно со страхом испытала счастье. Именно это она и любила. Оказываться в неизвестности. По ту сторону страха, где все становится возможным. Она опустошала себя. Злость на бюрократические проволочки, скучные многочасовые поездки на машине и ночи на жестких кроватях после плохого ужина – все это перестало иметь значение. Тело Марины продолжало идти вперед, но она не ощущала связи с ним. Не понимала, ветер ли она или один из оседлавших его всадников. А может, это ветер оседлал ее саму.
Почему она любила Улая? Почему между ними возникло такое притяжение? Как получилось, что у них на двоих один день рождения? Что, когда они встретились, у обоих в волосах были палочки для еды? Что Улай ощущал себя наполовину женщиной, а Марина – наполовину мужчиной. Почему ей казалось, будто она знала его всегда, будто любила его и раз за разом причиняла ему боль, будто она может полюбить его настолько сильно, что погубит этим. Что это было? Отчего эти гнев и страдания, скорбь и пустота? Оттого, что, хотя они и проделали вместе тысячи миль, Марина Абрамович понятия не имела, что будет делать со своей жизнью дальше.
Прошли недели. Месяцы. Тысяча миль. Пятьсот миль. Убожество плохих гостиниц напоминало о парадоксах и Тито, перегибах и скудости коммунизма. О тотальном контроле, запретах и порочности мира, из которого Марина так жаждала вырваться. Но она все равно шагала вперед. И каждый день пыталась сбросить оцепенение с помощью совершенной красоты пейзажа и духовного величия людей, построивших эту стену и веками сражавшихся, чтобы защитить империю.
Марина могла бы быть совсем другой женщиной. Родить ребенка, стать матерью, женой. Но она не ощущала потребности в этом. И не желала этого. Они выбрали другой путь. Она выбрала другой путь. Ей хотелось оставить жизнь, единственную жизнь только для себя. И пусть это эгоистично, пусть это более трудный путь, что ж, так тому и быть. Теперь ей предстоит совершать этот путь одной. Она нащупает следующий шаг, и другой, и третий. Она не могла прозревать свое будущее. Она вырубит его сама, как вырубали ступени в этой стене. С одной стороны прошлое, с другой – будущее. Одна сторона – рай, другая – ад, одна сторона черная, другая белая, одна – ночь, другая – день. Жизнь – это двуединство. Она думала, что нашла свою вторую половину, но оказалось, что Улай – лишь одна из ее многочисленных половин. Она видела в нем качества, которые не считала хорошими или приятными. Они раздражали ее. Уязвляли. Она понимала, что он мог стать более великим, но не хотел этого. Этого хотела лишь она.
– Ты не можешь любить меня таким, каким я мог бы стать, Марина, – говорил Улай.
Это было ее открытие. Можно любить человека так сильно, что он станет неизвестен тебе.
Двести миль. Сто. Пятьдесят. Двадцать. Десять. И вот наконец осталась всего одна миля.
Команда Улая опередила его и сообщила Марине, что он нашел лучшее место для встречи, немного дальше, и будет ждать ее там. Как всегда, ей пришлось сделать еще несколько шагов, пройти лишнюю милю, чтобы встретиться с ним. Абрамович шла все вперед, и вперед, и вперед, шаг за шагом. И думала, как сильно ненавидит его за то, что он заставил ее идти так далеко. Неужто не поверил, что там, где они должны были встретиться первоначально, – идеально фотогеничное место?
И вот Марина идет к нему, как невеста, но она не невеста, а он не жених. Она вздохнула и смирилась. Смирись, Марина. Внизу бежит река, земля и небо напоминают тебе, что все меняется каждый миг каждого дня, а потому ты и твои чувства ничтожны.
И вот он появился – в синем плаще и голубых джинсах. Синий дракон и красный дракон. Он на одной башне, она на другой. Марина чувствовала, как тело ее дрожит от последнего усилия, которое понадобилось, чтобы сделать эти последние шаги. Она спустилась к мосту. Улай спустился к мосту. Они шагали навстречу друг другу. Красный дракон, синий дракон.
Садилось солнце. Земля была золотая, небо аметистовое, река струилась ртутью. Прошлое осталось позади. Марина всхлипнула. Что-то сухое и шершавое рвалось наружу. И вот он перед ней, его лицо, любимое лицо, он улыбается, ей хочется его обнять и чтобы он тоже обнял ее. Вместо этого Марина протянула руку, и они на миг соприкоснулись пальцами. Кожа к коже, в последний раз, вот так. А потом Улай обнял ее – торопливо, небрежно.
Это было, подумалось ей, невыразимо грустно. Прощание. Марина видела – по его глазам, по его смеху, по его шуткам, адресованным сопровождению, – что для него это всего лишь перформанс. Он давно ушел. Но это было ее сердце.
37
Левин впитывал в себя тихий гул окружавшего его атриума. День ото дня Марина становилась все задумчивее, точно внутри нее росло и зрело какое-то другое существо.
– Как думаешь, она справится? – спросила какая-то женщина.
– Уверен, – ответил ее спутник с французским акцентом. – Но я уверен и в том, что, даже если бы этот перформанс убил ее, она сохранила бы невозмутимость.
Левин мысленно согласился. Марина, казалось, нисколько не боялась смерти. А Лидия предпочла бы умереть? Эта мысль поразила его, как удар. Быть может, она и впрямь предпочла бы умереть. Быть может, планировала смерть. Быть может, было несколько сценариев, и, когда Лидия подписывала юридические документы, ей и в голову не приходило, что, кроме ее воли, необходимо что-то еще.
Возможно, она дала мужу свободу не только потому, что так лучше для него. Может, ей тоже не хотелось с этим столкнуться. И она вообразила, что сумеет убежать от самой себя, порвать со всем, что потеряла. Порвать с ним, единственным человеком, который любил ее больше, чем кого-либо еще. Возможно, там, в Хэмптоне, Лидия уже не была такой храброй. Возможно, она испугалась. И впервые в жизни ей стало не по себе. Возможно, она действительно нуждалась в нем, но не могла сообщить об этом мужу. Хэл был прав. У Левина был выбор. Но, может, все не так. Лидия подписалась под своим выбором. Она настояла, что справится сама.
Левин вспомнил, что жена никогда не вызывала водопроводчика, потому что умела чинить трубы. Будучи девушкой с внушительным трастовым фондом, она желала самостоятельно проектировать новую кухню в их прежней квартире и закупать фурнитуру. Лидия сама приклеила отклеившуюся плитку в ванной. Сама поменяла лампочки и оклеила стены обоями. На работе она без конца привлекала специалистов всех мастей, но в собственной жизни была бескомпромиссно независима.
Зачем Арки вообще понадобился Лидии? Чтобы согревать ее в постели? Чтобы она слышала знакомый голос на другом конце провода, когда звонила из Буэнос-Айреса или Мадрида? Чтобы он дополнял картину, когда они с Элис появлялись на публике? Присутствовал на школьных собраниях? На открытиях и церемониях награждения? Для секса?
Нет, дело было не только в этом. Нельзя сбрасывать со счетов двадцать четыре года совместной жизни. «Ты – моя музыка», – говорила Лидия, когда возвращалась домой с работы, а Левин играл на фортепиано.
Она принадлежала ему. Поцелуи Лидии резонировали в каждой клеточке его тела. Но почему-то со временем они перестали так целоваться. Иногда он боялся этой уверенной в себе женщины, на которой женился. Иногда чувствовал себя слишком ничтожным в сравнении с ней. Иногда, занимаясь любовью, думал, что, если поцелует ее, поцелует по-настоящему, то исчезнет совсем.
Представляла ли она себе других мужчин, занимаясь с ним любовью? Он попросту боялся спрашивать. Осталась ли она ему верна? Левин не знал. Несмотря на все свои отлучки, Лидия неизменно возвращалась домой, к нему, и по-прежнему желала его.
Изменял ли он? Да. Дважды. Много лет назад, катаясь с Томом на лыжах в Аспене, после того как нанюхался черт знает чего. Левину было стыдно думать об этом, все закончилось в несколько секунд. Он даже не мог вспомнить лица той женщины, помнил только кирпичи под пальцами, когда прижимал ее к стене в темном углу сада. В другой раз мужчина, с которым он только что познакомился, сделал ему минет. Это произошло на вечеринке в Лос-Анджелесе, там тоже не обошлось без допинга, а еще запомнилась темная ванная. Он был очень молод. После этого Левин отказался от наркотиков. И никогда не рассказывал Лидии ни о том, ни о другом. Запрятал эти воспоминания поглубже и надеялся, что не заболеет болезнью Альцгеймера и никогда не сознается в этом.
Он скучал по теплым, томным губам Лидии, по ее извивающемуся языку, сплетающемуся с его языком. Скучал по ее глазам и улыбке. Скучал по тому, как они сообща находили место, где плоть становилась жаркой и освобождалась. И душа тоже, подумал Левин, хотя это слово ему никогда не нравилось. Во что он верил, так это в их брак, и, хотя это звучало религиозно, никакой религиозности не было. Левин никогда не думал, что простое обязательство любить Лидию станет таким сложным.
Если два человека цепляются за скалу и один из них теряет веру, разве другой не должен заверить его, что все будет хорошо? Может, Лидия в Хэмптоне цеплялась за скалу. Она велела ему взбираться по веревке. Лезь, Арки, лезь! Она хотела, чтобы он спасся. И он спасся. Взобрался наверх. Но Лидия все еще оставалась там, внизу. Быть может, ждала его. Ждала, когда он вернется и поднимет ее. Или хотя бы попрощается, когда она сорвется вниз. Быть может, все это время она из последних сил держалась, гадая, когда он высунется из-за скалы и скажет: «Я здесь. Я вернулся с подмогой».
38
В темноте Даница Абрамович внимательно изучала ретроспективу, рассматривая список предметов с перформанса в Неаполе в тысяча девятьсот семьдесят четвертом году: «Пуля. Синяя краска. Расческа. Колокол. Кнут. Карманный нож. Бинт. Белая краска. Ножницы. Хлеб. Вино. Мед. Ботинки. Стул. Железное копье. Коробка с бритвенными лезвиями. Пальто.
Лист белой бумаги. Шляпа. Ручка».
Итого семьдесят два предмета.
«Перо. Фотокамера „Полароид“. Стакан. Зеркало. Цветы. Спички».
И инструкция: «На столе 72 предмета, любой из которых можно применить на мне».
Когда Даница впервые услышала о шокирующем сумасбродстве, которое совершила ее дочь, предоставив зрителям возможность причинить ей вред, она была уничтожена.
– На сей раз уж слишком. Зачем ты это затеяла? – спросила она Марину.
– Я должна понять.
– Понять что? Довольно того, что ты уже чуть не погибла внутри звезды, чуть не сгорела заживо здесь, в Белграде, а теперь тебе понадобилось чуть не погибнуть в Италии?
– Я должна была это сделать.
– Ты дала им ножи, заряженный пистолет?
– Я не заряжала пистолет. Пуля была отдельно. Чтобы вставить пулю в патронник, люди должны были сделать выбор.
– Приставь пистолет к моей голове! Нажми на курок! Посмотрим, что будет! – Даница сорвалась на крик.
– Нет, – почти прошептала Марина. И опустила голову.
– Это не искусство! Не искусство! – орала Даница.
Многие матери не понимают своих дочерей. Сколько раз Даница натыкалась на коллег, обсуждавших последние выходки Марины. Когда она входила в комнату, разговор замирал.
Однажды Марина сказала:
– Страх освобождает. Этому меня научила ты.
И положила голову на плечо Даницы, как нормальная дочь. Они рассмеялись.
Но внутри Марины шла война. Позднее Даница спросила ее:
– Зачем множить насилие, когда в мире и без тебя достаточно людей, у которых на столе лежит оружие?
– Ты видишь людей на фотографиях, – ответила Марина. – Каждый из них был вынужден думать. Их привлекли к групповому действию – как солдат. Тебе об этом рассказывать не надо.
– Ты выполняла приказы. Подчинялась.
– Я отдавала приказы. А они подчинялись. Они не забудут эту комнату, не забудут, кем они стали, когда поняли, на что способны. Там были мужчины, которые выходили из комнаты, осознавая, что они порочны. Женщины, которые были уверены в обратном, пока им не подвернулась возможность подстрекнуть мужчин. А когда все закончилось и я зашевелилась, они сбежали. Эти люди смутились, испугались меня. И самих себя испугались. Они никогда уже не смогут притворяться, что ни разу не участвовали в насилии.
Даница покачала головой.
– Это неправильно, Марина. Какую жизнь ты для себя избрала! Мне стыдно.
– Они могли бы выбрать хлеб, вино, масло, – продолжала Марина. – Мед, торт, цветы.
– Ты действительно считала, что они будут делать тебе массаж и пить за твое здоровье? – Даница вздохнула, села, потерла лоб. – Помнишь Рошфора, французского адвоката? «Я не отрицаю, что у моего клиента была бомба. Но это не доказывает, что он собирался ее использовать. В конце концов, я сам всегда ношу при себе все необходимое для изнасилования». Как бы ты была разочарована, увидев полную комнату пацифистов.
Но тут Марина удивила ее.
– Я вовсе не думала, что они могут меня убить.
– Но…
– Теперь я это понимаю.
А потом она уехала из Белграда, к этому немцу. Немца Даница так и не смогла принять.
В конце концов ничего у них не получилось. Они совершили эту прогулку в Китае. Этакий грандиозный романтический жест. Это Даница тоже понимала. Трех тысяч миль едва ли хватит, чтобы отпустить кого-то. Она сделала бы для Войо все что угодно. Даже убила бы его, если бы это гарантировало, что он будет любить ее вечно. И неизвестно, понял ли кто-нибудь еще, но она поняла, что именно это Марина и совершила. Она навсегда присвоила себе этого мужчину. Какая другая женщина могла с ней сравниться? Какая другая женщина прошла бы ради него три тысячи миль?
И Даница тихонько фыркнула, как фыркают привидения.
39
Когда Арнольд Кибл выразил желание посидеть перед Мариной Абрамович, его пригласили присоединиться к ВИПам в зеленой комнате, чтобы начать в половине одиннадцатого утра. Направляясь в десять двадцать пять в атриум, Кибл был поражен размерами толпы в нижнем вестибюле. Вверх по лестнице устремлялся смерч голосов. Арнольд слышал беспрестанные противные смешки и возбужденные переговоры, отражавшиеся от белых стен. С ним был актер Джеймс Франко. Их познакомили в зеленой комнате. Кибл восхищался Франко – особенно его новой книгой рассказов – и сообщил ему об этом. Франко как будто был польщен. Он предложил Киблу сесть первым. Опускаясь на стул, Кибл гадал, покажет ли Марина, что узнала его.
В течение секунды ее темные глаза смотрели на него, как на белый холст, потом она моргнула, и взгляд ее застыл. Мужчине показалось, что его пронзил луч прожектора. «Живой экземпляр Арнольд Кибл». Сначала был просто жесткий стул, слепящая белизна платья Марины, ее лицо, которое, казалось, излучало свет, словно написанное Рембрандтом. Но потом Кибл ощутил, как призма ее разума задает ему вопрос. Он представлял себе это. Таковы правила игры в сидение. Игры в зеркала. Тем не менее это его нервировало. Марина была нема, однако в ней все кричало. Чего она от него хочет? Площадь квадрата увеличилась настолько, что шум толпы казался едва слышен, словно они с Мариной находились под водой.
Арнольд подумал о своей жене Изобел и о той отчужденности, которая появилась между ними с тех пор, как он отказался иметь детей. Еще до свадьбы они договорились, что детей у них не будет. Как это типично для женщин – менять свое мнение. Но он свое менять не будет. Начались сцены. Изобел испробовала все возможные ухищрения. Он даже восхищался ее решимостью произвести на свет маленького Кибла. Но не настолько, чтобы допустить это. Поэтому Кибл прошел вазэктомию и рассказал ей об этом постфактум. Опасался, не бросит ли она его, однако решил, что не бросит. Он угадал. Жена предпочитала, чтобы он видел ее страдания. От нее надо было откупаться шмотками, драгоценностями, отпуском, который он был должен ей теперь, раз у нее никогда не будет ребенка. Кибл сомневался не в бездетности (ведь даже Марина выбрала ее). Его беспокоила подноготная. В чем заключалась подноготная? Проснувшись ночью, он не хотел прижиматься к Изобел.
В последнее время ему хотелось прижиматься к Элайас Брин. Это смущало его.
Арнольду не нравился такой ход мыслей. Ему хотелось думать, что Элайас – лишь очередная любовница. Новая любовница – все равно что новый виноградник или вино. Новый художник. Новый мотоцикл. Их отношения ничего не значили. Это режиссура. У него восхитительная любовница. Кибл организовал свою жизнь как изысканную, тщательно подобранную галерею.
Мужчина почувствовал, как по его щеке скатилась слеза. Он моргнул и сконфузился. Неужели он расклеился? Затем Кибл опустил голову, встал, приложив обе ладони к лицу, вытер глаза и щеки и вернулся туда, где рядом со смотрителем стоял Джеймс Франко.
Когда на следующий вечер Кибл зашел на «Фликр», он увидел, что просидел восемь минут. Фотограф поймал момент, когда сверкнула единственная слеза, скатившаяся по его скуле. Ему придется за это ответить. Тронул ли Кибла перформанс? «Да, пожалуй. Я нашел его трогательным, но при этом непостижимым». Когда Изобел увидит снимок, она решит, что муж сожалеет о своем поступке. Но Кибл не сожалел. Сожалеть – значит думать о прошлом. Десять лет психотерапии показали ему, что думать о прошлом – расточительное хобби.
О чем именно он думал? Арнольд рассматривал свою фотографию: густая волна волос, тонкий нос, манера задирать подбородок, неуверенность во взгляде. Этого он не замечал. Ему нравилось думать, что он никогда не перестанет быть самовлюбленным придурком, потому что именно так он и добился того, чего добился. Ничто – ни ребенок, ни многочисленные прелести Элайас Брин, ни восемь минут с Мариной Абрамович, ни даже уход Изобел – этого не изменят.
В коридоре своей квартиры Кибл задержался и сел на скамейку. Отсюда открывался вид на сад бонсай и Гудзон на заднем плане. Мужчина посидел некоторое время, потом кивнул, словно соглашаясь с чем-то недосказанным, встал и направился в спальню.
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Будьте верны тому, что существует внутри вас.
АНДРЕ ЖИД
40
Тело Марины Абрамович, как и у всех взрослых людей, состояло примерно из сорока трех килограммов кислорода, большей частью в составе воды. Кроме того, в ней содержались водород, углерод, азот и около килограмма кальция. Других элементов в человеческом теле намного меньше. Около семисот пятидесяти миллиграммов фосфора, сто сорок граммов калия, девяносто пять граммов хлора, капелька магния, еще меньше цинка. А также серебро, золото, свинец, медь, теллур, цирконий, литий, ртуть и марганец. И даже около миллиграмма урана. Человеческое тело – это магическое сочетание земли, воздуха и воды.
Через тонированные стекла машины Марина наблюдает, как в девять часов утра Нью-Йорк отправляется по своим делам. Вот две девушки на высоких каблуках, несущие по большому горшку с цветами, как в каком-нибудь французском фильме. Трое мужчин в обтягивающих джинсах и темных очках, прямо как с рекламы в «Вэнити фэйр». Я слышу, как у нее мелькает мысль, что реальность буквально невыносима. Светофоры и толпы. Там и сям реставрируемые и перекрашиваемые здания в строительных лесах. На гигантских щитах – реклама новых жилых зданий. Новых ароматов, фильмов и телепрограмм. Нового всего каждый миг на каждом шагу. Американская роскошь, столь дразнящая, соблазнительная и коварная.
Марина любит роскошь не меньше остальных. Она любит ткани и еду. Труднее всего достичь простого. Она вспоминает о Клаусе Визенбахе, который пригласил ее делать этот перформанс в МоМА. Много лет назад Марина и Клаус были любовниками. Он до сих пор любит ее, а она его: некоторые люди умеют проявлять любовь во всех ее формах. Клаус из числа великих кураторов. Благодаря ему этот перформанс стал возможен. Вы можете подумать, что его дом битком набит произведениями искусства, но это не так. Визенбах живет в самой простой квартире в мире. Потрясающий вид на Манхэттен, пустые стены и ни одной картины или скульптуры. Зачем они ему, если он каждый день проводит в одном из самых замечательных музеев мира? Действительно, зачем.
Когда Марине исполнилось шестнадцать, Даница наняла учителя рисования – очень маленького роста, в красном сюртуке, с темной бородкой. Он был последним в длинной череде специалистов, которых приглашали для того, чтобы превратить молодую Марину в нечто, чем Даница могла бы гордиться. Сначала был пианист, потом преподаватель иностранного языка. Еще историк, а уж под конец дошло и до художника. Вероятно, маленькому человечку был отлично знаком этот тип матерей. Поэтому, как только дверь закрылась и учитель остался наедине с юной Мариной, он не стал доставать бумагу и карандаши. Вместо этого он развернул небольшой холст и прикрепил его кнопками к полу. Затем выдавил на холст красную, желтую и синюю краски и стал скрести их то так, то этак, пока они не смешались в однородное коричневое пятно. Достал стеклянную банку с песком и гравием, высыпал ее содержимое на картину, снова стал скрести и размазывать. Взял маленькие ножницы, постриг ногти, волосы на голове, и все это тоже отправилось на холст.
– Ты хочешь быть художником, – сказал учитель. – Значит, нужно отдаться этому полностью. Полностью. Ты занимаешься другим. Идешь на работу. Становишься женой. Матерью. Вносишь свой вклад в работу машины. Машина всегда ищет добровольцев. Но искусство – не машина. Оно не просит. Это ты просишь, униженно просишь, не можешь ли ты вплести хоть крохотную ниточку. Если ты когда-нибудь ее вплетешь, это будет достойно удивления. Мне уже не суждено. Я уже достаточно стар, чтобы понимать это. Но ты еще довольно молода. У тебя есть время на поиск. Найди то, что живет в тебе, и только в тебе.
С этими словами маленький человечек вылил на холст скипидар, чиркнул спичкой, поднял картину и поджег. С нее закапало, она запылала, и лишь когда пламя лизнуло кончики его пальцев, он дал ей упасть на пол. Холст зашипел, задымился, и огонь погас. Человечек произнес:
– Искусство тебя пробудит. Искусство разобьет тебе сердце. Будут славные дни. Если жаждешь вечности, надо быть бесстрашной.
С этими словами он взял свою сумку, отрывисто поклонился Марине и закрыл за собой дверь. Марина прикрепила остатки холста к стене. Ей словно вручили драконью шкуру. Она натерла обугленными хлопьями с пола свою кожу, и на ней осталось размытое темное пятно.
Девушка смотрела на драконью шкуру всю следующую осень, зиму, весну и лето. Наблюдала за тем, как она стареет и разлагается. Искусство, думала Марина, может быть невообразимым.
Марина рисовала автокатастрофы, портреты и облака, но они не передавали невообразимое. Она открыла для себя Йозефа Бойса, Ива Кляйна и дзен-буддизм. Кляйн заявлял, что его картины – это пепел его искусства, и Абрамович подумала, не нанес ли и ему визит маленький человечек. Она читала Елену Блаватскую, которая утверждала, что нет религии выше истины. Но было ли искусство выше истины? Какое искусство самое истинное? Марина хотела знать, что было до искусства, что было в основе искусства. Хотела постичь бесконечность.
Она жаждала поставить себе на службу тонкие тела, описанные Блаватской. Правда, было трудно понять, как покинуть тело. Казалось, куда чаще его занимали другие люди. Было «я», которое наблюдало за дракой ее родителей с наблюдательного пункта над кухонной раковиной. Была женщина, которая появлялась в темноте и пела, усыпляя ее, после того как мать насильно будила юную Марину среди ночи и велела застилать кровать, настаивая, что даже во сне Марина должна блюсти солдатскую дисциплину и быть готовой ко всему. Старуха в белом платье сидела у кровати Марины-подростка, когда вместе с каждыми месячными приходила мигрень, и клала ей на лоб прохладную руку.
Машина подъезжает к тротуару, и помощник Марины Давиде подходит, чтобы открыть ей дверцу. Абрамович невероятно устала. Она сбросила больше семи килограммов. Позади шестьдесят восемь дней, впереди семь. Подошел Клаус, чтобы поздороваться.
– Я хотела бы полежать на траве, – говорит Марина Давиде в зеленой комнате. – Сегодня вечером, как только закончим.
Помощник кивает и улыбается.
– Хочу лежать и смотреть на листья.
– Так и сделаем.
– А еще мы составим список приглашенных на праздник. Можешь поговорить с Дитером? Я жду не дождусь. Так хочется посмеяться.








