Текст книги "Современная семья"
Автор книги: Хельга Флатланд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
Это похоже на разочарование. Я не могу радоваться квартире, столу, вину и Симену так, как я себе представляла. Слишком многое тлеет где-то в глубине, это необходимо вывести на свет, обсудить, но что-то во мне изменилось, у меня нет сил для схватки. Для того, чтобы подобрать слова. Да и не верю, что они помогут. Раньше я была абсолютно убеждена в том, что проблемы необходимо формулировать, обсуждать и таким образом обезвреживать. Лив считает, я напрасно вечно обостряю, не обо всем нужно говорить, и, наверное, она права, потому что разговаривать сейчас с Сименом о Ребенке, которого нет, или о маме с папой – скорее рискованно, чем конструктивно.
– А давай сядем на балконе? – предлагает Симен.
Идет дождь, как и во все дни после нашего возвращения, воздух и земля сырые, Осло стал серым, точно страны Восточного блока. Мы сидим у стены, укрытые от дождя балконом верхнего этажа.
– Как ты думаешь, в этом году будет лето? – спрашиваю я.
Симен вздыхает, он наверняка видит в моем вопросе метафору. Он не любит метафоры и избегает их по мере возможности в своих текстах и выступлениях. Симен обучает служащих хорошо писать и довольно много зарабатывает; его принцип непоколебим: чем проще, тем лучше, особенно в профессиональной среде. Он считает, что метафоры затемняют смысл. «Но и обогащают», – не соглашаюсь я. «Разумеется, если ты пишешь художественную литературу, – парирует Симен. – Но не тогда, когда ты пытаешься передать четкое и ясное сообщение. А у нас произошла инфляция метафор». Обычно я ловлю его на том, что это уже само по себе метафора, значит, их невозможно избежать, раз даже ему не удается.
– Нет, серьезно, я недавно читала статью о наиболее вероятной модели изменения климата в ближайшие годы, так вот у нас в Норвегии не будет ни лета, ни зимы, – добавляю я.
– Останется у нас и лето, и зима, даже если будет не так много снега и не так тепло, – возражает Симен. – Времена года зависят далеко не только от температуры.
Он прислоняется к стене и смотрит в парк. Я стараюсь придумать, что бы еще сказать такое, о чем мы смогли бы поговорить, но ничего не приходит на ум. У меня никогда не получалось непринужденно болтать, и самое тягостное, что я могу себе вообразить, – необходимость вести беседу ни о чем, чтобы скрыть красноречивое молчание, в особенности наедине с мужчиной. «Делайте паузы, используйте молчание, – внушаю я политикам на тренингах. – Не бойтесь, оно может служить более эффективным средством воздействия, чем слова». Молчание между мною и Сименом неподвластно моему контролю; едва возникнув, оно нарастает с каждой минутой.
В начале июля я получаю СМС от мамы с вопросом, поеду ли я в отпуск в наш летний домик. Она пишет «поедешь ли ты», очевидно, чтобы подчеркнуть, что все мы – независимые индивидуумы. «Мы с Сименом приедем в конце месяца», – пишу я, не задавая встречного вопроса. Но мама все равно отвечает: «А я поеду в горы». У ее сестры есть домик в Теле-марке, расположенный не так уж высоко над уровнем моря, но все мамины родственники проявляют поразительную неточность, называя горами все, что не на побережье. Я не отвечаю. По-моему, их с папой поступки выглядят слишком демонстративными. Они показывают нам, что все изменилось. И наши традиции и семейные привычки должны исчезнуть. «Вряд ли они хотят что-то продемонстрировать, – сказал мне Хокон, когда я позвонила ему несколько дней назад. – А что им еще остается делать? Суть ведь в том, что теперь действительно все должно стать по-другому». – «Не знаю, – возразила я, – просто мне кажется, они постоянно сыплют соль на рану, могли бы быть более чуткими». – «С тобой?» – спросил Хокон. «С нами», – ответила я. Хотя никто не знает, что мы с Сименом пытаемся зачать ребенка, и я сама понимаю, насколько несправедливыми и детскими выглядят мои претензии, мне все равно кажется, что все вокруг теперь должны обращаться со мной бережно. Иногда я даже думаю, как эгоистично со стороны мамы и папы разводиться именно сейчас, когда мне так трудно. Зачем они взвалили на меня и эту ношу? А потом появляется острое чувство несправедливости: они на моих глазах разрушают свою семью, в то время как я отчаянно пытаюсь создать свою собственную. Я всегда стыжусь этих чувств, стыжусь своего эгоизма, но, как бы я ни принуждала себя мыслить рационально, гнев никуда не исчезает.
«Ты разговаривала с Лив?» – пишет мама десять минут спустя, не дождавшись моего ответа. Я с возмущением смотрю на экран телефона, осознавая, что с самого начала мама хотела спросить именно об этом. «Нет, – отвечаю я. – Позвони ей, пожалуйста, сама». Мама до смерти боится вторгаться в то, что она называет личным пространством Лив, ведь Лив такая впечатлительная. Мама трясется над Лив, сколько я себя помню, и она никогда не пыталась ее контролировать так, как меня, – видимо, маме казалось, что мне нужны твердые рамки.
Я почти не разговаривала с Лив и Хоконом после Италии, не считая короткого звонка Хокону на днях. Да и вообще почти ни с кем не разговаривала, тишина охватила все мое тело, каждую его частичку. Впервые осознаю, что никакие мои слова ничего не изменят. Над моим столом в офисе висит в рамочке карикатура на меня с подписью: «Слова кое-что значат!» Я получила ее в подарок на тридцатилетие от приятеля-иллюстратора, он нарисовал меня с длиннющей рукой, тычущей вверх пальцем, с раскрытым ртом, взгляд жесткий. «Вот какой видят меня друзья», – с удивлением отмечаю я.
Как человек, постоянно оценивающий других, я для своего возраста оказалась на редкость неспособной судить себя. Мне не приходило в голову, что я раскрывалась окружающим лишь с определенной стороны, предполагая, что они воспринимают меня такой же уязвимой, какой я себя чувствую. «Это все потому, что ты так выглядишь: никто не поверит, что ты можешь быть слабой», – как-то сказал мне бывший бойфренд. «Я не хотел тебя обидеть, – поспешно добавил он, заметив, что я рассердилась. – Просто ты никогда не пытаешься сгладить ситуацию или сдержаться, не улыбаешься, не смеешься, как делают другие». Он и не догадывался о том, что я еще с подросткового возраста изо всех сил старалась как-то компенсировать свою внешность, боролась за то, чтобы меня воспринимали всерьез, тратила тысячи крон на одежду, которая не подчеркивала бы фигуру, перекрасилась в брюнетку, стала серьезной и надежной, работала в два раза больше других, чтобы никто не посмел сказать, что мне все досталось даром. «Необходимо всегда следить за тем, чтобы не выглядеть вульгарно», – сказала мама, когда мне было четырнадцать и у меня уже была довольно большая грудь. Сейчас я понимаю, мама хотела как лучше, но если бы она знала, сколько сил и времени ушло у меня на то, чтобы избегать вульгарности, беспокоиться о том, что другие не примут меня серьезно или подумают, будто я пользуюсь своей внешностью.
И правда, надо позвонить Лив, говорю я себе после очередного сообщения от мамы. Ни с ней, ни с папой практически невозможно закончить обмен сообщениями, они не улавливают сути СМС и нервничают, если общение отклоняется от форм устной беседы. «Пока!» – пишет мама, ей хочется какой-то концовки. Я понимаю, что теперь она сидит и ждет, что я напишу то же самое, но пусть учится, раз уж она ведет себя так, словно ей сорок.
Я не звоню Лив. Знаю, она надеется, что я отыщу слова, выражающие ее чувства, а потом она будет меня утешать. Таков механизм нашего общения, и в основном он работает неплохо. По крайней мере, так было до наших с Сименом попыток зачать ребенка; с тех пор мне стало трудно разговаривать с Лив о чем бы то ни было. Сначала я ничего не говорила о нашем желании ни ей, ни кому-то еще, потому что уже нарисовала в мечтах тот момент, когда расскажу всем, что беременна, что уже два или три месяца, и как тогда изумится Лив, которая столько лет ныла, как ей хочется стать тетей. «Я тоже хочу быть тетушкой», – говорит она, и это желание мне не совсем понятно, ведь у Лив есть свои дети. Лично я рада существованию племянников прежде всего потому, что это позволяет мне свободно общаться с детьми – отчасти и моими тоже – и не нести за них никакой ответственности. Не менее приятно чувствовать себя такой классной и расслабленной по сравнению с Лив в глазах Агиара, разрешать ему делать то, что никогда не разрешили бы дома, и предоставить Лив разбираться с последствиями.
Она громче других твердила, что мне нужно рожать, пока не поздно; с тех пор как мне стукнуло тридцать, она постоянно предупреждала: это нельзя откладывать надолго. И теперь, когда все оказалось намного труднее, чем я думала, рассказать об этом Лив стало окончательно невозможно. У нее есть целая политическая программа, и речь идет далеко не только обо мне: по мнению Лив, то, что многие откладывают рождение детей на потом, – крайне опасная для общества тенденция; она написала об этом несколько статей, взяв интервью у отчаявшихся сорокалетних женщин, которые хотели «немножко пожить для себя», как выражается Лив. «Все отвечают одинаково, – рассказывала она мне после одного из таких интервью. – Мол, прежде, чем рожать ребенка, им хотелось пожить для себя, но если спросить, что именно это означает, ни одна из них не сумеет точно ответить, сплошные смутные мечтания о том, чтобы больше путешествовать, больше работать, больше развлекаться, а по сути все дело в том, что они боятся ответственности, боятся быть взрослыми». На какое-то время в увещеваниях Лив наступила пауза, но через несколько месяцев после того, как я встретила Си-мена, она спросила, не планирую ли я родить от него ребенка. В тот момент меня страшно раздражало, что это по-видимому стало универсальным инструментом оценки для Лив и моих друзей: а ты хотела бы от него ребенка? а ты видишь его в роли отца? – и тому подобное. «Рано еще об этом думать», – отрезала я. А всего два месяца спустя о том же заговорил и Симен: что он очень хочет ребенка и всегда мечтал иметь много детей. «У нас в семье считают, что я припозднился», – признался Симен и добавил, что у его младшего брата уже двое. И вот тут я впервые серьезно задумалась об этом, и неопределенная мысль вдруг превратилась в нечто такое, что должно скоро случиться.
Мне не хочется звонить Лив еще и потому, что она только и говорит что о своих детях, напоминая мне о том, чего у меня нет. Хотя она журналистка и знает практически все последние новости из самых разных областей, ее основная тема – Агнар и Хедда. Что они сделали, что сказали, а чаще всего – как она за них беспокоится, и, по-моему, совершенно напрасно. «Ты просто не понимаешь, каково это», – возражает Лив, когда я начинаю с ней спорить, и приводит любимый аргумент всех родителей маленьких детей в дискуссиях с теми, у кого детей нет: «Подожди, вот будут у тебя свои, тогда и узнаешь».
Я отсылаю Лив сообщение с пожеланием хорошего отдыха в домике в Сёрланне, предупреждая, что мы рассчитываем приехать в конце июля, и оканчиваю словом «созвонимся», оставляя следующий ход за ней.
Несколько недель спустя выясняется, что Симен не хочет ехать в наш домик. Он согласился поработать консультантом на какой-то крупный общественный проект, связанный с языком, который начнется в августе, поэтому у него будет всего одна свободная неделя в конце июля.
– Ты сам взял эту работу, – говорю я, когда Симен пробует сослаться на нее как на аргумент.
Наступил вечер, мы лежим на нашей новой кровати, до поездки в домик остается еще десять дней. Только что мы занимались сексом, почти не прикасаясь друг к другу, без страсти, без нежности. Ни один из нас даже не пытается притвориться, будто осталось еще хоть что-то, кроме чисто функционального действия, мы не произносим ни слова, не подбадриваем друг друга, не смеемся, ни в чем не уверяем. Мы молчаливы и сосредоточенны. Завтра без недели год, как мы пытаемся зачать ребенка, и я вспоминаю тот вечер на старой квартире, старую кровать, бешеное желание и наслаждение, возникшие из того же стремления, которое теперь их убивает.
– В этом году мы уже провели больше недели на отдыхе с твоей семьей, – замечает Симен. – Помнишь, чем это кончилось?
У меня нет сил даже на то, чтобы оскорбиться.
– Это дешево, Симен.
По его дыханию понимаю – он злится. «Поразительно, что два человека, работающих в сфере коммуникации, неспособны говорить друг с другом», – думаю я. И вдруг, точно по команде, Симен взял себя в руки.
– Эллен, я ведь серьезно, – его голос звучит уже мягче. – Я ничего не имею против домика, дело не в этом. Просто мне кажется, что после всего случившегося нам нужен небольшой отпуск вдвоем, только ты и я, согласна? – произносит он своим самым педагогическим тоном.
«Все случившееся» – провокационно неточное обозначение, и мне хочется ответить, да это я говорила в июне, как необходимо нам побыть наедине, когда выяснилось, что Симен, не обсудив со мной, решил работать все лето. Он ответил тогда, что мы проводим вместе каждый вечер и все выходные, хотя на самом деле это неправда, чаще всего мы в это время работаем. Но его голос звучал настолько отчужденно, что я не стала настаивать. Странно, что Симен не понимает, как унижает меня, заставляя подстраиваться под него даже в эту единственную неделю его отпуска; оскорбительно, что он вообще осмелился предложить что-то другое, когда мы уже обо всем договорились несколько недель тому назад.
– Нам отдадут всю пристройку, больше там никого не будет, и мы же не обязаны проводить весь день с Лив и Олафом, – тихо и не очень уверенно возражаю я, сознавая, что проиграла, что мне не удастся заставить его поехать, особенно после того, как недели две назад я отказалась провести выходные на природе с его братьями, невестками и тысячами их детей.
Не то чтобы мне не хотелось поехать куда-нибудь с Сименом. Точнее, я не так уж горю желанием при мысли об отпуске вдвоем из-за того, что происходит сейчас между нами, из-за этого напряжения и молчания, но понимаю, это, в общем, неплохая идея: возможно, мы сумеем расслабиться и вернуться к тому, что было всего год назад. Мне так сильно захотелось поехать в наш домик в Сёрланне только потому, что это традиция, хотя в последние десять лет я и не придавала ей особого значения. В детстве мы с Лив и Хоконом проводили там как минимум две недели каждое лето, пока не стали достаточно взрослыми, чтобы самим выбирать место отдыха. Теперь домиком фактически завладела Лив, и ее семья придерживается того же расписания – не меньше двух недель каждое лето. Оккупация началась постепенно, и каждый год Олаф вырубал все больше деревьев, расширял террасу, красил пристройку, менял окна на втором этаже дома и так далее. В последние годы скорее это мама с папой были в гостях у Лив и Олафа, чем наоборот, и папа, который поначалу сам активнее всех призывал Лив заняться домиком, испытывал по этому поводу смешанные чувства, большую часть времени молчаливо, по-детски соревнуясь с Олафом, работая с газонокосилкой и бензопилой или копаясь в лодочном моторе. И все-таки они приезжали туда каждый год, соблюдая традицию. Этот станет первым, когда ни папы, ни мамы не будет; даже интересно, звонила ли им Лив – может, она прямо сказала, чтобы они не приезжали, а может, им самим показалось, что так будет легче. Наверное, и то, и другое.
Все лето я мечтала о юге, предвкушая погружение в неизменный уклад жизни нашего летнего домика, с четким распорядком, обычаями и ощущением безопасности, связанным с ним в моей памяти.
– Мне просто необходимо хоть немного настоящего лета и солнца, – заявляет Симен, не отвечая на мои слова о том, что нам необязательно постоянно быть приклеенными к Лив и Олафу. – Можем поехать, куда хочешь.
Я представляю себе Лив и вдруг понимаю, что скучаю по ней; непонятно, почему она мне не звонит; что она скажет, узнав о нашем отсутствии, хотя, может, ей все равно и на самом деле она устала от семейных сборищ.
– Ладно. Утром я напишу им, что мы не приедем, – говорю я.
– Как насчет Греции? Или махнем в Хорватию? – Симен вдруг загорелся, как маленький ребенок.
Во время обратного перелета у меня начинаются месячные.
«Может, поговоришь с мамой?» – предложил Симен в наш последний вечер в Хорватии. Я только что рассказала ему, что у мамы несколько лет не получалось зачать Хокона. «Наверное, это наследственное», – прибавила я и положила руку на живот – там, внизу, определенно что-то происходило; я чувствовала, внутри что-то прикрепилось; те же самые ощущения, какие бывали каждый месяц этого года, безошибочно отчетливые, хотя я им больше не верю. «Не спрашиваю советов у мамы, в особенности теперь, – ответила я. – К тому же мама не сумеет ничем нам помочь, она никогда не могла внятно ответить, почему после меня им так долго не удавалось зачать ребенка».
Это не совсем правда, но пришлось бы путано объяснять, что на самом деле мама винит меня. Симена шокировало бы ее поведение и сам факт того, что в нашей семье говорят друг другу подобные вещи, а потом ему стало бы жалко меня, он решил бы, что ужасно жить с такой виной, она все еще гнездится во мне, стоит между нами. Это не так, хотя однажды мне приснилось, что таково наказание за вред, который я нанесла маме, когда родилась. «Претензии не принимаются, – говорю я обычно Хокону, – тебе повезло, ты намного моложе». – «А ведь это благодаря тебе я стал таким, какой есть», – с улыбкой отвечает Хокон, если я за что-нибудь его хвалю. Мама, напротив, вовсе не шутит, утверждая, что все из-за меня; впрочем, непременно уточняет, что это не упрек, а просто факт. «Вероятно, из-за трудных родов», – вздыхает она. «Что ж, большое тебе спасибо за терпение, надеюсь, ты страдала не зря», – отвечаю я.
Несмотря на то что мы с Сименом провели целую неделю вдвоем, разговаривали мы не так много, как я надеялась и одновременно боялась. Дни пролетели в приятной отпускной дремоте, и хотя мы оба, несомненно, хотели все обсудить, прояснить, разговор откладывался. Мы беседовали обо всем том, о чем обычно говорили до Ребенка, – и мы больше не называли его так, не упоминали о нем, как об уже почти существующем; он превратился в гнойный нарыв умолчания, – и после нескольких вечеров, проведенных во взаимном раздражении в начале отпуска, мы сумели вернуться к давно утраченной естественности разговоров, к увлеченным спорам на самые разные темы. Лишь в последний вечер мы осмелились подойти к тому, что касалось нас обоих, когда официант в ресторане осведомился, не хотим ли мы попробовать особенно хорошее местное вино. Симен колебался, потому что можно было заказать только целую бутылку, но я вмешалась: «Давай, это же наш последний вечер, оторвись по полной!», и прежде чем он успел возразить, я ответила официанту: «Бутылку вина и бокал для него, пожалуйста, а мне просто минеральную воду с газом, спасибо». Благодарность Симена была беспредельна. «Ты точно не хочешь глоточек?» – спросил он, когда подали вино, а я, покачав головой, улыбнулась: нет, лучше не надо. Симен улыбнулся в ответ. Мы как будто снимались в плохом фильме, и каждый понимал, что другой исполняет свою роль, но Симену захотелось сказать мне что-нибудь приятное, и он спросил, как я себя чувствую, есть ли новые симптомы. Я опять покачала головой: нет, ничего нового. «Я тут прочитал, что такие проблемы иногда передаются по наследству, и если у твоей матери или даже бабушки были трудности с зачатием, это может коснуться и тебя», – сказал Симен. Сначала я удивилась, что Симен по-прежнему читает статьи на эту тему, ведь была уверена, что он оставил это занятие, раз мы больше об этом не говорим. Тогда я рассказала ему о маме. «Если и сейчас не получится, пойду к врачу», – в конце концов пообещала я.
Я собиралась записаться все лето и постоянно откладывала визит в знак молчаливого протеста, ждала, что Симен станет уговаривать меня, но он этого не сделал. И все же нашего разговора в ресторане оказалось достаточно: он все еще думает об этом, может быть, еще надеется.
Мы пролетали где-то над Австрией, когда мне понадобилось в туалет. Вернувшись на свое место рядом со спящим Сименом, подключаюсь к Wi-Fi авиакомпании и записываюсь к моему доктору через сайт клиники; сжимаю в руке телефон до тех пор, пока пальцы не начинают болеть. Мне страшно, и это новый, незнакомый страх, страшно, как никогда.
До дня моей записи остается чуть больше трех недель, и пока мы не решаемся пробовать, даже если тест показывает, что наступила овуляция. Я сделала его только для того, чтобы точнее ответить на вопросы доктора; после изучения женских форумов я знаю заранее, о чем он будет спрашивать. Сейчас моя цель – получить ответ.
Доктор проявил гораздо большее понимание, чем я ожидала. Мне казалось, он начнет объяснять, что год вовсе не такой долгий срок, многим требуется гораздо больше времени, сейчас нет никаких поводов для беспокойства. Но ничего подобного он не говорит. «Да, здесь что-то не так», – задумчиво произносит он, выслушав мою историю во всех подробностях. Я давно заучила свои слова: не хочу показаться истеричкой – так, чуть обеспокоенной, я пришла, собственно, получить хороший совет. Рассказываю о Симене, о себе, о маминых трудностях с Хоконом, о моем цикле и контрацептивах. Никаких диагностированных заболеваний, лекарства не принимаю, абортов не было, но и детей тоже. «Я немного погуглила эту тему», – признаюсь я наконец, пытаясь улыбнуться. Доктор не улыбается, только кивает. «Что-то здесь не так», – повторяет он, и мне приходится собраться с силами, чтобы не разрыдаться. Он задает мне еще несколько уточняющих вопросов о моем образе жизни и организме. Труднее ответить на вопросы о моем психологическом состоянии, чем физическом; раньше было наоборот.
Сейчас я знаю свое тело лучше, чем когда-либо прежде. Чувствую каждый нерв и спазм; больше года я прислушивалась к себе и теперь отчетливо ощущаю все. До этого я никогда не задумывалась и не обращала внимания, как много всего действует и работает во мне – сжимается, урчит, щекочет, ноет, течет, пахнет, чешется, дрожит; постоянно что-то происходит, и нервы посылают мне сигналы, которых я раньше не опознавала. Теперь я замечаю самое мелкое изменение и движение. Я стала воспринимать свое тело совершенно иначе, и мое восприятие выходит далеко за пределы эстетичности или самолюбования. Помню, как в начальной школе учитель рассказывал нам, что тело – это самая сложная машина в мире, с сотнями тысяч маленьких деталей, которые должны уметь функционировать и сами по себе, и все вместе, чтобы целое, то есть ты, и ты, и ты, – говорил он, указывая на нас поочередно, – тоже могло работать.
– А ваш партнер сдавал анализы? Есть ли у него заболевания, которые оказывают влияние на качество спермы? – спрашивает доктор, сделав какие-то записи на своем компьютере.
– Вряд ли, ему всего тридцать пять, – отвечаю я.
Я не спрашивала Симена, не сомневаясь, что дело исключительно во мне; к тому же он наверняка рассказал бы, если бы с ним оказалось не все в порядке. Симен – самый честный из известных мне людей, и он никогда не позволил бы мне переживать из-за того, что со мной что-то не так, если бы проблема была в нем.
– Для мужчин, как правило, возраст не так важен, – объясняет доктор. – Как известно, в теории мужчина сохраняет репродуктивные способности на протяжении всей жизни.
– Значит, дело в моем возрасте, в том, что я слишком долго откладывала? – Мой голос дрожит, чего никогда не бывало со мной прежде, а теперь это напоминает манеру говорить, которую я привожу своим подопечным политикам в качестве отрицательного примера: слабый, прерывистый звук.
До сих пор я не чувствовала себя старой. И не боялась постареть – нет, не закрывала глаза на то, что мне скоро сорок, просто не думала об этом возрасте как о старости, хотя в пятнадцать оценивала его иначе. «Бояться тут нечего, сорок – это новые двадцать», – сказала мне коллега, которой сорок лет исполнилось в прошлом году, а я ответила, что в таком случае в семьдесят она будет ощущать, что еще полжизни впереди. Этот разговор случился еще до того, как мама и папа продемонстрировали, что моя шутка была несмешной, и я поняла: все меняется, никто больше не чувствует себя на свой возраст, во всяком случае не хочет совпадать с традиционными представлениями о сорока– или семидесятилетних.
Странно, что эволюция никак не повлияла на эту проблему, по пути домой от доктора мне хочется позвонить Лив и поговорить с ней: оказывается, мое тело так же подвержено старению и угасанию, как и тело моей прапрабабки в возрасте сорока лет. Мысленно я слышу детский, журчащий смех Лив, мягкий и утешающий голос старшей сестры, который говорит мне, что все будет хорошо, не надо бояться, и доктор упомянул о возрасте, потому что обязан предупредить обо всем, он ничего и не может сказать, пока мы не сдадим анализы. Больше всего мне хотелось, чтобы Лив подтвердила: обычно врачи так не говорят.
Вспоминаю, как в юности мне хотелось быть похожей на Лив. Носить ее одежду, научиться ее походке, откидывать волосы, как она, слушать ту же музыку и любить тех же актеров; я восхищалась ее почерком, тем, как она дует на накрашенные ногти; мне хотелось, чтобы у меня были подруги, похожие на ее подруг, и еще влюбиться так, как умеет влюбляться Лив. Пережить то, что она описывала в своем дневнике и чего я сама не чувствовала никогда и не испытала до сих пор. Тем не менее, прочитав ее дневник, я начала встречаться со своим первым парнем, точно зная, что должна ощущать, говорить и думать; и хотя он мне надоел до того, что я вздрагивала каждый раз, когда он хотел ко мне прикоснуться, я держалась, потому что это было то самое, о чем писала и мечтала Лив. Я не задумывалась о том, как она себя чувствовала в то время, пока мама не рассказала мне много лет спустя. «Боже мой, ты помнишь, как Лив тебе завидовала? – смеясь, говорила мама. – Приходится непросто, если дочери почти ровесницы и к тому же подростки. Не забывай об этом, когда у тебя будут свои дети».
В эти первые дни октября солнечно, и воздух тихо застыл между зданиями. «Наконец-то заглянуло лето», – сказала я Симену однажды утром, пока мы завтракали на балконе, подставляя лица теплым лучам. Я купила новое летнее платье, которое плотно обтягивает мой плоский живот, хожу по улице в босоножках Prada на таких высоких и тонких каблуках, что ни одна беременная в мире не решилась бы даже взглянуть на них; допоздна сижу с подругами на балконе, с удовольствием запивая сыр и ветчину сухим белым вином. «Гинеколог сказал мне жить нормальной жизнью», – сообщаю я Симену, защищаясь до того, как он успеет напасть, но он этого не делает, хотя ему было бы так легко опровергнуть мой тезис, заметив, что для меня это совершенно ненормально, чрезмерно, что я перегибаю палку. Но Симен молчит.
Я сдала анализ крови, а Симен – спермы, он сам предложил это сделать после моего первого визита к врачу, я даже не успела объяснить ему, что нам обоим придется сдавать анализы. «Правда, я думаю, что у меня все в порядке», – сказал тогда Симен и неохотно признался, что в старшей школе от него забеременела подружка. «Она сделала аборт, оставить ребенка и речи не шло, нам было всего шестнадцать, да и мы уже почти расстались», – рассказал он. «Почему ты раньше не говорил мне об этом?» – «Не знаю, неважно, и потом, я боялся сделать тебе больно, когда у нас не… когда мы пытаемся», – ответил он и посмотрел на меня с невыносимым состраданием. «Ничего, это просто факт из твоей жизни, ты не обидел меня», – отозвалась я и почувствовала, как пространство вокруг нас сжалось.
В последующие недели я сгорала от стыда оттого, что, вопреки всем предположениям, понадеялась переложить вину на Симена. У него оказались хорошие анализы, до такой степени хорошие, что Симен едва удерживался от хвастливых уточнений, которые вот-вот были готовы сорваться с его языка, когда рассказывал мне о результатах – словно он их как-то заслужил. «Знаешь, кто меня по-настоящему бесит? Люди, которые хвастаются своими хорошими генами», – поделилась я тем же вечером с подругой. «Это же все равно что найти на тротуаре банкноту в тысячу крон – ну да, повезло, но только и всего. Правда, не всем хватает интеллекта, чтобы осознать это», – произнесла я, наливая нам обеим еще по бокалу. «Пойми, Эллен, вы с Сименом не на соревновании», – заметила моя подруга.
И все-таки я была очень довольна, когда и мои анализы не показали никаких отклонений, – значит, пока мы на равных, даже если в глубине души я понимаю, что это не так, гораздо вероятнее, что проблема все же во мне, что это моя вина. «Ведь это меня направляют сдавать новые анализы, предлагают альтернативные методы обследования, и мне предстоит пройти еще несколько, а Симен может не дергаться, у него же уровень сперматозоидов такой, что выше только звезды», – жаловалась я подруге. Конечно, он так не думает, это всего лишь моя проекция. Я словно машина, настолько неисправная, что дефекты не позволяют выполнять предназначенные ей функции. И пусть Симен – станок, функционирующий на редкость безупречно, – пока не дает мне никакого повода, я чувствую, что он скоро спишет в утиль рухлядь, которая ничего не производит и не соответствует его стандартам.
Я сидела на стуле в лаборатории с иглой-бабочкой в вене, когда пришло сообщение от мамы с Сицилии; она спрашивала, дома ли кто-нибудь из нас. «Можно я проверю телефон?» – спросила я лаборанта, когда мы оба услышали сигнал о новом сообщении из моей сумки, стоявшей на палу радом со мной. «Нет, сейчас нельзя двигаться», – спокойно ответил он. Я заранее предупредила его, что в мои вены очень трудно попасть: «Родителей всегда утешало, что наркоманки из меня не выйдет». Он снисходительно улыбнулся мне как пациентке, которая все знает лучше; его улыбка потухла при пятой попытке поставить иглу, когда он снова промахнулся мимо вены, почти незаметной глубоко под кожей; она совсем исчезла, и тогда он принялся за мое предплечье, вооружившись детской иглой. Я смогла прочитать сообщение только полчаса спустя, выходя из клиники и уже опаздывая на встречу; я волновалась из-за анализа и уловила только, что мама спрашивала, дома ли кто-нибудь, а Лив ответила, что она.
Об этом сообщении я вспомнила через несколько дней, когда ехала навестить коллегу, которую положили в больницу в Уллеволе. Она дошла до предела, как говорили в офисе; непонятно, что именно они хотели этим сказать. Я нервничаю, потому что не знаю, в каком она состоянии, и вообще плохо умею обращаться с больными. «Но она не больна, – сказали мне коллеги, – просто нервное истощение». Некоторые, по-видимому, винили меня, потому что она должна отчитываться именно передо мной, то есть я вроде как ее начальник, хотя никогда себя им не называла и дала понять другим, что для меня это доисторическое понятие. Они считают, что мне следовало бы заметить. Мне же бросалось в глаза только то, что она получает больше заданий по мере расширения ее компетенций. «Нет, это типичный синдром отличницы», – возразила Кристин, и ее лицо приняло особенно проницательное выражение. Кристин называет себя моим шефом. Я не сумела сдержать раздражения, хотя и знаю, что слишком легко стала выходить из себя в последние полгода или даже больше. «Ты отдаешь себе отчет в том, насколько это токсичное высказывание? – спросила я. – Получается, если женщина много работает и устает, у нее сразу синдром? Я сочувствую Камилле, раз ей сейчас тяжело, но доводить себя до переутомления это не значит быть отличницей. Будь она умной девочкой, она соотносила бы нагрузку со своими способностями, как все остальные. Никто ее не перегружал». И вдруг я поняла, что не могу утверждать этого, поскольку совершенно не помню, кто что делал в этом году, не помню ни проектов, ни совещаний. Возможно, я действительно слишком многое переложила на плечи других? Кто бы мог подумать, что я с таким равнодушием стану относиться к работе, к тому, что на протяжении многих лет было самым важным в моей жизни.






