Текст книги "Современная семья"
Автор книги: Хельга Флатланд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
– Мама, но сейчас уже почти пять, тебе не хватит времени, чтобы приготовить все это в одиночку.
– Мы можем сделать хотя бы тирамису, – вставляю я, чтобы поддержать Эллен, которая закусила губу от досады.
– А можно мне самой спокойно приготовить ужин для Сверре?
Странно, она не назвала его «папой», как обычно. Эллен, пожав плечами, идет на террасу к Хокону и Олафу. Они читают, расположившись в шезлонгах. «Как хочешь», – бросает Эллен на ходу.
Я вопросительно смотрю на маму в надежде, что теперь-то она объяснит хоть что-нибудь, раз Эллен ушла, но мама не замечает меня. Она укладывает телятину на деревянную доску, которую Эллен нашла в буфете, покрывает филе пленкой и принимается отбивать его точными, тяжелыми ударами.
Здесь настолько тепло, что мы решили накрыть длинный дубовый стол на террасе. Агнар подошел к нам, чтобы спросить, не нужна ли его помощь. Я рада, что он сам проявил инициативу, и поручаю ему подготовить салфетки и украсить стол. Мне приходится пожалеть о своем решении, когда он возвращается с громадной охапкой бугенвиллеи, срезанной на заднем дворе с куста, которым брат Олафа особенно гордится. Агнар щедро рассыпает цветы по белой льняной скатерти. Я думаю о мириадах невидимых частиц пыльцы и мельчайших гусеницах, покрывших посуду и приборы, но ничего не говорю, потому что Агнар смотрит на меня так, как будто умеет читать мои мысли, а может, он попросту привык к тому, что я комментирую и поправляю все его действия. И я улыбаюсь.
– Красиво получилось, фиолетовое на белом, – ободряюще киваю я Агнару, заложив руки за спину, чтобы не начать перекладывать салфетки, сложенные по инструкции из видео на YouTube, которую в принципе невозможно выполнить правильно – и все-таки Агнар бился над этим час.
Знаю, что мне нужно сдерживать себя и не высказывать замечаний по поводу всего, что бы ни делал Агнар, перестать постоянно наблюдать за ним, как советует Олаф, и я стараюсь, но чаще всего не могу внутренне согласиться с тем, что лучше оставить наставления при себе, потому что тогда Агнар упустит многое из того, чему действительно стоит научиться. «Я не в состоянии найти золотую середину, – жалуюсь я Олафу. – Я просто обязана передать сыну все, что знаю». – «Но какие-то вещи он должен узнавать самостоятельно, своими усилиями», – возражает Олаф. И в этом он, безусловно, разбирается лучше меня, так было всегда: он мог спокойно стоять в стороне, наблюдая, как Агнар, вопреки всем предупреждениям, пытается заклеить велосипедную шину скотчем, или балансирует с немыслимым количеством тарелок и стаканов в руках, чтобы не возвращаться лишний раз на кухню, или тратит все свои карманные деньги на нелепый и бестолковый хлам, который развалится на другой же день. «Он узнаёт о последствиях на собственном опыте, и это лучший урок», – внушает мне Олаф, и я, в общем-то, согласна с ним, но редко выдерживаю тест на терпение.
«Это из-за того, что нам постоянно делала замечания мама, – объясняю я Олафу. – Она и сейчас не может оставить нас в покое. В отличие от нее, я хотя бы способна к самоанализу». Мама критикует меня за чрезмерный контроль детей, не понимая, что ее комментарии были и остаются проявлением такого же контроля. Но, делая множество замечаний, мама высказывает их иначе, чем я: да, она намного деликатнее и потому считает, будто это совсем другое дело. Мама не видит, что тонкость ее комментариев все только усугубляет, резко расширяя возможности их истолкования, и подчас вынуждает меня – обоснованно или не очень – предполагать, что замечание по поводу моей блузки в действительности направлено на мою личность и принимаемые мной решения.
«Никогда так не поступлю со своими детьми! – кричит Агнар нам с Олафом, когда злится. – Никогда не буду таким несправедливым! Я постараюсь их понять». Мне больно от его слов, потому что, помню, испытывала то же самое в его возрасте, да и позднее; наверное, и теперь чувствую то же, и тут ничего не поделаешь. Я говорила Олафу: труднее всего изменить свое поведение в мелочах, как бы ты ни обещал себе, что не станешь повторять родителей. В каком-то смысле этого легче избежать, если осталась глубокая травма, если тебя по-настоящему предали. А мелких ошибок не замечаешь, разве что намного позже, в связи с другими событиями. Не знаю, сумею ли я это изменить. Я не хочу обращаться с детьми так, как мама со мной, не хочу постоянно критиковать Агнара и Хедду. У них не должно возникать чувство, будто мир рушится, когда мне больно, и их эмоции не должны подчиняться моим. Олаф думает, что я преувеличиваю и мне следует быть благодарной своим родителям, и все это – типичная проблема развитого мира: излишняя забота матери. Ему всегда нравились моя семья, мама и папа, Эллен и Хокон. В последние годы Олаф связан с ними теснее, чем со своими родными. В отличие от меня он считает, что мама всегда говорит прямо, и это подкупает, а папа скромен и вовсе не ставит себя выше других, общая же атмосфера именно такая, какой ему всегда недоставало в своей семье, – ощущение свободы и открытости, о чем он сказал на одной из первых встреч с моими родными. Мне было приятно, я увидела всех по-новому – глазами Олафа – и поняла, что он имеет в виду. Понимаю и теперь, и порой меня переполняет чувство благодарности, когда я думаю о них, о нас, но это быстро сменяется раздражением, когда мы встречаемся. «Так уж устроена жизнь, – замечает Олаф, – все это мелочи, и каждая семья – особенная, как говорит твоя мама».
Я прошу тишины и встаю. Улыбаюсь, откашливаюсь, ощущая, как к щекам приливает кровь. Всегда как-то неловко принимать торжественный тон, находясь среди близких, эта перемена ролей и декораций кажется неестественной, насквозь видимой. Руки задрожали, и вспомнился старый совет Эллен: листок с речью нужно потянуть в противоположные стороны, чтобы одновременно напрячь мышцы и разгладить бумагу. Я оглядываю всех сидящих за столом и затем поворачиваюсь к папе.
– Дорогой папа, – начинаю я и замечаю, как вдруг засияли его глаза.
Мы с Хоконом и Эллен еще несколько месяцев назад решили, что речь должна подготовить я, как самая старшая, а они мне помогут. Ни тот, ни другая никак не поучаствовали в ее создании, кроме пары фраз, которые удалось из них вытянуть. Они, по обыкновению, решили, что вся ответственность на мне, им можно расслабиться, ведь все будет сделано. На сей раз я в принципе была не против, мне хотелось произнести свою собственную речь в честь папы, моими словами, без вмешательства извне. Я много работала над ней в последние месяцы, и это заставило меня глубоко осмыслить мое отношение к папе. Вначале у меня было так много мыслей, идей и формулировок, что мне пришлось ограничивать себя, выделять только самое главное, проводя основную мысль. Но когда я начала записывать, оказалось, что ни одна мысль, ни одно слово не охватывают того, что хотелось сказать, их недостаточно, на бумаге все выглядит плоским, банальным, пафосным, – я смутилась, когда попробовала прочесть свою речь вслух. Более того, с первого же записанного мной слова послышался мамин голос, и в тех местах, где на этапе обдумывания я воображала ее одобрительный взгляд, теперь мне мерещились лишь высоко поднятые брови и мелкие морщинки вокруг губ – смесь притворного удивления оттого, что вот бывает же настолько плохо, и явных усилий не рассмеяться.
«Ты слишком много думаешь о себе, – сказала мне Эллен, когда я в конце концов попросила у нее совета. – Это худший вариант; люди, которые сосредоточены на себе, когда им надо произнести речь, озабочены тем, какое впечатление они производят и что о них подумают другие. Твоя задача – сосредоточиться на папе, на том, как ты можешь описать его, каким бы ты хотела, чтобы его видели другие люди. Это должно стать твоей отправной точкой». – «Так это и было моей отправной точкой, но по дороге я заблудилась», – возразила я. «Ты заблудилась внутри себя», – ответила Эллен со смехом. Она работает консультантом и спичрайтером, и сейчас, когда я стою перед ней и всеми остальными, становится совершенно очевидно, что речь должна была готовить Эллен.
Я продолжаю, глядя только на папу:
– С днем рождения! Около месяца назад я рассказала Хедде, что мы будем отмечать твой день рождения, и она спросила, сколько тебе исполнится. Я ответила: «Семьдесят». – «Это меньше, чем сто?» – уточнила она. «Да», – ответила я. Хедда на минутку задумалась, а потом с легким разочарованием в голосе заявила: «Но тогда он совсем не старый».
Папа смеется, очень довольный.
– Хотя логика, которая привела ее к этому заключению, несколько отличается от моей, я согласна с Хеддой. По мне, для тебя вообще нет возраста, ты – папа, как и двадцать лет назад, и тридцать, и сегодня, ты – постоянная величина в моей жизни.
Я делаю небольшую паузу. Все смотрят на меня, кроме мамы, она разглядывает стол и кивает. Эллен с улыбкой показывает мне большой палец. Я выдыхаю. Мы сидим за столом уже час, брускетта и паста уже съедены, солнце заходит, и через какие-нибудь четверть часа все погрузится в сумрак. Эллен, Хокон и Олаф сидят спиной к морю и закату, и их лица отливают золотом от множества свечей, расставленных Агнаром на столе почти в форме сердца; а у мамы, Симена, Агнара и папы, которые расположились напротив, лоб и щеки покраснели – то ли от загара, то ли от темно-красного неба над нами. Из распахнутых дверей кухни доносится аромат мяса и чеснока, а в воздухе ощутим запах сосен и лаванды.
Я рассказываю папе о таких вещах, о которых никогда не говорила прежде, – о нем самом, о том, каким я его вижу, что думаю о нем и о нас. Говорю о том, как невероятно много он присутствовал в нашей жизни, когда мы с Эллен были маленькими, об уверенности в том, что тебя воспринимают всерьез, чем бы ты ни захотел поделиться, и в детстве, и теперь. И что, несмотря на его манеру слушать – как будто безо всякого интереса, отстраненно, вертя в руках очки, карманный нож или что попалось под руку, – никто не умеет так сполна воспринимать сказанное и оставшееся невысказанным, и никто не отвечает с такой проницательностью. Я говорю, как он был внимателен к Хокону, чья любознательность в четыре года выходила далеко за рамки обычной: тот постоянно интересовался отчего и почему, и с такой настойчивостью, что все остальные, включая маму, готовы были взорваться от раздражения. И только папа серьезно выслушивал все его вопросы, рылся в энциклопедиях или разбирал радиоприемник, чтобы показать его устройство.
Сказав это, бросаю взгляд на Эллен: наверняка она считает, что здесь речь идет не о папиных человеческих качествах, а о том, что Хокону досталось несопоставимо больше времени, внимания и подарков, чем ей и мне, но я не согласна: то, как папа нас слушал, отвечал, как внимательно относился к нам, было одинаковым для всех троих.
Я осторожно упоминаю в своей поздравительной речи и маму.
– Трудно и даже невозможно говорить о папе, не сказав о тебе, мама, – обращаюсь я к ней. – Конечно, вы два очень разных человека, но вы единое целое в наших глазах и для самих себя. То, как вы дополняете друг друга, взаимодействуете, относитесь друг к другу с уважением и любовью, всегда оставляя при этом другому необходимое для жизни пространство, – это идеал, к которому я всегда стремилась в собственном браке, – продолжаю я под смех Олафа.
– Возможно, по мнению некоторых, я стремилась к этому идеалу чересчур активно, – я слегка отступаю от текста и улыбаюсь Олафу. – Но, несмотря на это, мне кажется, вы потрясающий пример для подражания. Считается, что женщины выбирают мужчин, похожих на отца. Об этом часто говорят с иронией, но я готова прямо признать, что искала и нашла мужчину, похожего на тебя, папа, потому что для меня ты воплощение самого лучшего в человеке.
Папа растроган. Он улыбается, мама смотрит в тарелку, я возвышаю голос и читаю дальше, завершая свою речь стихотворением Халдис Мурен Весос, чего мама наверняка не одобряет.
– За тебя, папа! – Я поднимаю бокал. – С днем рождения!
Когда было покончено с сальтимбоккой и папа провозгласил, что это был самый вкусный ужин за семьдесят лет его жизни, наступило выжидательное молчание. Все ждут, что вот-вот возьмет слово мама, и не решаются опередить ее. Знаю, хотел выступить Олаф. «Речь получится недлинной, но мне кажется, будет правильно, если я что-то скажу», – признавался он мне еще перед отъездом. Олаф вообще не стремится подавлять в себе подобные порывы: он очень любит речи, особенно если сам их произносит, но в этом нет ни грамма пафоса: мне кажется, он скорее видит здесь возможность сказать человеку о таких вещах, о которых обычно сказать не удается. Возможность произнести комплимент или похвалу, которые трудно вплести в повседневный разговор или выразить похлопыванием по плечу. Олаф использует любой повод, чтобы сказать несколько слов своим подчиненным в последний день их работы или в день рождения, не говоря уж о Рождестве, – речи, которые он тщательно репетирует дома, с каждым годом становятся все длиннее. Но Олаф так хорошо умеет произносить их, что можно только позавидовать, а его слова на мой сороковой день рождения оказались еще трогательнее, чем знаменитая речь принца Хокона в день его женитьбы на Метте-Марит, как заметила одна моя подруга. Эллен даже потом спрашивала, можно ли ей кое-что позаимствовать для работы. Разумеется, это не убавило тяги Олафа к публичным выступлениям.
Пока никто не встает, чтобы убрать со стола, и мы болтаем о том о сем. Олаф поглядывает на меня: он считает, что сначала нужно выступить маме, он не может говорить до нее, все должно идти по порядку. Я пожимаю плечами. По-видимому, только папа ничего не замечает, он увлеченно обсуждает с Агнаром Pokemon Go. За последние месяцы они переловили массу покемонов, и оба пополнили свои коллекции ценными экземплярами возле римских достопримечательностей. У меня внезапно возникают сомнения по поводу истинной причины походов в Ватикан и Колизей, но я не успеваю их обдумать, потому что мама наконец откашливается.
– Сверре уже знает об этом, но я объясню и вам, чтобы вы не гадали. Я отложила свою речь до празднования в Осло, когда мы вернемся домой, – произносит мама.
Папа кивает, не отрывая глаз от винного пятна на рубашке. На несколько мгновений наступает тишина. Олаф подносит вилку к своему бокалу, но его опережает Эллен.
– Но почему? – спрашивает она.
– Что значит «почему»? – переспрашивает мама.
– Почему ты не хочешь сказать что-нибудь сейчас?
– Я только что объяснила: скажу дома, когда вернемся в Осло.
– А ты не можешь произнести речь и там, и здесь?
Эллен невероятно долго выдерживает мамин взгляд; видно, каких усилий ей стоит не отвести глаза. И вдруг понимаю: не я одна заметила, что между мамой и папой что-то не так, Эллен тоже это почувствовала. Мне не приходило в голову, что и она могла обратить внимание на их непривычные, необъяснимо изменившиеся взгляды и слова. Я почти разочарована, хотя и испытываю облегчение оттого, что не у меня одной такое ощущение.
Симен – единственный, кто не освоился с условностями общения, принятыми в нашей семье, и до сих пор не отличает юмора от серьезного разговора, не слышит оттенков выражений и тона, – смеется над тем, что кажется ему шуткой Эллен (в таком случае довольно плоской) насчет того, чтобы произнести речь дважды. Он привык, что мы шумно поддразниваем друг друга, что в нас силен дух противоречия и мы высказываем все прямо, не ссорясь при этом, и способны расхохотаться над общей старой шуткой посреди самой бурной дискуссии. Хотя они с Эллен вместе уже больше года, Симен не так давно вошел в нашу семью, чтобы уловить изменение в голосе Эллен, обозначившее подтекст: вызов, злость, а возможно, и страх.
– Это не смешно, Эллен, произносит мама, но по ее глазам видно: она прекрасно понимает, что та не шутит.
– Ты же сама сегодня убеждала нас, что это твой праздник в честь папы, так разве не естественно по случаю праздника сказать несколько слов о человеке, за которым ты замужем вот уже сорок лет? – Последние слова Эллен выговаривает маминым голосом под непрерывный хохоток Симена; мне хочется его ударить.
– Хватит, – обрывает ее мама. – Я скажу речь в Осло.
Она встает и начинает собирать со стола посуду. Я надеюсь и в то же время боюсь, что разговор этим и окончится, Эллен уступит.
– А что, собственно, происходит? – спрашивает она.
Мама останавливается, резким движением опустив на стол стопку тарелок. Те угрожающе звенят, и Олаф бросает тревожный взгляд на фарфор своего брата, но, пожалуй, в этой ситуации тарелки чувствуют себя все же лучше, чем мама.
– Неужели это настолько странно, что я сегодня не сказала ничего в честь Сверре? Что я решила не повторять, стоя перед вами, те же самые вещи, которые вы слышали в каждый из его прошлых дней рождения, и вместо этого произнести речь перед его друзьями и коллегами на большом празднике всего через неделю?
– Да, это странно, потому что ты выступаешь с речью абсолютно на каждом дне рождения и вдруг решила пропустить именно этот и ничего не сказать папе, – настаивает Эллен.
Мама не всегда произносит настоящую речь, но обязательно говорит что-то в наши дни рождения. Про Эллен, Хокона и меня она обычно рассказывает что-нибудь из младенчества, о наших забавных особенностях – например, о том, что я родилась с плоской ушной раковиной слева и папа немало часов выправлял и подворачивал ее, чтобы ухо приняло форму. Или о том, что я много плакала, Эллен была до странности тихой, а у Хокона порок сердца, – и вот так, один за другим, мы все занимаем в семье свои места, как будто они всегда были для нас приготовлены. В разные годы мама чуть меняет рассказ, всегда добавляя что-нибудь еще по сравнению с прошлым днем рождения. Если мы отмечаем не вместе, она присылает сообщение с этой же историей. На папин день рождения она неизменно рассказывает, как они познакомились, – сильно отредактированную версию событий, о которых я читала в ее дневнике, гораздо более романтическую.
– Ты все эти дни хотела что-то продемонстрировать нам своим поведением, – продолжает Эллен, прежде чем мама успевает ответить. – Так скажи наконец прямо, в чем дело, вместо того чтобы так демонстративно намекать.
Я перестала дышать, заметив это только по гулким ударам своего сердца.
Мама несколько раз как будто порывается ответить, но не произносит ни слова. Потом оборачивается к папе:
– А ты, Сверре, ничего не скажешь?
Несколько долгих мгновений они смотрят друг на друга. Я не могу прочитать выражений их лиц. Папа первым отводит взгляд, переводит его на Эллен, Хокона и на меня, разглаживает скатерть по обе стороны тарелки перед собой, немного колеблясь; затем, положив обе ладони на стол, опускает плечи.
– Мы решили развестись, – произносит папа.
Мама вздрагивает, точно от удара. Она явно не ожидала этих слов.
Сначала я больше реагирую на маму, чем на произнесенное папой. Она вдруг кажется такой маленькой и испуганной. Я смотрю на Эллен и Хокона, мне хочется защитить их, хочется, чтобы они ушли из-за стола, от этого разговора, хочется уверить, что я все улажу. Но я не двигаюсь и молчу. Мама снова садится.
– Что ж, хорошо, что ты сказал об этом, – обращается она к папе. – Но это вовсе не так трагично, как звучит, – добавляет мама, глядя на меня.
– А как это может быть менее трагичным? Вы не разводитесь? – выкрикивает Эллен раньше, чем я успеваю что-нибудь сказать. Она вдруг стала похожа на упрямого подростка.
Мама делает жест в папину сторону, как бы приглашая его продолжать.
– Нет, мы разводимся. Но это трудно объяснить. Нам еще со многим предстоит разобраться, многое решить, вместе и по отдельности, и покончить с этим. Это далось нам очень нелегко.
Элен смотрит на меня. Она ищет, кого бы назначить ответственным.
– Это обдуманный шаг. Мы оба ощущаем пустоту, мы взяли друг от друга и от этого брака все, что могли, – продолжает папа. – Мы перестали видеть друг в друге свое будущее.
– Ты знала об этом? – спрашивает меня Эллен.
– Нет, – отвечаю я, глядя на маму.
– Мы очень долго это обсуждали, пытались найти выход, но дело в том, что со временем мы просто отдалились, – говорит мама.
Я стараюсь поймать взгляд Хокона, но он разглядывает стол. Агнару давно разрешили уйти, и теперь он сидит в шезлонге в нескольких метрах от нас. К счастью, Агнар в наушниках и не слышит, что происходит. Хедда уже давно спит.
– Мы попробуем разобраться в этом поодиночке, уже много лет все было… не так, – объясняет папа. – Время от времени я пытался поговорить с вами об этом.
– Только не со мной, – произносит Хокон.
И не со мной, насколько я помню. Становится тихо. Мама с папой похожи на пристыженных детей, мне больно за них. Я механически беру папину руку и сжимаю ее, но тут же отпускаю, заметив мамин взгляд и то, как нервно и одиноко разглаживает скатерть ее рука. Я не в силах контролировать свои мысли, они перескакивают с одного на другое: как я скажу об этом Агнару и Хедде, как папа будет забирать из дома свои вещи, а может быть, наоборот, мама; дом в Тосене без маминого кресла в углу; кого из них мы пригласим на Рождество… я сама превращаюсь в ребенка.
Внезапно раздается смех Эллен. И он звучит искренне.
– Отдалились? Будущее? Серьезно? Да вам же обоим уже семьдесят!






