Текст книги "Современная семья"
Автор книги: Хельга Флатланд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Мы с Эллен были у бабушки, когда родился Хо-кон, папа приехал туда на следующий день. Он сидел за столом на кухне и плакал, не замечая ни Эллен, ни меня; мы молча смотрели на него. «Места себе не нахожу, – твердил он бабушке, которая держала его за руку, как ребенка. – Понимаешь, я всю ночь метался между родильной палатой и реанимацией».
Несколько месяцев папа и мама по очереди жили в больнице. Хокону сделали операцию, он порозовел и начал плакать, и папа с мамой так радовались этим воплям, что мы с Эллен даже расстроились. «Да когда же он замолчит?!» – возмутилась я как-то вечером, после того как родители вернулись домой с орущим Хоконом, которого папа с блаженным выражением на лице укачивал в гостиной прямо у моей комнаты. Папа ответил, что этот звук кажется ему сейчас самым прекрасным на свете.
Страх потерять Хокона превратился в уверенность, что тот отличен от других, более хрупкий и поважнее, чем остальные. Родители растили его совсем иначе, чем нас с Эллен. Врачи предупредили их, что у Хокона может быть задержка в развитии, трудности с обучением и различные отклонения в поведении. И несмотря на то, что Хокон даже в начальной школе был на голову выше своих одноклассников и куда шире в плечах, научился читать, писать и считать еще в детском саду и проявлял почти безграничное сочувствие к окружающим, мама постоянно беспокоилась о нем и никак не могла признать, что Хокон был абсолютно нормальным ребенком.
А вот у Эллен оказалась дислексия, но выяснилось это слишком поздно, и Эллен до сих пор обвиняет маму с папой: они не замечали никого, кроме Хокона, а меня считали дурой. Конечно, никто не считал ее глупой, Эллен просто вычитала это в какой-то статье о дислексии и применила к себе. Она права в том, что диагноз поставили не сразу, во многом потому, что Эллен была очень сообразительной и разработала свою систему для понимания слов; пользуясь этим методом, она вполне справлялась с чтением в начальной школе.
К тому же Хокон – долгожданный поздний ребенок. Родители пытались снова зачать с тех пор, как Эллен минуло два года, и хотя оба уверяли, что будут рады младенцу любого пола, уверена, они хотели мальчика. В этом нет ничего странного, лишь то, что они оба – и наверняка даже друг перед другом – настаивали, что не станут менее счастливыми, если родится еще одна девочка.
Когда я забеременела второй раз, то надеялась родить девочку и не скрывала этого. «Так нельзя говорить, Лив», – останавливала меня мама. «Почему? – недоумевала я. – Только совсем наивный человек не поймет, что я все равно буду любить своего ребенка. Но сейчас я бы больше обрадовалась девочке, так почему же не сказать об этом?» – «Ну, слава богу, что у тебя не родится мальчик, которому всю жизнь пришлось бы выслушивать, как ты мечтала о другом ребенке», – заметила мама, когда стало ясно, что появится Хедда. В ответ я выразила надежду, что у меня никогда не будет таких неуверенных и неспособных думать детей, неважно какого пола.
Неизвестно, почему маме с папой так долго не удавалось зачать Хокона. Когда после нескольких выкидышей мама обратилась в частную клинику, там предположили, что все дело в травме, полученной во время предыдущих родов. Роды были ужасные, как неизменно повторяет мама, к огромному раздражению Эллен. «Мне тебя всегда благодарить, что ли?» – огрызается она, и начинается мелкая ссора, точь-в-точь сродни той, что случилась в прошлый раз. Мама и Эллен так похожи друг на друга, обе одинаково упрямые; порой кажется, что они спорят о чем-то понятном только им двоим.
В общем, Хокон был горячо желанным ребенком и остался им до сих пор. В семейном кругу он по-прежнему держится как маленький мальчик, охотно принимая роль малыша, который беспомощно валяется на диване, пока все остальные готовят еду, встает из-за стола, не убрав за собой тарелку, или сидит с нами в гостиной, надев наушники и уставившись в ноутбук. Еще совсем недавно Хокон отдавал свое белье в стирку маме и папе, пока его последняя подружка не высказалась по этому поводу. А когда мы встречаемся только втроем – Хокон, Эллен и я, – он совсем другой: взрослый человек со взрослыми проблемами, который участвует во взрослой беседе.
Но сейчас, в Италии, на заднем сиденье родительской машины Хокон, по мнению папы, непременно должен выспаться, и я оканчиваю разговор, не произнося больше ни слова о навигаторе.
Дом брата Олафа расположен на невысоком холме в не слишком крупном курортном городе. Мы то едем вдоль берега Средиземного моря, поблескивающего на солнце бирюзой, то поднимаемся к обожженным оливково-коричневым горам, минуя деревушки, где время как будто замерло, хотя Олаф возражает, что я мыслю слишком шаблонно.
– Ты ведь ничего не знаешь об этом, – замечает он. – Вот, к примеру, ты ничего не можешь сказать о ней или о ее жизни, – продолжает Олаф, указывая на старушку в черном, сидящую на табурете перед дверью своего дома и, по-видимому, ничем не занятую.
Я не отвечаю и вместо этого оборачиваюсь к Хедде и Агнару на заднем сиденье. Оба прилипли к окнам, один справа, другая слева.
– Подумать только, и тут живут люди, – обращаюсь я к детям.
Это всегда говорила мама, когда мы проезжали на первый взгляд заброшенные или непригодные для жизни местности и в Норвегии, и за границей. Мне особенно запомнилось одно такое место в Португалии. В тот раз мы взяли напрокат машину и отправились в горы над побережьем возле Алгарве.
Кажется, мне было четырнадцать. Мы бесконечно ползли вверх по узким, извилистым дорогам; стояла такая невыносимая жара, что воздух над шоссе перед нами почти мерцал. Мы с Эллен пришли в восторг, когда папа совершенно серьезно объяснил нам, что на асфальте наверняка можно пожарить яичницу. Мы ехали по деревне, состоявшей из дюжины домов, маленькой площади и бензозаправки, где папа остановился наполнить бак. Это была скромная лачуга с покрасневшими от ржавчины насосами и щитами. Снаружи, в тени небольшого тента, сидел человек. Когда мы подъехали, он встал и улыбнулся. Эллен потом уверяла, что у него во рту был всего один зуб. Он залил нам бензин, хотя папа предпочел бы сделать это сам, и долго глядел нам вслед. Мы с Эллен обернулись и смотрели через заднее стекло, как он становится все меньше и меньше. «Подумать только, и тут живут люди», – произнесла мама свою привычную фразу. И вдруг до меня дошло, что она имела в виду. Меня охватило острое сочувствие к этому человеку, обреченному сидеть на бензоколонке в пустынной местности на краю Португалии, – это и есть его жизнь. Я думала о нем до конца каникул; меня мучила совесть. Через несколько дней я спросила маму: «Как ты считаешь, у него есть семья?» Сначала она не могла понять, о ком я говорю, тогда со слезами мне пришлось объяснять про одинокого беззубого человека на бензоколонке, который проводит там день за днем, без семьи, без друзей, без денег, без жизни вообще. «Ах, вот ты о ком, – мама улыбнулась. – Лив, солнышко, пойми, наша жизнь в Осло наверняка показалась бы ему невыносимо утомительной и суетливой. Не надо жалеть всех, кто живет не совсем так, как мы».
Ни Агнар, ни Хедда не обратили внимания на мою реплику. Агнар с увлечением объясняет, что водоросли придают Средиземному морю ярко-лазурный цвет, а Хедда моргает, явно засыпая. Я размышляю, что лучше – не давать ей спать днем, чтобы она не помешала нам провести спокойный вечер, как я запланировала, или все-таки позволить ей выспаться. Пока я колебалась, Хедда уснула, и я не стала ничего говорить Олафу, который обычно намного больше, чем я, озабочен режимом дня детей.
Когда после четырех часов в дороге Олаф наконец сворачивает на мощенную камнем парковку на склоне холма, солнце уже стоит низко над морем. Я не могу разглядеть дом из-за густой растительности вокруг, в которой скрывается узкая каменная лестница. Хедда и Агнар, утомленные долгой неподвижностью, взлетают по ступеням и теряются из виду. Олаф улыбается мне, он выглядит очень уверенным в себе, словно предвкушает мою реакцию. Я поднимаюсь следом за детьми и оказываюсь на террасе с южной стороны дома; отсюда виден весь городок и длинная полоса морского горизонта вдали. Агнар и Хедда с радостными воплями прыгают вокруг бассейна, слегка выступающего над краем обрыва, и я сама не могу сдержать детского восторга при виде светло-голубой хлорированной воды, хотя прямо под нами расстилается спокойное и манящее Средиземное море.
На террасу поднимаются и все остальные. Олаф открывает двойные стеклянные двери, и мы входим в большую кухню с терракотовой плиткой и открытыми полками на стенах, а потом все разбредаются в разных направлениях, осматривая огромный дом, который Олаф всегда описывал не иначе как маленький летний коттедж, с его согласия унаследованный братом после смерти родителей. До меня доносятся восхищенные вскрики Эллен и одобрительное папино бормотание. Мама вслед за мной проходит в самую большую спальню с фреской на потолке. Окна выходят на юго-запад, пахнет кондиционером для белья и морем. Мама молча стоит у окна, ее волосы пламенеют в алых лучах солнца, и на мгновение мне становится страшно: может быть, она считает, что здесь слишком роскошно, слишком вызывающе и вульгарно, но мама вдруг улыбается.
– Что за место… – произносит она, проводя рукой по широкому подоконнику, и мне кажется, что ей здесь понравилось.
– Да уж, я и не представляла себе, что тут так просторно, – отвечаю я. – Даже как-то жалко, что Олаф уступил дом брату.
– Ну, тогда это не казалось большой потерей. Насколько я знаю, его брат потратил не один год, чтобы привести тут все в порядок.
Непонятно, когда они успели обсудить это с Олафом, мне он почти ничего не рассказывал об этом доме.
– Да, но все-таки жаль, – возражаю я.
– На твоем месте я бы радовалась, что этот дом тебе не принадлежит. Подумай, во что обходится его содержание, – замечает мама.
Она неизменно оценивала таким образом расходы на содержание домов и коттеджей, которые предлагали купить мы с Эллен: «Вы только представьте себе, сколько будет стоить ремонт!» Думаю, маму тяготили мысли о маленьком доме в Лилле-санне, который достался ей в наследство, но так и не был отремонтирован как следует.
– В общем-то, на самом деле даже хорошо, что Олаф отдал дом брату, – рассуждаю я. – Хорошо, что не было некрасивой свары из-за наследства.
– Да, это верно, – отзывается мама, и ее ответ относится скорее к одному из наших прошлых разговоров.
Мы много раз обсуждали и с мамой, и всей семьей непостижимую природу конфликтов из-за наследства, которые доходят до того, что люди перестают разговаривать друг с другом; мы размышляли над тем, как материальные вещи разрывают в клочья эмоциональные связи, подавляя воспоминания, и гены, и чувство общности.
Во время одного из подобных разговоров Олаф, как раз занятый разделом наследства, заметил, что все не так просто, что материальное порой выступает метафорой подавленных эмоций, ощущения того, что кому-то отдавали предпочтение, а с кем-то обходились несправедливо, и это зачастую выходит на поверхность только во время конфликтов из-за наследства. Не знаю, испытывал ли Олаф нечто сходное по отношению к своему младшему брату; думаю, нет. Он уступил дом в Италии по рыночной цене скорее потому, что не хотел его оставлять, и потому, что всегда чрезмерно и совершенно излишне заботится о брате; к тому же Олаф не хотел быть ему обязанным, особенно надолго. «Нам ведь хватает денег», – сказал он тогда и был прав, но сейчас я думаю, что и у его брата денег достаточно. И мне, как обычно, становится стыдно за этот приступ зависти: в нашей семье не принято уделять так много внимания материальным вещам, и уж тем более деньгам.
Я всегда была уверена, что когда наступит время делить наследство после мамы и папы, то Эллен, Хокон и я спокойно договоримся поделить все на три равные части, а то, что нельзя разделить, распределим честно, будем щедры друг с другом. Олаф иногда подначивает меня: «А что, если Хокон захочет получить домик в Лиллесанне?» – «Не захочет», – отвечаю я, зная, что так и есть. Хокону гораздо больше нравится бабушкин и дедушкин дом в Виндеггене. «Ну а вдруг», – не сдается Олаф. И тогда я объясняю, что мы все равно найдем решение, хотя понятно – нет никакой альтернативы, кроме как отдать домик мне; совершенно немыслимо, чтобы он достался Хокону или Эллен. И теперь, по мере того как мама и папа стареют, я еще отчетливее осознаю, что брат и сестра ни в коем случае не могут получить больше, чем я, и не должны.
– Мне так нравится наше путешествие, – неожиданно произносит мама, остановившись на пороге комнаты.
Мама стоит прямо передо мной, ее взгляд вдруг стал серьезным. Я улыбаюсь в ответ:
– Я очень рада. И мне тоже.
Мама протягивает руки и обнимает меня, мы совершенно одинакового роста, но ее тело намного мягче, полнее и теплее моего, и от этого мамины объятия всегда казались мне самыми нежными и утешающими на свете.
– Ты же никогда не умрешь? – шепчу я в ее волосы, растрогавшись.
Мы часто полушутя-полусерьезно задаем друг другу этот вопрос. Мама со смехом отпускает меня.
– Нет, не умру.
Мы разрешили детям поплавать перед сном в бассейне. Папа пошел с ними. Устроившись на террасе, я смотрю, как они играют, как веселится папа – ничуть не меньше Хедды и Агнара, и вспоминаю, как он всегда играл с нами, играл всерьез. Когда мы детьми приезжали на ферму к дедушке с бабушкой, то обязательно строили там целый поселок из брикетов обмолоченной соломы. Собирались все дети в округе, и заключался строгий уговор о правилах игры: как она будет проходить, где кухня, гостиная, спальня, кому быть конунгом, кому рабом, а кому разбойником. Как-то под вечер заглянул папа, и все подумали, что он пришел звать нас домой, но папа вдруг спросил, нельзя ли ему поиграть с нами. Я растерялась и одновременно очень гордилась им, а через несколько минут уже забыла, что это мой папа – так азартно он включился в игру, и никто никому нарочно не поддавался.
Выходит Хокон и садится рядом со мной. Я часто думаю о том, насколько разным было наше детство, и пытаюсь понять, как это сказалось на нас обоих. Вот с Эллен у нас все совпадает – одни и те же воспоминания, ассоциации, правила. Ау Хокона совсем другие ориентиры, он рос в иных условиях, почти в одиночестве, и уже в другую эпоху.
Мама, Эллен с Сименом и Олаф разговаривают на кухне, слов не разобрать, слышен лишь громкий смех Эллен. Вскоре она выходит на террасу с оливками, ветчиной и сыром на подносе и парой бутылок вина, ставит все это на стол и садится к нам. Следом появляется Симен и обнимает Эллен сзади, целуя ее в шею с каким-то хрюканьем. Обычно меня смущает их откровенно сексуальное поведение при нас, но сейчас мне все равно.
Олаф зовет детей, выразительно показывая на часы.
– Агнар, мы договаривались, – кричит он.
– Не слушайте его, – вмешивается папа, к великому удовольствию Агнара и Хедды.
Я оглядываюсь в поисках мамы, но не вижу ее на кухне.
– А где мама? – спрашиваю я.
– Она собиралась прилечь, – отвечает Олаф.
– Да нет, она пошла на прогулку, – возражает Хокон.
– Одна?
Мой вопрос звучит бессмысленно, поскольку все остальные здесь. Мной овладевает беспокойство, хотя это вполне в мамином характере – демонстративно найти себе другое занятие, когда все собрались провести время сообща.
Ответа не последовало; по-видимому, никто, кроме меня, и не волнуется, так что я тоже стараюсь не думать о маме. Последую совету Олафа: меньше переживать за других, не пытаться угадать ни их настроение, ни кто и какие эмоции испытывает в данную минуту. Это бесполезно, говорит Олаф, и он, разумеется, прав, но от этой привычки так трудно отказаться. Годами наблюдая за мамой, я изучила малейшие движения ее лица и по морщинке в уголке губ могу определить, расстроена она или смирилась с обстоятельствами, по движению маминых бровей замечаю, что она устала, а по ее взгляду понимаю, счастлива ли она. Мне порой приходит в голову, что, случись у мамы инсульт и утрать она речь, я оказалась бы единственной, кто сумел бы общаться с ней и понимать ее. Я так привыкла автоматически объяснять себе ее мимику, что, даже еще толком не успев увидеть маму, едва войдя в комнату, чувствую ее настроение.
Она возвращается спустя полчаса, когда я укладываю Хедду. Мама заглядывает пожелать спокойной ночи. Кажется, она плакала, и мне непросто сдержаться, чтобы не расспрашивать и не перебирать никаких догадок, и я стараюсь сконцентрироваться на Петсоне и его коте Финдусе, раз уж Хедда взяла именно эту книжку с собой на каникулы.
Утром меня будит непрерывное гудение цикад. Я вспоминаю, как Агнар объяснял нам, что этот характерный звук – вовсе не пение, а шум от трения крылышек на спинках самцов, которые стремятся привлечь своим треском самок. Я смотрю на Олафа. Он лежит на спине, заложив руки за голову, словно позируя. Поворачиваюсь к нему и кладу ладонь на его грудь, чтобы кончики моих пальцев коснулись тонкой кожи в ямке между ключицами, которая дрожит с каждым ударом пульса. Ритм сердца и дыхания неизменно отзывается во мне ощущением надежной защиты.
Олаф не проснулся от моего прикосновения. Может, все-таки разбудить его, чтобы мы могли заняться сексом, пока не проснулась Хедда? Так я представляла себе это в Осло, мечтая о неторопливом утре с прекрасной погодой, мягким ветерком и бликами солнца, которое прорезается сквозь белые занавески. И чтобы были только Олаф и я. Но тут я вспоминаю о маме с папой и о том, что папе сегодня семьдесят. Я слегка целую Олафа в шею, он просыпается, встряхивает затекшую руку, обнимает меня и притягивает к себе.
– Хотела разбудить тебя, чтобы мы могли поразвлечься, но вспомнила, что сегодня папин день рождения.
Олаф раскрывает глаза, смотрит на меня и смеется:
– Так ты меня разбудила, чтобы это сказать?
Киваю, улыбаюсь. Прошло немало лет, прежде чем я все-таки смогла заниматься сексом с Олафом, когда мама и папа рядом с нами, в том же доме или гостинице, даже если их номер очень далеко от нашего. Ощущение присутствия родителей неизменно, сколько бы метров бетона и кирпичей нас ни разделяли. После того как мы стали жить с Олафом, я далеко не сразу решилась провести лето в одном домике с родителями. Но мне по-прежнему неудобно, я не могу расслабиться и перестать думать о них. И хуже всего то, что они наверняка думают, что мы занимаемся сексом. Олаф не понимает этого: мы ведь взрослые люди, женатые, у нас уже двое детей. Я не могу объяснить ему, но то, что родители могут так обо мне думать, кажется каким-то непрошеным вторжением в нашу жизнь.
– Все с тобой ясно, – улыбается Олаф. – Ну что ж, придется придумать другой способ отметить юбилей твоего папы.
Сегодня папа долго не встает. Я знаю, каких усилий ему стоит оставаться в постели, чтобы Агиар и Хедда могли разбудить его праздничной песней, и я очень благодарна ему за это.
Обычно папа поднимается в шесть и сразу отправляется на пробежку, уверяя, что день не задастся, если не получится утром побегать. Из-за многолетнего бега по асфальтовому покрытию у него теперь болит левое колено. Папа был чрезвычайно расстроен заключением врача о возможной операции, говорил об этом неделями, отказывался прекратить тренировки и в конце концов сделал перерыв недели на две, только когда уже просто ковылял по стадиону «Волдслёкка». Теперь перед пробежкой папа надевает под тайтсы поддерживающий бандаж и слышать не хочет о враче, даже если колено распухает, как футбольный мяч. Мы решили больше не приставать к нему. «Хочет добить свое колено – пусть», – говорит мама. Очевидно, и у нее нет особого желания объяснять папе, что ему нужно либо перестать бегать, либо сделать операцию – а скорее всего, и то, и другое.
Мама на кухне уже размешивает тесто для блинчиков; по-видимому, она давно на ногах, на столе стоят купленные ею ягоды, кофе и сок. В дни рождения у нас на завтрак всегда блинчики, это мамина традиция, которую я перенесла и в свою семью. Глядя на маму, склонившуюся над тестом, вдруг осознаю, что никогда не спрашивала Олафа, как обычно отмечали его день рождения. Мама точно так же размешивала тесто все дни рождения с тех пор, как я родилась, а может быть, и еще задолго до этого. Они с папой по-прежнему едят на завтрак блинчики в наши дни рождения, хотя прошло уже почти десять лет, как последний из нас покинул дом.
Мама выглядит счастливой или, по крайней мере, энергичной, ее вчерашнее настроение исчезло, и мне становится легче.
– Поздравляю, – говорю я.
– И тебя тоже, – с улыбкой отзывается мама. – Ты не поможешь мне с черникой для начинки?
– Нет, лучше я, – Эллен возникает у меня из-за спины. – У Лив из-за детей развилась сахарофобия.
Я пытаюсь рассмеяться, но получается скорее фырканье. Эллен мельком улыбается мне, насыпая сахар в миску, потом давит вилкой ягоды и перемешивает.
– Хедда, хочешь попробовать? – произносит Эллен, не глядя в мою сторону.
Хедда рисует что-то за кухонным столом. Она кивает. Эллен наливает немного джема в чашку и вместе с ложкой ставит перед Хеддой, не говоря больше ни слова ни ей, ни мне. Хедда подносит чашку к губам и, причмокивая, пьет красно-синюю смесь. Слышно, как на ее зубках скрипит сахар. Я молчу, иначе гарантированно развернется широкая дискуссия на тему наших с Олафом методов воспитания детей, над которыми Эллен с мамой дружелюбно посмеиваются. «А в туалет сходить сегодня Агнар не забыл?» – спросила меня Эллен, когда мы встретились за воскресным ужином у родителей с месяц тому назад. Мы уже собирались домой, и я крикнула Агнару, чтобы он не забыл, что у него завтра тренировка по футболу, – надо было оторвать его от игры с папой. Мама расхохоталась. «Лив, да что ты, это же не в обиду тебе, – произнесла она, заметив, что я не смеюсь. – Но ты должна признать, что Эллен в чем-то права. Вы слишком контролируете детей. Может, здесь и нет ничего такого, но все это настолько отличается оттого, как вы сами росли. Вы были гораздо самостоятельнее, мне бы и в голову не пришло непрестанно следить за детьми, как делаете вы с Олафом». Я закусила губу, чтобы не сказать: может, ты просто намного больше интересовалась собой, чем нами. И кивнула. Дальше пошло знакомое: дети в наши дни занимают совершенно иное положение по сравнению с предыдущим поколением, их потребности все время в центре, они превратились в маленьких потребителей с огромными запросами, а родители из кожи вон лезут, чтобы сделать трехлеток счастливыми, и до смерти боятся допустить малейшую ошибку, которая непременно приведет к серьезным последствиям. «По-моему, я ни разу не задумывалась о том, были ли вы в детстве счастливы, – продолжила мама. – И все равно ведь выросли людьми».
Мы с Эллен едем в город, вооружившись составленным мамой списком покупок к ужину. Эллен рассмеялась, когда мама протянула ей листок: «Честно говоря, после того как мы целый месяц обсуждали этот ужин, думаю, мы с Лив и сами справимся».
Мама обиженно возразила, что ее волнуют детали, и это нетрудно понять: человеку, за которым она замужем вот уже сорок лет, исполняется семьдесят, и к тому же именно он подарил всей семье эту поездку. Эллен выпалила, что ее не меньше волнуют детали праздника в честь ее отца – вот уже тридцать восемь лет как отца. Но я увела Эллен прежде, чем успела разгореться привычная ссора, и спрятала мамин список в карман.
В ожидании Эллен, которой захотелось купить сумочку, мелькнувшую в витрине, когда мы проезжали мимо, я устроилась за столиком кафе на маленькой площади и заказала эспрессо. С наслаждением приступаю к первой из пятнадцати сигарет, запланированных на отпуск. Достаю листок, исписанный характерным маминым почерком, ее буквы похожи на ноты, с длинными вертикальными линиями и маленькими петельками, и что-то отзывается в глубине моей памяти. Я давно не видела ее почерка. Когда мне было лет семнадцать-восемнадцать, я тайком прочитала мамин дневник. Наверное, это был один из многих ее дневников, там не хватало начала и конца, но я не нашла других тетрадей, кроме лежавшей в ящике столика у ее кровати. Записи она сделала за несколько лет до того, не знаю, почему мама по-прежнему держала их под рукой, возможно, перечитывала по вечерам; теперь мне кажется, она что-то искала. А тогда меня полностью захватило чтение, по-новому открывшее маму, и я до сих пор не раскаиваюсь в том, что прочла ее дневник. Разумеется, в свои семнадцать я прекрасно сознавала, что у родителей была какая-то жизнь до меня, до Эллен и Хокона, до неизменного «мы», но совсем другое дело – прочитать об этом. Я узнала об эпохе до «нас», о том времени, когда мама познакомилась с папой, и что было потом. Ее дневник читался как ромам, и больше всего меня поразило то, какой взрослой и вдумчивой мама была в девятнадцать лет. Тогда казалось, что она бесконечно старше меня, и даже сейчас, когда мне уже за сорок, сидя на итальянской площади и припоминая мамины записи, чувства и точно найденные для них слова, я снова чувствую, что она была старше и мудрее, чем я теперь. Мама как-то точнее оценивала события и умела контролировать свою жизнь.
Она познакомилась с папой на каком-то студенческом мероприятии, кажется во время политических дебатов. В дневнике длинно и подробно рассказывалось, как они начали встречаться, и каждый день превращался в маленькую новеллу с экспозицией, кульминацией и концовкой. Мама изображала папу в мельчайших деталях: он такой высокий – ему даже приходится пригнуться, чтобы попасть на кухню у нее дома; описывала, как он ходит или стоит, его голос, его смех. Помню, что в тех записях папа казался узнаваемым и в то же время чужим из-за сопровождавшего описание анализа и оценок. Пожалуй, и мама, и папа в дневнике предстали слишком серьезными и рассудительными для своего возраста; сомневаюсь, что они думали и говорили так, как мама излагала, – будто два совершенно взрослых человека, встретившись, приняли взвешенное решение стать парой. Если это так и произошло, решение наверняка приняла мама, хотя трудно понять, почему это имело для нее такое важное значение; она была красивой, умной, сильной и талантливой – папа всегда так говорит. И уточняет: «моя полная противоположность», на что мама с явным удовольствием возражает: «Он просто кокетничает» – и непременно добавляет, что вокруг папы постоянно крутились девушки. «Просто у меня была гитара», – скромно замечает папа.
В начале мама ничего не пишет о различиях в их с папой характерах; наоборот, подчеркивает, как хорошо они подходят друг другу. У них общие мысли, взгляды, устремления, ценности и даже общее отсутствие политических убеждений, несомненно глубоко связанное с той неспособностью принять решение, которую я унаследовала от них обоих. Правда, оба горячие противники США, воюющих во Вьетнаме. На следующих страницах мама размышляет то о папе, то на более широкие темы, вклеивает статьи о войне и вьетконговцах, подчеркивая и обводя некоторые строчки. А потом речь идет в основном о них двоих, и мама успела исписать почти весь дневник, прежде чем добралась до того дня, когда они решили быть вместе, хотя в действительности прошло недели две.
Иногда мама откровенно врет, как будто пишет в дневнике для кого-то другого. Обычная мелкая ложь. Например, она отмечает, что часто катается на лыжах и очень любит природу, и как она обрадовалась, «когда Сверре предложил в следующее воскресенье отправиться на лыжную прогулку». Мама терпеть не может лыжи, всю жизнь их ненавидела, о чем она заявляет при всяком уместном и не очень подходящем случае, словно бы протестуя – никто, правда, не знает, против чего именно. Мне хватит пальцев одной руки сосчитать, сколько раз мама каталась с нами на лыжах, но при этом она страшно гордится папиными достижениями в этой области и часто хвастается перед знакомыми тем, сколько миль папа прошел в последний раз, или даже его новой экипировкой.
Ближе к концу дневника мама упоминает о том, что они с папой не во всем похожи друг на друга, но исключительно в положительном смысле: ей нужен тот, кто умеет поднять настроение, подбодрить ее, «тот, кто смеется, когда я плачу, и кричит, когда я лишь шепчу». Ни разу не слышала, чтобы мама говорила шепотом, обычно ее голос звучит громче других, это одна из ее многочисленных метафор. Позже я поняла, что мама старалась писать литературно – резкий контраст с моими путаными, безумными, яростными, неумелыми записями в дневнике, который стал для меня отдушиной и убежищем, единственным местом, где удавалось ослабить самоконтроль. Мамин дневник написан как будто для чужих глаз – для папы или для меня, и мама в этих записях выглядит почти неузнаваемой; до сих пор гадаю, то ли это отсутствие способности к самоанализу, то ли я знаю ее хуже, чем мне кажется.
Мама исписала целую тетрадь, размышляя о нем и о них, обо всем, что они делали и о чем говорили, и в самом конце, внизу страницы, после вечера, когда папа, по-видимому, произнес длинный монолог о песне The Who’s «Мое поколение» – подробно пересказанный в мамином дневнике, – она записала: «Я потеряла голову».
Хорошо помню свое ощущение от этих слов: в них было что-то страшное и чужое, и в то же время успокаивающее.
Мы с Эллен возвращаемся с четырьмя пакетами продуктов. Мама глядит на покупки удивленно, почти неодобрительно, словно подозревая, что мы купили гораздо больше, чем она перечислила в списке. Так и есть: мы с Эллен знаем, что мама всегда недооценивает наш аппетит. «Это лучше, чем выбрасывать, – уверяет она. – Ведь вы же сыты». – «Да, но на столе всегда должно оставаться еще немного еды», – как-то возразила Эллен. «Подумай о голодающих детях в Африке», – поддел ее Хокон. Мама услышала в его словах аргумент в свою поддержку. «Да здравствует поколение тотальной иронии», как в таких случаях говорит Хокон.
Мама составляла меню с учетом папиной просьбы приготовить что-нибудь из настоящей итальянской кухни, поэтому у нас будут брускетта, спагетти вонголе, сальтимбокка и тирамису. Обсуждая, в каком порядке лучше готовить блюда, чтобы никому не пришлось стоять у плиты, пока остальные сидят за столом, мы с Эллен принимаемся резать лук и занимаемся моллюсками. Нас прерывает мама: больше ей помощь не нужна.
– Помощь? – переспрашивает Эллен.
– Да, я имею в виду ужин, – отвечает мама.
– Но разве мы не вместе его готовим?
– Нет, в этом нет необходимости, – произносит мама. – Я и сама прекрасно справлюсь. А вы можете красиво накрыть на стол.
Я не знаю, что сказать, не знаю, почему мама вдруг решила, что она одна будет готовить ужин, который мы так долго планировали вместе. Пытаюсь разгадать выражение ее лица, но почему-то оно ускользает от меня. Нет, мама не сердится, просто ей нужно многое успеть сегодня, и даже кажется, что она по-прежнему в хорошем настроении, по крайней мере доброжелательна, и, очевидно, в ее словах нет никакого подтекста.






