Текст книги "Современная семья"
Автор книги: Хельга Флатланд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
«Нет, не надежнее, – ответил Олаф, – то есть уже нет, все изменилось. Я никак не могу до нее достучаться; честно говоря, мне кажется, у нее депрессия, но больше всего меня пугает не это, а ее огромное отвращение ко мне, будто это я во всем виноват». – «В чем виноват?» – переспросил я. «Ты же знаешь, она совершенно раздавлена всей этой историей с вашими родителями», – ответил Олаф. Я не знал об этом и понял, как реагирует Лив, только когда мы случайно встретились на площади Карла Бернера и я не смог с ней разговаривать, столько боли было в ее взгляде. Я держался на расстоянии от Лив и Эллен, избегая любых напоминаний о семейных отношениях и столкновений по поводу моего собственного восприятия развода мамы и папы.
Всю осень через равные промежутки времени Олаф продолжал ко мне заглядывать, чтобы поболтать. «Лучше не становится. Я теряю рассудок, делаю идиотские вещи», – сказал он как-то вечером в начале декабря. Как раз за несколько дней до этого я встречался с Лив и Эллен – впервые за долгое время – и своими глазами увидел новую Лив, описанную Олафом. Она дрожала от гнева, страха и отчаяния. Я не мог произнести ни слова, пораженный ее состоянием, она распадалась. «Мы же родные, – сказала Лив. – Мы должны держаться вместе». – «Но мы и так вместе, Лив, – возразил я. – Никто не уходит, это не про нас». – «Нет, это про нас, если вы все перекладываете на меня, если вы оставляете меня одну и предаете», – громко ответила она. Я не понимал, о чем говорит Лив, что мы переложили на нее, если она сама отдалилась и наделе это я практически ежедневно поддерживал связь с мамой и папой, разговаривал с ними и выслушивал их.
Лив встала, чтобы уйти, после того как Эллен рассказала, что у мамы появился новый мужчина. Продолжать разговор стало невозможно, у Лив был такой вид, точно кто-то умер. Она попрощалась и пошла к выходу, но остановилась на полпути и вернулась к столику. Она вцепилась в спинку стула, на котором сидела несколько минут назад, и уставилась на меня. «Просто все это обман, – громко проговорила Лив; ее глаза будто застыли. – Разве ты не понимаешь?» – «Нет, не совсем», – ответил я, действительно ничего не понимая. «Что ж, ничего удивительного, у тебя же никогда не было настоящих отношений, ни у кого из вас. Вы не цените этого, не понимаете, как важно оставаться вместе, не бросать, если ты фактически дал клятву, – говорила Лив. – Какой смысл жениться, связывать себя обязательствами, если все равно эту клятву можно нарушить?» Я закусил губу, чтобы не высказать свое согласие с этим явно риторическим вопросом, промолчал. «Нет, ты только подумай, – вновь заговорила Лив, – в своем лицемерии они учили нас тому, что важно держаться, разве не это мы слышали все время? А?» Лив громко продолжала свой монолог, не дожидаясь ответа ни от меня, ни от Эллен: «Мы ничего не бросаем, не окончив, – сколько раз вы слышали это в разных вариантах от мамы и папы? Но они сами просто взяли и бросили, уже на финишной прямой, бросили все, что отстаивали, все, чему учили нас, все, что создали. Да, это обман, и это предательство по отношению к нам – ведь мы им верили, слушали их и старались жить в соответствии с ценностями, которые они же нам внушили». Когда Лив произносила последние слова, у нее в глазах стояли слезы, голос срывался; она вытерла нос рукавом куртки и, покачав головой, пошла к выходу. Мы сидели молча. Думаю, что ни я, ни Эллен никогда не видели Лив такой. «Надо пойти за ней», – наконец произнесла Эллен, но мы оба не двинулись с места.
Я увидел Лив спустя несколько дней, у нее дома на воскресном ужине. Я подготовил свои извинения. Хотел сказать, что понимаю ее – и это было правдой, вопреки моей неизменной точке зрения на развод. Она была абсолютно права в том, что мама и папа учили нас доводить все до конца, держаться, не отступать от своего мнения. «Человек должен быть готов постоять за свои слова» – одна из главных папиных мантр.
Но, даже если мама с папой решили нарушить собственные правила, это не должно затрагивать ни нашу систему координат, ни наши отношения, вот что я хотел сказать Лив. У тебя все равно есть мы, мы держимся вместе, и наши отношения – крепкие и настоящие, что бы ни происходило вокруг. И хотя мною полностью овладело чувство сострадания к Лив – после встречи в Тёйене у меня несколько дней не проходили боли в животе, – какая-то часть меня радовалась тому, что я могу выступить по отношению к ней в новой роли. Утешить ее и успокоить. Раньше Лив всегда брала под контроль любую неприятную или непредвиденную ситуацию, еще до того, как кто-нибудь успевал ее осмыслить или отреагировать. Она всю жизнь утешала и приходила на помощь нам с Эллен, даже не знаю, сколько раз; например, однажды она отправилась домой к самому большому мальчику из моего класса, чтобы потребовать у него фишки, которые он нечестно у меня выиграл, или в другой раз живым щитом встала между Эллен и бандой девчонок, нападавших на нее в средней школе, хотя Лив всегда была более боязливой и осторожной, чем Эллен. Она становилась бесстрашной и не отступала, защищая нас, свою семью. Когда ей, взрослой, нужна была поддержка, она всегда обращалась к Эллен. Я был рад возможности в свою очередь что-то для нее сделать, побыть тем, кто защитит и поддержит, как бы старшим братом.
Но мне так и не удалось сказать ни слова из того, что я обдумывал и готовил, потому что в то воскресенье дома у Лив царило совсем другое настроение, как будто нашего разговора, ссоры, ее отчаяния никогда не было. Конечно, со стороны Лив это была сверхкомпенсация, но таким образом стало совершенно невозможно вернуться к тому, что она явно хотела вычеркнуть, как будто это и вовсе не происходило.
«Какие идиотские вещи?» – переспросил я Олафа, когда он рассказывал мне о своем иррациональном поведении спустя неделю после воскресного ужина. Я насторожился и сжал кулаки в карманах спортивных брюк, инстинктивно готовясь защищать Лив самым примитивным способом. «Это слишком стыдно, не могу сказать», – ответил Олаф. «Нет, теперь уж говори», – настаивал я, силясь улыбнуться. Олаф молчал. «Не думай, что я останусь в стороне, если ты обманываешь Лив, – сказал я, не дождавшись ответа. – И если ты считаешь, будто я одобряю измены, то ты неправильно меня понял. Совсем наоборот, если человек был настолько глуп, что взял на себя обязательства, женившись, он должен или соблюдать их, или закончить все как положено». Я встал и, не раздумывая, приготовился к драке.
«Ну же, говори прямо», – наступал я. «Это не то, что ты подумал, – произнес Олаф. – Я не изменял ей». – «Не изменял?» – «Я просто больше так не мог – она не замечала меня, перестала ценить все, что у нас есть или когда-либо было, ты даже не знаешь, каково это – когда тебя не видят и в то же время так глубоко презирают; я попадал в ее поле зрения, только если она хотела меня в чем-то упрекнуть», – проговорил Олаф. «Да, это я уже слышал, но что ты сделал?» – нетерпеливо спросил я. «Я солгал ей, что влюбился в другую», – наконец пробормотал Олаф, и я никогда в жизни не видел, чтобы кому-то было настолько физически стыдно, как ему в ту минуту; казалось, Олаф сжался в несколько раз, он вертел пальцами и беспокойно переминался, красный и потный.
Когда до меня дошел смысл его слов, я захохотал и не мог остановиться. Это была настолько абсурдная постановка проблемы, к которой трудно отнестись всерьез, но и вместе с тем по-человечески понятная, и Олаф искренне мучился угрызениями совести. «Конечно, я расскажу ей, что это чушь, но сработало же, она почти пришла в себя. И хотя мне тяжело обманывать ее, я так рад, что она взяла себя в руки и понимает, как все серьезно», – снова заговорил он. «Олаф, дружище, все будет хорошо, Может быть, не стоит обо всем рассказывать друг другу».
После этого разговора Олаф стал заходить не так часто, и поначалу я решил, что ему неловко, но потом догадался: они с Лив постепенно снова стали близки, как и объяснил мне Олаф в один из своих последних визитов. «Это не так, как было раньше, – сказал он. – Хотя, наверное, неважно. Теперь мы честнее». Я кивнул, колеблясь между пониманием того, что меня использовали, и радостью за них обоих. Все, о чем говорил Олаф, лежало за пределами моего опыта.
– Это ты? – спросила Анна, подойдя к папиному книжному шкафу и вглядываясь в большую детскую фотографию, где я стою голенький между Лив и Эллен и держу их за руки на португальском пляже.
– Да, и, по мнению папы, это очень на меня похоже, – ответил я.
Папа считает, что искаженное выражение лица на снимке раскрывает всю мою личность: я одновременно улыбаюсь, щурюсь, выражаю сомнение и полную открытость – так он говорит.
– Какой милый мальчик, – произносит Анна, обернувшись к папе, который стоит у нее за спиной, принимая комплимент с широкой улыбкой.
Она делает инвестиции в меня, ведет себя как моя девушка, которая задумалась о будущем, анализирую я, перестав сопротивляться мыслям, связанным с новым, не вполне добровольно выбранным направлением. Анна гладит мое изображение, проводя пальцем по груди и маленькому шраму.
– Ты знаешь, что Хокон родился с дырой в сердце? – спрашивает папа.
– Папа, ну в самом деле! – смущенно протестую я, в основном потому, что уже рассказал Анне о моем пороке сердца и операции, усилив драматическую сторону событий, чтобы произвести на нее впечатление или, по крайней мере, вызвать интерес и сочувствие, даже материнский инстинкт. О господи, это безнадежно.
– Да, он мне рассказывал, – отвечает Анна. – Невероятная история.
Олаф смотрит на меня, но, прежде чем кто-либо успевает вставить слово, раздается звонок домофона.
«Ты так увлечен биологией – и не можешь справиться вот с этим?» – недоумевала Анна несколько месяцев назад, стоя на моей кухне. Она размахивала у меня перед носом половинкой перца, которую я с испуганным вскриком инстинктивно отбросил на противоположную сторону разделочного стола, обнаружив внутри то, что Анна назвала малышом. «Это же просто перчик-малыш», – сказала она. «Это не биология, это отклонение», – возразил я. Я даже не мог рассмеяться и отвернулся, когда Анна достала из перца полуоформившийся красный клубок и съела его: «Ладно, Адольф, давай я проверю остальные овощи на наличие отклонений и разберусь с ними, а потом мы продолжим».
Это было в январе, я пригласил ее к себе первый раз – на следующий день после того, как Эллен познакомила нас с Полом, и я почувствовал, что ее энтузиазм заразил меня. Я так волновался, что все мои мелкие неврозы проявлялись в два раза острее. До этого момента картина была понятной: бегущие по коже мурашки, липкие ладони, стремительный пульс при встрече с объектом моего интереса и желания; то же происходило во время моих предыдущих увлечений. Со всеми этими внутренними процессами и эмоциями я сталкивался и раньше, ничего особенного – кроме самой Анны. «Я влюбляюсь точно так же, как и другие», – ответил я Карстену, когда он однажды спросил меня, не хочется ли мне влюбиться по-настоящему. «Нет, что-то не похоже, – возразил он. – С влюбленностью приходит жажда обладания, этого нельзя избежать». – «Ошибаешься, мне не нужно обладать той, в кого я влюблен, мне хочется, чтобы она была свободна», – возразил я. Я действительно так думал и в прошлых отношениях переживал разве что мелкие вспышки ревности, вполне доступные рациональному осмыслению. Ничего даже отдаленно похожего на ту темную преисподнюю, в которую я сейчас погружался, теряя контроль над своим телом и мыслями.
Я увидел Анну на одном мероприятии. Мне хочется подавить в себе романтическое ощущение предопределенности нашей встречи, удивительно похожей на знакомство мамы и папы. Это была панельная дискуссия о писателях-женщинах и читателях-мужчинах, куда я неохотно согласился пойти, сопровождая маму – она никогда не ходит на такие мероприятия в одиночестве, из-за иррационального страха, в котором она прекрасно отдает себе отчет, и он только усилился после развода и расставания с Мортеном.
«Невозможно дискутировать на тему того, что читатели мужского пола предпочитают книги, написанные мужчинами. Это индивидуальный вкус», – сказал я. «Вот именно. По-моему, дело не во вкусе, а в том, что мужчины практически бессознательно считают книги, написанные женщинами, литературой для женщин, а книги, написанные мужчинами, – это просто литература, точка. Истории, созданные мужчинами, с мужчиной в качестве главного героя представляют интерес для всех, а вот истории, рассказанные женщинами о женщинах, интересны только другим женщинам, потому что касаются исключительно женских тем – чувств и детей, и, как считается, не выходят на более широкую проблематику. При этом писатель-мужчина, рассказывая о своем отце, гипотетически говорит о чем-то более универсальном», – произнесла мама почти на одном дыхании, возмущенно закатывая глаза. «До чего же устаревшая постановка проблемы! Но посмотрим. Литературный мир почему-то сильно отстает в борьбе за равноправие», – прибавила она. «Может быть, потому, что речь идет об искусстве и свободном выборе, который не поддается контролю», – заметил я. «Нет, во всем виноваты старые предрассудки, – возразила мама. – И еще больше – старые придурки».
Мама познакомилась с Анной первая. Анна напряженно слушала дискутирующих; я обратил на нее внимание, потому что она постоянно вертелась на стуле от раздражения, сидя в ряду передо мной, и так бурно качала головой, что ее кудри то и дело задевали соседа по лицу; она громко стонала, когда слышала слабые аргументы. Как бы то ни было, я был согласен с ее телесными возражениями, мне было даже приятно, что она вздыхает и стонет в правильных местах, как будто выражая мое собственное мнение. И все-таки мне показалось, что она любительница выступать, а мне такие совсем не нравятся. Из тех, что говорят, слушая звучание своего голоса, и не вычеркивают себя из списка выступающих, даже если их аргументы уже кто-то высказал; они не могут сдержаться под занавес встречи или лекции, когда все уже собрались расходиться и сидят на краешке стула, – в эту самую минуту поднимают руку, чтобы задать бессмысленный вопрос, хотя время, отведенное на мероприятие, истекло пять минут назад. Но Анна не задавала бессмысленных вопросов – ближе к финалу, но не превышая временные рамки, она сделала лаконичный комментарий об издательствах, медиа и роли критики, о том, кому предоставляется возможность высказывать свое мнение и к кому именно прислушиваются, и закончила острой шпилькой в адрес так называемых культурных людей с патриархальными ценностями, отчего несколько коротко стриженных затылков в первом ряду явно напряглись.
После дискуссии мамины глаза сияли от восхищения, она локтями расчищала себе путь сквозь плотную массу выходивших, чтобы поймать Анну, пока та не исчезла. Когда, выйдя на улицу, я снова увидел маму, она стояла вместе с Анной на ступеньках и, представьте себе, курила. Это выглядело противоестественно, но у меня всегда возникает такое чувство, когда я вижу, как мои родители делают что-нибудь в этом духе, словно они приглашают меня в закрытый взрослый мир и, показав себя с новой, незнакомой стороны, уничтожают разделение на родителей и детей. К тому же, насколько я знаю, курить мама не любит. «Познакомься с Анной, – сказала она. – Это Хокон, мой сын». Анна улыбнулась и, переложив сигарету в левую руку, протянула мне правую; ее пальцы были сильными и холодными.
Мы сидели вдвоем в «Лорри». «Мне нравится твоя мама», – сказала Анна. «Да, она яркая», – ответил я. «Не знаю, подходит ли это слово, – продолжила Анна, – но она активная, так приятно видеть человека, у которого есть мнение, и он внятно его высказывает». – «Как и ты», – заметил я и улыбнулся. «А ты?» – спросила Анна, одновременно отвечая на собственный вопрос. Тогда я рассмеялся, но с тех пор стремился показать Анне все свои самые яркие стороны, чтобы она поняла: во мне есть изюминка, которая так для нее важна.
Через две недели и после трех встреч я пригласил ее к себе на ужин. И в отличие от всех моих прежних девушек, которых я как можно раньше посвящал в свою теорию свободы отношений, чтобы избежать недопонимания, с Анной я все еще не обсуждал это. Впрочем, мы вообще не говорили о себе в таком смысле, она даже не спрашивала, есть ли у меня кто-нибудь. Это было для меня ново. Во всех моих отношениях с самыми разными девушками вступление строилось по одинаковому порядку: определить положение объекта по отношению ко мне, объяснить все в нужной последовательности и темпе, потом признаться и застать врасплох, точно рассчитав время. Я не замечал, что всегда следую этой модели, пока не познакомился с Анной – ей как будто вообще было неинтересно говорить о себе или обо мне, если только это не входило в более широкий контекст; скажем, она могла привести пример из своего опыта, чтобы усилить аргумент, или пошутить над собственными привычками. И все же после двух встреч с ней мне казалось, что я знаю ее лучше и она раскрылась передо мной полнее и даже, вероятно, с более важных сторон, чем если бы она рассказала мне по хронологии всю историю своей жизни, разрывов и детства.
«Похожа на тебя, – сказал Карстен, когда я показал ему фото Анны. – Нет, погоди, она похожа на твою сестру». – «Которую из них?» – спросил я. «На обеих. Задумайся об этом», – ответил он, смеясь. По-моему, Анна не похожа ни на Лив, ни на Эллен ни внешне, ни внутренне, но я вдруг осознал, что в ней и в самом деле было что-то знакомое, что-то надежное и приятное, почти родное, одновременно она была абсолютно другой и волнующей. «Это невозможно, не понимаю, в чем дело», – признался я Карстену. «Потому что нельзя точно понять, что такое влюбленность, вот в чем дело», – заметил он.
Я провел несколько дней в нервном возбуждении и ожидании, планируя, как заговорить об этом за ужином, потому что никогда не нарушал собственного правила не спать с потенциальными возлюбленными или даже девушками на один вечер, не объяснив своей точки зрения на отношения. «Глупо так делать, – сказал мне однажды Кар-стен. – Никто ведь не старается продемонстрировать обратное – те, кто склонен к болезненной зависимости, безнадежной любви, ревности, не будут ведь рассказывать, что они никогда не перестанут тебе звонить, если ты один раз переспишь с ними». – «Все равно так честнее», – уточнил я.
Но Анна не давала мне возможности начать доверительный разговор за нашим карри без перца, несмотря на зажженные свечи, и огонь в камине, и нежную музыку; она не позволяла растрогать себя, ее настроение оставалось неизменным вне зависимости от обстановки. После трех бокалов вина я начал терять терпение: чем меньше интереса проявляла Анна ко мне и к моим чувствам, тем настоятельнее была потребность сказать ей, что я против моногамных отношений.
«Ну а что у тебя?» – перебил я Анну совершенно не вовремя, прямо на середине фразы. «В каком смысле – что у меня?» – переспросила она. «То есть каково твое положение, или не знаю, как сказать», – ответил я и сделал большой глоток вина, пытаясь скрыть, что краснею. Анна засмеялась. «Положение?» – повторила она. «Да. Честно говоря, мне почти ничего не известно; вернее, известно твое мнение о многом – от литературы до политики, от положения беженцев до дизайна интерьеров, но я совсем не представляю, как ты живешь», – объяснил я. «Но ведь ты знаешь, что я живу в районе Майорстюа, я фрилансер, пишу для разных газет и мне часто звонит сестра», – ответила Анна. «Это так. Кстати, что-то сегодня твой телефон подозрительно молчит. Но я имел в виду отношения с людьми, помимо сестры», – проговорил я, улыбаясь и чувствуя, как на лбу выступают капельки пота – только бы он не начал стекать.
«А, – произнесла Анна, откидываясь на спинку стула, – так вот ты о чем». Она не выглядела расстроенной, но я мгновенно пожалел о своих словах – как примитивно и банально было заговорить об этом, тут не было никакой изюминки. «Нет-нет, – запротестовал я, – я ни о чем не спрашиваю, просто было любопытно. Забудь». – «Нет, зачем забывать. Все нормально, разумеется, пресловутое четвертое свидание», – сказала она, и я растаял потому, что она назвала наши встречи свиданиями. «А я думал, обычно говорят о третьем», – заметил я. «Ну да, конечно, – рассмеялась Анна. – Но я мало что знаю обо всем этом, и о традиционных отношениях вообще». – «Как это?» – спросил я. «Ну, я пробовала несколько раз, и это все не для меня, – ответила она. – Так что лучше сразу скажу честно, что не хочу ничего серьезного, как бы банально это ни звучало». Я поднял руки вверх, показывая, что для меня это ничуть не банально. Вообще-то мне хотелось спросить Анну, что она подразумевает под «серьезным», и я сам в эту минуту был серьезнее, чем когда-либо, но промолчал. «А ты, – спросила Анна, – как ты относишься к отношениям?» – «Я верю в свободную любовь, – ответил я. – И любовь, и дружба, по-моему, должны быть свободными». – «Что значит – свободными?» – переспросила она. «Свободными от смирительной рубашки, которую общество натягивает на любые отношения; я считаю, что коллективные внешние структуры не должны воздействовать на область эмоциональных отношений, оставляя за каждым индивидуумом право определять, как он будет относиться к своему партнеру или супругу. Лично для меня важно еще и то, что я не хочу обещать ничего такого, во что не верю сам, и не считаю, что это здоровый и конструктивный подход – обещать кому-то, например, что будешь любить его до конца жизни, да и зачем? Почему бы не рассматривать каждые отношения в отдельности, признавая, что они ценны сами по себе, вне зависимости от того, сколько продлятся. Если все закончится завтра, то, что было, останется для меня очень важным», – ответил я, сознавая, что отчасти говорю на автопилоте, опасаясь, что с Анной все оборвется, даже не начавшись. «Это очень интересно, – проговорила она. – Но как получается на практике? Не хочу сужать рамки твоей теории, но, кажется, речь идет о том, что большинство людей называют свободными отношениями?» Она улыбнулась. «Да, можно и так назвать, – ответил я. – Я не верю в моногамию, в то, что люди были созданы моногамными, и думаю, мы слишком легко принимаем на веру решения, принятые за нас другими». – «И все-таки это может сработать, даже если мы не были такими созданы?» – спросила Анна, перегнувшись через стол в порыве искренней заинтересованности. «Да, разумеется, но, не исключено, другое окажется еще лучше?» произнес я и почти задохнулся, увидев, до какой степени Анна согласна с моими рассуждениями – я не привык, чтобы их встречали кивком и улыбкой, полной энтузиазма. «Главное – сам принцип, – добавил я, чувствуя, как важно мне было произнести свой итоговый тезис. – Смысл не в том, чтобы попросту спать с другими. Совсем наоборот». И вопреки моей воле, во мне снова вспыхнула непонятная потребность в чем-то таком, чего мне не хотелось ни осмыслять, ни чувствовать, но от чего по мне вот уже два года шли трещины. «Кстати, я не рассказывал тебе, что родился с дырой в сердце?»
Папа быстро выходит в прихожую, снимает трубку домофона и нажимает на кнопку, чтобы открыть входную дверь в подъезд. Я слышу шаги Эллен, быстрый стук ее высоких каблуков по лестнице.
– С днем рождения, старик! – говорит она и обнимает папу, когда тот открывает дверь.
Папа несколько принужденно смеется, помогая Эллен снять пальто.
Лив снова выглядывает из кухни, услышав голос Эллен.
– Попробуй, пожалуйста, – просит она и, подув немного на ложку с соусом, подносит ее ко рту Эллен.
– Очень вкусно, – одобряет та. – Может, еще каплю лимона?
Вообще-то Эллен не очень хорошо готовит. Обычно она все пересаливает и заливает лимонным соком, но Лив не просит попробовать ни Олафа, ни папу, ни Анну, ни меня – она выбирает Эллен. Я утешаю себя тем, что это, конечно, жест со стороны Лив, чтобы наладить отношения, и все-таки больно видеть, что мои сестры вроде бы так же естественно общаются друг с другом, как и прежде, а я стою и наблюдаю со стороны.
В основном я выполняю функцию замены той, которая сейчас не может или не хочет быть рядом, как было сразу после развода, когда я, казалось, стал важнее для них обеих, – но потом Лив решила, что Олаф ей изменяет, а от Эллен ушел Симен и они снова нашли дорогу друг к другу. Думаю, им обеим даже не приходило на ум, что можно обратиться к кому-то еще. Но мне все равно было бы не к кому пойти, кроме них. Знаю, что они любят меня и мои отношения с сестрами наверняка лучше, чем у многих, и даже то, что мы похожи друг на друга больше, нежели готовы это признать. Я без труда вижу себя в Лив и Эллен, узнаю собственное выражение лица и жесты, свою логику, манеру говорить и смеяться – и то, над чем они смеются, – но все же в детстве я часто мечтал о брате, ни в коем случае не вместо, скорее как бы в дополнение к Лив и Эллен.
Эллен входит в гостиную и обнимает всех по очереди, включая Анну.
– Рада наконец познакомиться, я так много о тебе слышала, – говорит Эллен.
Я словно застрял в плохой комедии, где каждый последовательно, хотя и ненамеренно произносит что-нибудь такое, что ставит меня в крайне неловкое положение. Куда делось наше семейное чувство такта? Раньше мы довольно точно чувствовали, что, кому, когда и каким образом можно сказать, без предварительных инструкций. Но вместе с тем меня никогда настолько не заботило, что подумают и скажут обо мне и моей семье, как теперь, когда рядом Анна.
– И я много о тебе слышала, – отвечает Анна, и это правда.
Мне немного совестно, что я успел рассказать ей многое об Эллен, что более или менее осознанно воспользовался историей сестры, чтобы напугать Анну, подвести ее к тому, с чем и сам не разобрался. Мне хочется, чтобы она знала, как долго Эллен пыталась зачать ребенка. «Но было слишком поздно», – констатировал я, хотя ни один врач не говорил, что это так, что проблема именно в ее возрасте.
Никто не делал подобных заключений – кроме самой Эллен.
После разрыва с Сименом Эллен жила у мамы два месяца. Ее состояние оставалось слишком нестабильным, чтобы вернуться к работе, и она была настолько подавлена, что мама и папа, Лив и я сидели с ней по очереди. Не уверен, что нужно было тогда так присматривать за ней – во время наших бесед Эллен говорила точно и сдержанно, ее аргументы строились логично: если человек не верит ни во что иное, кроме одного, что он и другие люди суть организмы, единственный смысл жизни – воспроизведение себе подобных. Если это становится невозможным, смысл исчезает, человек превращается в аберрацию. «Я то самое отклонение от нормы, которые тебе так не нравятся», – сказала Эллен, усмехнувшись. «Ничего подобного, тебе очень далеко до попадания в эту категорию», – ответил я, хотя это была не совсем правда.
«Постой, Эллен, ты ведь веришь и во многое другое, – возражал я. – Ты веришь в общество, в отношения, во все, что связывает людей между собой, в этом есть смысл». Я постарался напомнить Эллен многие из ее старых аргументов. «Нет, это просто филлер, – ответила она, – филлер и оправдания. Ты не сможешь убедить меня моими же старыми словами, я меньше, чем кто бы то ни было, верю той старой версии себя. И потом, это лишь теоретическая сторона, а практические последствия еще хуже – сознавать, что я буду одна всю оставшуюся жизнь». – «Тебе необязательно быть одной, даже если ты не сможешь иметь детей», – возразил я. «Нет, я понимаю, наверняка найдется мужчина, которому и я могла бы сгодиться, но это слабое утешение. Я говорю о другом типе одиночества, неизвестном тем, кто стал родителями, это такое одиночество, когда ты знаешь, что существует более глубокая форма привязанности и более глубокий смысл, которых у тебя никогда не будет. Те, у кого есть дети, уже не испытывают такой необходимости размышлять о смысле жизни». – «Ну, я уверен, что и мама, и папа, и многие другие родители подтвердили бы, что это не так», – заметил я. «Значит, они просто избалованы – или они плохие родители», – ответила Эллен.
И хотя Эллен, строго говоря, не нуждалась в том, чтобы за ней присматривали – по крайней мере, как думал я, это превратилось в своего рода коллективный проект, в котором участвовала вся семья. Остальные, наверное, тоже понимали некоторую преувеличенность ситуации, но все, включая саму Эллен, кажется, радовались общей задаче, которая объединяла и примиряла. Нам не нужно было говорить ни о чем другом, кроме Эллен, или гадать, что скрывается под словами и поступками; эгоистичные выплески эмоций и обвинения вынужденно прекратились, все думали только о благе Эллен, превосходя друг друга в проявлениях доброй воли. И невзирая на немного искусственный повод, в этот период Лив и Олаф, мама с папой и я снова стали ближе друг другу, возвращаясь к себе прежним.
Со временем Эллен начала уставать от того, что за ней присматривают, и все чаще уклонялась от составленного мамой графика дежурств, вместо этого договариваясь напрямую с Лив, которая была рада ее доверию и возникшей надежде на нормальные отношения. Она помогала Эллен с переездом из квартиры в Санкт-Хансхаугене, когда ее решили продать. Сначала Симен предлагал внести за нее выкуп и однажды вечером приехал в Тосен. Мы с мамой и Эллен сидели в гостиной и смотрели фильм. Симен звонил Эллен, чтобы решить вопрос с квартирой, и она по старой привычке пригласила его заехать и спокойно все обсудить – это показалось всем хорошим знаком, но, когда Симен заговорил о выкупе, Эллен затрясло. «Ты не можешь жить там с кем-то другим, – кричала она. – Что будет в той комнате? Что там будет?» Симен уступил мгновенно. «Конечно, мы можем ее продать, – сказал он, – мы так и сделаем, Эллен, мы ее продадим. Это было глупое предложение». Я сразу вспомнил, что мне всегда нравился Симен, хотя я его почти не знал. Квартиру продали, и Эллен переехала в съемную, которую нашла для нее Лив, совсем близко от них с Олафом. Это наконец-то вытащило Эллен из спячки, она будто бы подвела итог и решила жить дальше. Мамино расписание стало излишним, и когда я как-то вечером пришел посидеть с Эллен, а она, никому не сообщив, ушла встречаться с подругой, – мы со смешанными чувствами осознали, что проект завершен.
Я не отдавал себе отчета в том, что всю прошлую весну неосознанно представлял, как папа переедет обратно в Тосен; это была настолько оформившаяся мысль, что, обнаружив ее, я удивился. Наверное, она рассмешила бы меня, если бы не оказалась такой разоблачительной и болезненной, точно с меня содрали кожу. Кто же знал, что все положительные эмоции, связанные с так называемым нервным срывом Эллен, выросли из этой надежды, и я оказался не готов к боли, когда она рухнула.






