412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хельга Флатланд » Современная семья » Текст книги (страница 1)
Современная семья
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 08:15

Текст книги "Современная семья"


Автор книги: Хельга Флатланд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)

Хельга Флатланд
Современная семья

En moderne familie

Helga Flatland

ЛИВ

Пики Альпийских гор напоминают акульи зубы, пронзающие густой покров облаков. Горы гонят ветер в разных направлениях, он рвется в самолет со всех сторон, а мы все здесь такие маленькие; головы пассажиров, сидящих впереди меня, подрагивают в унисон. Я думаю о том, что на земле, под нами, больше половины людей считает, что можно бить детей, и невольно ищу взглядом своих, но они сидят за четыре ряда от меня. С ними Олаф, я вижу его затылок в просвете между креслом и стенкой салона. Чуть дальше – светлые волосы Эллен. Мама спит, положив голову ей на плечо. По проходу идет папа в новых наушниках Bose. Не знаю, зачем они ему понадобились в туалете. Меня вдруг охватывает нежность, и я улыбаюсь, но папа смотрит в другую сторону. Он устраивается в кресле рядом с Хо-коном, и теперь мне видна только часть его лица – высокие скулы и кончик носа, на который падает бледно-голубой отсвет экрана ноутбука.

Они могли бы быть кем угодно. Мы могли бы быть кем угодно.

В Риме идет дождь. Мы к этому готовились, три недели подряд следя за прогнозом и обсуждая его по телефону, в «Фейсбуке», посылая СМС и уверяя, что это вообще неважно: в апреле погода непредсказуемая, и все равно будет теплее, чем в Норвегии, да и мы не ради погоды же едем. Но наше настроение в Гардермуэне, согреваемом весенним солнцем, при почти двадцати градусах тепла было заметно лучше, чем в аэропорту Фьюмичино, где оказалось плюс тринадцать и дождь. А может, все дело в осознании того, что исчезла та нервозная доброжелательность, с которой мы приветствовали друг друга утром в аэропорту. Первый этап позади, можно и расслабиться.

У меня возникает странное чувство оттого, что мы приехали сюда все вместе. Как будто без спроса вошли в мою комнату. Я пытаюсь поймать взгляд Олафа – наверное, и он чувствует то же самое, ведь Рим и все, что с ним связано, – только наше. Даже в зоне прибытия все по-другому, я дышу не так, как когда мы приезжаем сюда с Олафом, нет дрожи предвкушения. Но Олаф занят покупкой билетов на поезд для всей нашей компании, и мне становится стыдно своих неблагодарных, эгоцентричных мыслей. Чтобы исправиться, я подхватываю на руки Хедду, целую ее в нос и спрашиваю, не испугалась ли она, когда самолет так трясло. Она вырывается – явная гиперактивность от печенья и шоколадок, к которым Олаф должен был прибегнуть только в случае крайней необходимости.

В Риме мы на два дня, а потом переберемся в дом брата Олафа в небольшом городке на побережье. Два дня – это и слишком мало, и слишком много, размышляю я, когда словно бы по-новому смотрю на нашу с Олафом маленькую семью и ту, в которой я родилась.

Через четыре дня папе исполнится семьдесят. Год назад за праздничным столом он постучал по бокалу, призывая к тишине, и торжественно объявил, что в следующий раз подарит себе и всей семье путешествие. Куда угодно. Он наклонился к Хедде, ей было тогда четыре, и провозгласил: «Хоть в Африку!»

Сама идея путешествия, и то, как папа ее высказал, и его возбужденное состояние в предыдущие месяцы были настолько непохожи на него, что Эллен потом долго присылала мне списки симптомов опухоли головного мозга. «Да он же просто волнуется из-за того, что скоро семьдесят», – сказал Олаф. Мы с Эллен не поверили. Папа не такой человек, чтобы дергаться из-за своего возраста, он всегда подшучивал над людьми, которые накануне круглой даты доходят чуть ли не до нервного срыва. «Это всё оправдания, – говорил папа. – А на самом деле их волнует что-то другое». Однако папино состояние не было похоже ни на болезнь, ни на нервный срыв, и, как бы мы о нем ни беспокоились, в конце концов предвкушение будущей поездки взяло верх, и мы с Эллен сдались.

Все вместе мы никуда не ездили вот уже лет двадцать, с тех самых пор, когда слово «семья» подразумевало еще только Эллен, Хокона, меня, маму и папу. Родители с Хоконом и иногда Эллен задерживались на пару дней в нашем домике в горах, перед тем как его занимала я с Олафом и детьми, чтобы побыть с нами. Но такого Большого Путешествия не случалось с того лета, когда мне было двадцать с небольшим и я сидела между Эллен и Хоконом на заднем сиденье арендованной машины, катившейся по шоссе где-то в Провансе.

Не могу припомнить, что когда-нибудь мы были так сильно отдалившимися друг от друга, как теперь. Вдали от Осло и дома в Тосене с устоявшимся обиходом, привычными разговорами, постоянными местами за столом мы потеряли общий ритм. Непонятно, как себя вести, как все устроить и какая теперь роль у каждого из нас. Может быть, это вызвано тем, что мы – трое взрослых – снова оказались детьми на каникулах с родителями.

От идеи об Африке вскоре отказались – по крайней мере, все, кроме Хедды, – и тут Олаф предложил поехать в Италию и поселиться в доме у его брата. Олаф не из тех, кто любит быть в долгу, и мысль о том, что мой отец заплатит за него и его детей, вскоре стала для Олафа невыносимой. Я сказала, что нельзя предлагать папе деньги, это унизит его. Сошлись на том, что папа оплатит билеты и гостиницу в Риме, а все оставшееся время мы будем жить бесплатно у брата Олафа.

Мы чересчур большие для Италии. Слишком высокие, белокожие, светловолосые. Мы едва уместились за столиком в ресторане. Мебель и интерьер рассчитаны на маленьких, компактных итальянцев, а не на папу с Хоконом и их сто девяносто пять сантиметров роста, не на такие длинные руки и ноги, не на нас. Мы кое-как втиснулись за стол. Кругом сплошь локти и колени, которые то и дело натыкаются друг на друга. Эллен и Хокон борются за свободное пространство, в одну секунду превращаясь в подростков. Я вспоминаю, как тогда, на заднем сиденье, мы установили границы по стежкам на обивке салона, и даже краешек полы куртки не имел права пересекать этих линий. Точно так же было разграничено и воздушное пространство. Хо-кону было всего три, но он рос вместе с сестрами и привык к тому, что четкие линии определяют правила игры в машине, палатке или за обеденным столом, да и вообще в жизни.

Рядом с нами сидит итальянская семья, более многочисленная, чем наша, хотя столик у них меньше. Они спокойно поглощают одно блюдо за другим – мы с Олафом пытались это повторить, когда впервые приехали в Рим. Мы попросили официанта принести все то же самое, что было у семейства за соседним столиком. Тогда я каждый вечер наблюдала за большими итальянскими семьями, с детьми, бабушками и дедушками, которые ужинали несколько часов подряд, крича, смеясь и жестикулируя, как в кино. Я скучала по моим родным, хотя понимала, что все вышло бы не совсем так, если бы они и вправду оказались там. Точнее, здесь. И вот они здесь, мы все здесь, за столом: мама, папа, Эллен, ее жених Симен, Агнар и Хедда, Олаф и я – и Хокон.

Я смотрю на папу и поражаюсь, что мы сели точно так же, как дома, у папы и мамы. Папа всегда сидит во главе стола, мама слева от него, я рядом с ней, а Хокон – напротив, возле Эллен. Тем, кто появился позднее, женихам Эллен, Олафу, Агнару и Хедде, приходилось как-то устраиваться возле наших постоянных мест, хотя мы сами никогда над этим не задумывались. На молчаливый бунт отважился только Симен. На каждом семейном обеде он решительно плюхался на место Хокона рядом с Эллен, опускал руку на спинку ее стула и твердо оборонял свою позицию, пока все не рассядутся.

У папы густые седые волосы. Я почти не помню его с темными волосами, как на фотографиях времен моего детства, – в моей памяти он всегда седой, как сейчас. Папа замечает мой взгляд и улыбается. Я пытаюсь угадать, о чем он думает, доволен ли он, так ли он представлял себе наше путешествие. Может, папа ничего заранее и не представлял, он вообще не склонен питать какие-либо ожидания и не раз говорил: «Постарайся принимать все таким, как есть, Лив», когда я рыдала из-за каникул, гандбольного матча, школьного проекта, которые сложились не так, как я себе представляла. И нельзя было объяснить папе, насколько это важно, чтобы все происходило, как сложилось в моем воображении, что все действия и события – мелкие и значительные – должны развиваться предсказуемым образом, иначе все просто погрузится в неуправляемый хаос. «Жизнь невозможно планировать в деталях, – возражал папа. – Придется как-то смириться с тем, что ты не можешь контролировать все и всегда».

Сейчас папа склонился к маме. Он хуже слышит на левое ухо, с той стороны, где за обеденным столом сидит мама, и теперь она будто пытается заслонить свою речь ладонью от ресторанного шума. А может, и наоборот. Папа не смотрит на нее, он улыбается и кивает.

– Ну что, вы определились? – громко спрашивает папа, оглядывая нас и размахивая меню, хотя мама продолжает что-то ему говорить.

Прошло минуты две с тех пор, как нам раздали меню, и папа сам еще не раскрывал его.

– Мы могли бы для начала заказать вина, – предлагает мама.

Папа не отвечает. Он внимательно читает меню. Мама наклоняется к его уху и повторяет громче, тогда папа вновь молчаливо кивает, не поднимая головы. Мама улыбается – не ему и не нам – и раскрывает карту вин.

«Мы и не должны все время быть вместе», – сказала мама, когда мы строили планы на эти два дня в Риме и выяснилось, что никто кроме нее не испытывает, как заметил Хокон, потребности посетить музей MAXXI. «Потребности? – повторила мама. – Но ведь это не потребность. Вы так говорите, будто речь идет о еде, а мне просто хочется туда сходить. По-моему, там интересно». И хотя рядом были Хокон и Эллен, я почувствовала, что мамины слова, как и всегда, направлены против меня, что в них скрыто осуждение. В данном случае подразумевалось, что мы с Олафом сто раз были в Риме и не зашли ни в один музей. По сути, выпад против нашего подхода к отдыху, наших методов воспитания детей и вообще того, как мы живем. Я до того привыкла к подобным нападкам, неизменно бьющим по больному месту, что даже не успеваю осознать свои ощущения; просто память подсказывает, что надо защищаться. «Рим и сам по себе музей, – быстро вставила я. – Там так много всего интересного, что специально куда-то заходить вовсе не обязательно». Мама снисходительно улыбнулась, как обычно, когда она угадывает подтекст моих слов или когда я, по ее мнению, делаю поспешные выводы. «Ты умна не по годам», – произносит мама, и я всякий раз забываю, что мне уже за сорок.

«Конечно, мы не должны постоянно быть вместе», – повторила мама и взглянула на нас, чтобы оценить эффект своих слов. И вот сегодня, стоя в толпе японских туристов перед Колизеем, я вдруг понимаю, что Эллен и Хокон тоже жалеют, что не пошли с мамой смотреть на современное искусство.

Папа в одиночку направился в Ватикан. Он не спрашивал, хочет ли кто-нибудь пойти вместе с ним, просто сообщил за завтраком, что решил провести день в Ватикане. «Что-то не так, – сказала я Олафу после завтрака, – с ними явно что-то не так. Ты ведь сам наверняка заметил, но сначала я не могла понять, в чем дело. Они давно так вроде бы не радовались общению, подкалывают друг друга, от души смеются над анекдотами, тут же включаются в обсуждение любой темы, словно услышали нечто новое и увлекательное. И в то же время чувствуется отчужденность, кажется, нет доверительности».

Олаф ответил, что не стоит забивать себе голову их проблемами. «Ты не забыла, что у нас тоже отпуск? – продолжил он. – И потом, даже если ты все время будешь пристально следить за ними и анал изировать каждый жест и взгляд, это вряд ли поможет». – «А я и не слежу», – возразила я. Олаф рассмеялся.

Агнар требует, чтобы мы встали в очередь в Колизей. Но нам даже не разглядеть, где начало и конец этой очереди, точно придется ждать несколько часов. Эллен и Хокон смеются и дружно качают головами: уж лучше передохнуть в кафе, которое они приметили по пути. Я поворачиваюсь к Олафу, тот устало пожимает плечами.

– Тогда я пойду один, – не унимается Агнар.

– Только этого не хватало, – машинально отвечаю я.

Агнар смотрит на отца.

– Ну а почему бы и нет, – произносит Олаф.

– Да потому, Олаф! – я еле сдерживаюсь.

Агнару недавно исполнилось четырнадцать, и мне кажется, что он немного незрел для своего возраста. А Олаф считает, что в самый раз. Но Агнар до сих пор в большинстве ситуаций как-то по-детски ждет, что они разрешатся сами собой, и, прислушиваясь только к своим желаниям, совсем не думает о последствиях. Потом он всегда жалеет и страшно переживает, когда осознает, как мы с Олафом волнуемся, если он приходит домой на час позже и не отвечает на звонки. А через несколько дней все повторяется заново. Мы говорили Агнару, что он поступает эгоистично, что необходимо контролировать себя, чтобы мы ему могли доверять, но я и сама понимаю, что дело не в доверии. Это действительно происходит не нарочно, как объясняет Агнар, он просто забывает позвонить, если его что-то увлекло. Агнар вообще забывает обо всем, и это неудивительно, но мы с Олафом совершенно не представляем, как нам поступать. Олаф видит в Агнаре слишком много от себя и уверен, что мы должны предоставить сыну больше, а не меньше свободы. Когда мы завтракали дома в Осло за четыре дня до отъезда и раскаявшийся Агнар, как называет его Олаф после очередной стычки из-за опозданий, не знал, чем нам угодить, варил кофе, готовил завтрак, предлагал посидеть с Хеддой и всячески выражал свою любовь и заботу, – тогда я была готова согласиться с Олафом и попробовать новый метод.

Но только не здесь, не в Риме. «Олаф, останови его», – мысленно говорю я и смотрю на мужа.

– У меня же есть телефон, – вставляет Агнар.

– Которым ты пользуешься, только когда тебе удобно, – замечаю я. – Тогда уж лучше я пойду с тобой.

Не могу же я лишить Агнара возможности посмотреть на Колизей внутри, раз ему так интересно. В последние годы он вдруг увлекся историей и архитектурой, и когда я сказала, что мы едем в Рим, то весь просиял.

– Нет, не надо, я хочу пойти один, – нетерпеливо возражает Агнар; от волнения он слегка теребит левое ухо – совсем как Хокон в трудных ситуациях.

– Дело не в том, чего ты хочешь, а в том, что тебе нельзя, – обрываю его я.

Хедда тянет меня за руку, пытаясь усесться на грязный асфальт. Я поднимаю ее на ноги, Хедда хнычет и повисает у меня на руке, как маленькая обезьянка, даже плечу больно.

– Пусть идет. Слушай, давай поступим так, – говорит Олаф, удерживая Агнара за плечи и глядя ему прямо в глаза, – у тебя на все два часа. До трех. Это означает, что, если ты не попадешь внутрь к этому времени, тебе придется выйти из очереди. В три встречаемся в кафе. – Олаф машет рукой в ту сторону, куда пошли Хокон и Эллен.

Агнар кивает, он почти не в силах пошевелиться и боится взглянуть на меня, чтобы я ничего не испортила. Но мы с Олафом давно заключили практически нерушимый пакт о полном согласии друг с другом перед детьми, о последовательности и скоординированности наших усилий в воспитании, о принципах и границах, – так что и мне остается только кивнуть в ответ. Вообще-то я горжусь Агнаром, тем, с каким упорством и постоянством он занимается интересными ему вещами, о которых другие подростки и не задумываются. Жаль, что мама его не слышит.

Олаф смотрит, хватит ли у Агнара зарядки телефона, дает ему деньги, чтобы убрал в карман и не доставал, пока не подойдет к кассе, и предупреждает, чтобы каждые десять минут Агнар обязательно смотрел на часы – вот и проверим, готов ли он к свободе, которой постоянно добивается. Все понял?

– Каждые десять минут. Ровно в три. Деньги. В кафе. Вас понял, – повторяет Агнар и улыбается.

Добрая улыбка на мягком, доверчивом лице, просто мечта любого похитителя или педофила. Меня подташнивает от беспокойства. Агнар исчезает в толпе.

Олаф уводит Хедду на детскую площадку, а я бреду в направлении кафе, то и дело оборачиваясь, в надежде где-то там в хвосте очереди разглядеть Агиара. Не помню, какой я была в четырнадцать, но мне определенно не пришло бы в голову ходить одной по чужому городу.

Хокон и Эллен сидят на краю террасы с видом на Колизей. Симен предпочел как следует выспаться и встретиться с нами за обедом. Такой подход к отпуску немыслим для нашей семьи: нам обязательно надо куда-то пойти и чем-то заняться. «По-моему, отпуск нужен, чтобы отсыпаться», – сказал Симен вчера за ужином. Папа принужденно улыбнулся. Наверное, Симен и по выходным, даже в прекрасную погоду, спокойно сидит дома перед телевизором, – а для нас с Хоконом и Эллен это физически невыносимо. И теперь, хотя мы давно выросли, меня мучают угрызения совести, если в ясный день приходится заниматься чем-то другим, упуская хорошую погоду. К этому приучил нас папа, и его правило соблюдалось каждую солнечную субботу или воскресенье с тех пор, как мы появились на свет.

Хокон уже заказал бутылку красного вина, и я попросила официанта принести бокал для меня. Хокон хотел наполнить бокал Эллен, но она прикрыла его рукой.

– Я опять пью антибиотики, – пояснила Эллен.

В последнее время ее мучают инфекции мочевыводящих путей.

– Ты, наверное, вносишь большой вклад в формирование глобальной устойчивости к антибиотикам. Ты же их пачками заглатываешь. Может, лучше попробовать клюквенный сок? – язвит Хокон.

– Не знала, что ты стал специалистом по инфекционным заболеваниям мочеполовой системы, Хокон. Есть ли вообще что-нибудь такое, чего ты не знаешь? Что-то, о чем у тебя пока не сложилось свое мнение? – Эллен закатывает глаза, но в то же время улыбается.

Этот обмен колкостями действует успокоительно, но я слышу, как гулко стучит мое сердце, и вглядываюсь в толпу туристов вдали, где-то среди них зажат Агнар и не может выбраться. Я делаю большой глоток вина и прикрываю глаза. На мгновение мной овладевает зависть к Хокону и Эллен: они свободны, ни за кого не отвечают и следят разве что за солнцем, едва пробивающимся сквозь плотный слой облаков над нами.

Мы редко встречаемся вот так втроем. Может быть, несколько раз за последние годы, когда Хокон стал старше, мы сходили выпить пива или пообедали вместе – и всегда это предлагала я либо Эллен. Она на два года младше меня, а Хокон на восемь лет младше Эллен, ему исполнилось тридцать в прошлом месяце. И только в последнее время он сам стал иногда звонить мне, и та дистанция, которая разделяла нас, когда Хокону было десять, а мне – двадцать, как будто немного уменьшилась, и уже взрослыми мы узнали друг друга заново, хотя иерархия по-прежнему чувствуется. По-моему, с Эллен у него совсем иные отношения, он встречается с ней чаще и общается теснее, чем со мной. Наверняка они чувствуют, что очень похожи друг на друга; так и есть: у обоих светлые мамины волосы и большие глаза. Эллен и фигурой напоминает маму: мягкая, полная, с изящными изгибами, она очень привлекательна. Я никогда не была такой, у меня худое, почти угловатое тело.

Я с радостью поменялась бы с Эллен, мне хотелось иметь тело, как у нее. В шестнадцать было просто невыносимо видеть, что у Эллен уже по-настоящему женственные формы и грудь больше, чем у меня, хотя она младше. Помню, мальчики из моего класса звонили нам домой и просили ее к телефону. Как же она меня тогда бесила! Я записывала в своем дневнике, что ненавижу Эллен, и находила для этого массу причин: она нытик, прилипала и вообще соплячка. Когда в довершение всего у нее раньше, чем у меня, появился парень – он садился за стол вместе с нами и играл волосами Эллен, – я сообщила маме, что хочу жить отдельно. Тогда я привела все мыслимые аргументы, не упоминая о сестре, но сейчас мне кажется, что мама обо всем догадалась. Я отмечала в дневнике, что мама брала меня на прогулку или за покупками, мы вдвоем ездили к бабушке с дедушкой, ходили в кафе или в кино; мама проводила со мной очень много времени – без Эллен. В своих записях я упоминала об этом мимоходом, вместе с впечатлениями от фильма, который мы тогда смотрели. Наверное, я попросту не задумывалась и не ценила совершенно очевидных маминых усилий, а может, мне было слишком неловко в поисках сочувствия признаться хотя бы дневнику, что моей младшей сестре во всем повезло больше, чем мне.

Я все еще различаю слабые огоньки этой постыдной и всепоглощающей зависти. Она вспыхивает, когда мы с Эллен идем по улице или сидим в кафе и я замечаю взгляды, устремленные на нее, или когда я рассматриваю наши детские фотографии, или – и это тяжелее всего – когда вижу, как она иногда разговаривает с Олафом, нет, вернее, как он с ней разговаривает. Я никогда не спрашивала его об этом, хотя меня с той же силой, что и в детстве, преследуют самые банальные вопросы: по-твоему, она красивее меня, ты выбрал бы ее, если бы мог? Я не решаюсь задать их даже во время самых страшных ссор, когда почти не отдаю себе отчета, что говорю и делаю. Сколько раз мне хотелось выкрикнуть имя Эллен ему в лицо, особенно в наши первые годы, но я вовремя останавливалась и набрасывалась вместо этого на коллег или подруг Олафа: «Думаешь, я не вижу, как ты на нее пялишься, вертишься вокруг нее?! – кричала я. – Ты всерьез считаешь, что у тебя есть шанс и ты можешь ей понравиться?» Все это было мелочно и постыдно, но все же лучше того, что мне на самом деле хотелось сказать.

Мы подружились с Эллен, когда нам чуть перевалило за двадцать. Я встретила Олафа, и тут выяснилось, что Эллен стала играть совсем другую роль в моей жизни. Внезапно она превратилась для меня в сестру, настоящего близкого человека, кому я могла довериться, она перестала служить воплощением того, кем я мечтала быть и не была. Тогда я училась журналистике и вместе с подругой снимала квартиру в районе Майорстюа, а Эллен все еще жила дома. После того как я переехала, мы с Эллен, кажется, около года почти не виделись – за исключением традиционных семейных праздников. Помню, как я радовалась своей жизни без Эллен, без зеркала, в котором каждое утро отражались все мои недостатки, как здорово было находить новых друзей, не имевших о ней никакого понятия. А потом появился Олаф, и все эти противоречивые чувства показались мне преувеличенными и детскими, и мы с Эллен постепенно сблизились. Затем родились Агнар и Хедда, и от всех переживаний осталось только смутное воспоминание о том, какой я была когда-то.

Два с половиной бокала вина и солнце, ощутимо обжигающее кончик носа, понемногу меня успокоили. Все-таки хорошо, что Олаф справился с ситуацией и Агнар увидит Колизей, и что у него такие родители, которые дают ему свободу вместе с ответственностью. Хорошо сидеть с братом и сестрой в римском кафе для туристов, пока мама рассматривает современное итальянское искусство, а отец бродит по Ватикану.

Я стараюсь больше не говорить вслух о том, как волнуюсь за Агнара. Эллен и Хокон уставились на меня с недоумением, когда я объяснила, что жутко переволновалась, даже не дойдя до кафе. Раньше мы много спорили на эту тему, и Хокон считает, что я слишком опекаю детей, ограничиваю их, устанавливая лишние правила, и в результате еще больше беспокоюсь. Эллен под большим впечатлением от нашего подхода к воспитанию, как она иронично замечала прежде; но в этом году она ни разу не высказала своего мнения, просто отмалчивалась, пока мы обсуждали детей. И хотя я прекрасно понимаю ее мысли, что мы с Олафом придерживаемся общей тенденции, не могу себе представить чего-то иного. Если я перестану окружать своих детей такой же непрерывной заботой, какую проявляют и другие современные родители, Агнар и Хедда лишатся того, что есть у всех остальных, они будут обделены.

– Почти половина второго, – Эллен прерывает рассуждения Хокона о том, как наши представления о больших итальянских семьях далеки от реальности: у нынешних итальянцев приходится в среднем чуть больше одного ребенка на семью.

– Хотя это свидетельствует об экономической рецессии и неэффективной семейной политике, никакой катастрофы здесь нет. Не надо стремиться к тому, чтобы рожать как можно больше детей. Напротив, – продолжает Хокон, – мир перенаселен.

Эллен перебивает его на середине фразы, громко передразнивая маму, которая неизменно, даже если никто об этом не спрашивал, смотрит на часы и объявляет время.

Мы много лет смеялись над маминой привычкой, это превратилось в традиционную шутку – сначала она была нашей с Эллен и Хоконом, потом стала нашей с Олафом и Агнаром. И в то же время мамины сообщения – всегда четкие, нейтральные, информативные. Пусть мы с удовольствием передразниваем ее интонацию, мы так привыкли напоминать друг другу и даже случайным собеседникам, который час, чтобы заполнить паузу, чтобы тактично завершить общение или просто поделиться полезной информацией.

Я смеюсь, глядя на Эллен. Она лучше всех умеет изображать других людей: Эллен внимательно наблюдает за ними, подмечая и схватывая мельчайшие движения, мимику, легкий наклон головы, особенный взгляд, и мгновенно превращается в маму, бабушку, подругу, известного политика или актера.

– Спасибо тебе, – говорю я.

– Господи, да перестань ты дергаться, наконец, ему ведь уже четырнадцать! – выпаливает Хокон.

Мы одновременно осознаем, что слова Эллен были попыткой меня успокоить: это наши общие ассоциации. Интересно, насколько здесь важны гены: мы от рождения одинаково запрограммированы и поэтому интуитивно понимаем друг друга, или это просто усвоенные нами в детстве способы мыслить, говорить, выстраивать ассоциативные ряды и делать выводы. Так или иначе, что-то неуловимое связывает меня с Эллен и Хоконом, непрерывно, всегда и повсюду.

Когда я после университета еще только начинала свою карьеру в журналистике с внештатной работы в женском журнале, я написала статью о паре близнецов, разлученных с рождения. В отличие от прочих подобных историй речь шла об однояйцевых близнецах, которые выглядели, говорили и двигались одинаково, но при этом жили абсолютно разной жизнью, принимали противоположные решения и придерживались несходных ценностей: один всегда голосовал за левых, другой – за правых; у них не было общих интересов, им нравились разная еда, разная музыка и фильмы; строго говоря, у них не было ничего общего, кроме внешнего сходства. Они не ощущали себя половинками целого, не тосковали друг о друге и в детстве даже не подозревали о существовании второго брата – это было так непохоже на типичные истории близнецов. Они были неспособны угадать, что думает другой, или продолжить его фразу.

Редактору статья не понравилась, она сочла, что в этой истории нет ничего удивительного или интересного, ей бы хотелось, чтобы все оказалось наоборот: по-настоящему поразительно было бы, если бы близнецы принимали одни и те же решения, любили одинаковую еду и читали мысли друг друга. Вероятно, она была единственным ребенком в семье.

Агнар появляется на горизонте в десять минут четвертого, и мне приходится сдерживать себя, чтобы не выкрикнуть все то, что пронеслось в голове за последние десять минут, потому что Олаф, обняв его за плечи, ласково твердит: ну, молодец парень, правда, Лив? Агнар стал как будто на голову выше, такой гордый и взрослый, стоит расправив плечи и выпрямившись, и я тоже обнимаю его, целую в лоб и удерживаю его лицо в ладонях. У него до сих пор мягкие, круглые детские щеки. Только пара прыщей на носу показывают, что переход во взрослую жизнь уже начался.

– Конечно молодец! – подтверждаю я с улыбкой. – Ты отлично справился. Интересно было?

Я почти жалею, что спросила, потому что Агнар принялся рассказывать мне о Колизее во всех подробностях и продолжил свое описание по дороге в отель, но в такси я хотя бы могу откинуть голову на спинку сиденья, ощущая, как Олаф сжимает мою руку, когда мы проезжаем мимо гостиницы, где не раз останавливались вдвоем. В ответ я провожу большим пальцем по тыльной стороне его ладони и вдруг понимаю, что мне не терпится оказаться на побережье, вдали от Рима, просто лежать в шезлонге, и чтобы Олаф рядом читал, Хедда и Агнар плескались в бассейне неподалеку, а все остальные жужжали вокруг. Так я это себе представляла, сидя в офисе и мечтая об отпуске. На этот раз мне удалось убедить себя, что, даже если все сбудется только наполовину, я останусь довольна.

Мы разместились в трех машинах и кортежем выехали из Рима: в первой – я, Олаф и дети; во второй – Симен и Эллен, в третьей – мама, папа и Хокон. Хотя Олаф едет неуступчиво медленно в потоке машин с нетерпеливыми итальянцами, мама не успевает за нами на перекрестках с круговым движением. Она сворачивает не туда, и я вижу, как их машина исчезает где-то позади.

Я говорю Олафу – надо остановиться или развернуться, но мы в середине трехполосной магистрали, кругом автомобили, а потому придется ехать только вперед. Я звоню папе.

– Здравствуйте, это Сверре, – представляется он.

Папа всегда так отвечает, хотя у него теперь мобильный телефон и видно, кто звонит.

Я объясняла, что нелепо называть свое имя, если он видит, что звоню я или кто-то из близких, – понятно ведь, кто отвечает, – но папа убежден, что таковы правила телефонного этикета, вне зависимости от обстоятельств.

– Привет, вы свернули не туда, – говорю я.

– А разве это не вы едете перед нами?

– Нет, вы ошиблись на круговом съезде.

– Ясно. А где вы теперь? – спокойно спрашивает папа.

– Мы? Папа, я не знаю, на выезде из Рима. Скажи, пожалуйста, маме, чтобы она развернулась и ехала назад к кругу, вам нужен третий по счету съезд. А потом двигайтесь по навигатору.

– Он не работает, – отвечает папа. – Лив говорит – надо разворачиваться, – сообщает он маме, но мне не слышно ее слов.

– Работает, Олаф добавлял туда адрес перед поездкой, – объясняю я. – Попроси Хокона настроить заново.

– Хокон спит, – возражает папа, и тут меня оглушает такое мощное гудение клаксонов, что приходится отвести телефон подальше от уха.

Кажется, мама что-то кричит.

– Так разбуди его, ради бога! – не выдерживаю я. – Езжайте по навигатору, мы остановимся и будем ждать вас, как только найдем, где можно съехать на обочину. Перезвони, когда вы выедете с той большой развязки.

– Навигатор не работает, как я тебе уже объяснил, но мы разберемся, – подытоживает папа, явно не планируя будить Хокона, отчасти из гордости – папа вообще не любит просить о помощи, тем более если дело касается техники, отчасти потому, что заботится о Хоконе: пусть поспит, раз устал.

Как любит повторять мама, и у нее, и у папы в сердце есть особый уголок для Хокона. Хокон родился с пороком сердца, и все думали, что он не проживет больше нескольких недель. Я хорошо помню его крошечное тельце за стеклом инкубатора, из-за множества трубок вокруг он казался пришельцем.

Когда я лежала в родильном отделении с Агиаром, много думала о маме, о том, что она испытывала, находясь там же, где и я, только без ребенка, каково ей было знать, что он лежит один где-то в огромном лабиринте больницы, с маленьким отверстием в маленьком сердце.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю