355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Харри Тюрк » Час мертвых глаз (ЛП) » Текст книги (страница 10)
Час мертвых глаз (ЛП)
  • Текст добавлен: 12 февраля 2018, 20:30

Текст книги "Час мертвых глаз (ЛП)"


Автор книги: Харри Тюрк


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)

В посылке были две пары носков и три носовых платка, сигареты, которые лежали перед Цадо, плитка удивительно хорошего шоколада и зеленовато-желтая узорчатая шелковая шаль. Девушка написала длинное письмо, и она рассказывала неизвестному получателю, что у нее одежда из того самого материала, из которого была сделана шаль. Ее отец послал этот материал из Франции. Он – ведущий служащий фирмы «ИГ-Фарбен» во Франкфурте, и он часто путешествует за границу.

– Где это, Франкфурт? – спросил Паничек.

– На Майне, – пояснил Цадо и продолжал читать.

– Ага, на Майне. Паничек кивнул.

Девушка писала, что ей семнадцать лет и что она готовится к аттестату зрелости. Она настолько сильно переживала все действия солдат, что она рассматривала как свое личное желание доставлять время от времени как минимум одному из них радость. Она пригласила бы его также на время отпуска, так как у них гостеприимный дом, и ее школьные подруги удивились бы, если бы однажды к ней прибыл в гости солдат, и она пошла бы с ним гулять. Есть ли у получателя орден? Кто он вообще? Он должен непременно ей написать, и он должен пожелать себе что-то к Рождеству, тогда она приобретет это для него. И блондин ли он?

– Иисус, Мария, – ухмыльнулся Цадо, – Тебе повезло, что ты, по крайней мере, блондин!

– У меня и орден тоже есть, – заметил Паничек, помедлив. – Девушка играет на пианино…

– Ты едва ли сможешь сопровождать ее, – сказал Цадо едко. – Но, вероятно, им на своей вилле после войны как-то понадобится щвейцар.

Он рассматривал фотографии. Это были снимки очень юной, но уже удивительно развитой девочку, которая носила хорошую одежду последнего фасона и современную обувь на пробковых подошвах. У нее было ничего не выражающее лицо, но Паничек находил его прекрасным. Особенно на одной фотографии, на которой девушка сидела за пианино, в платье, которое очень сильно обнажало ее плечи.

– Ей не стоит бояться, что ее платье сползет с нее, – проворчал Цадо, – ну, ладно, мы напишем ей письмо, которому она обрадуется!

Юная и балованная, думал Цадо. Маленькая доченька в период полового созревания. В ухоженном половом созревании на вилле аристократического квартала. Можно было бы стать героем, если подумать, что играют в солдат ради чего-то в этом роде!

Он пристально уставился на лист почтовой бумаги, на котором он написал: «Моя дорогая незнакомая девушка», и увидел перед собой дом, когда утрам служанка стучит в комнату юной барышни. И тогда он увидел, как девушка поднимается в кровати и смотрит в окно, чтобы узнать какая там погода. Как она надувает губки и потягивается из кровати. Как идет под душ в чисто облицованной кафельной плиткой ванной, натянув плотную шапочку для душа на тщательно завитые волосы. Он видел, как она выбирает себе одежду. Обдуманно и с большим привитым вкусом. И пару подходящих туфель к ней. Чулки. Он видел, как она делает маникюр и пьет, наконец, свое какао, ест несколько булочек с медом, и сидит потом в школе, уже немного без интереса, наполовину взрослая. Он видел, как она гуляет по улицам, проворным, грациозным шагом, и он видел, как она крутит ручки настройки радио, и видел молодого денди, танцующего с нею на уроках танцев. И ее часы дома, когда она мучилась от скуки. Обглоданную ручку, когда она писала неизвестному солдату, и стихотворения Рильке на ночном столике, возле погрызенной плитки шоколада и флакона духов „Cat noir", который прислал ей отец из Парижа. И потом он посмотрел в сторону и увидел, как Паничек благоговейно сидит рядом с ним.

И он сказал: – Иисус, Мария, Панье, мне нужно было бы это упустить из виду: у нее на шее крест на цепочке!

– Католичка, – проворчал Паничек.

Пьяный обер-ефрейтор в углу поднял голову и рыгнул. – С церковью уже закончилось? – спросил он.

Цадо ответил: – Она обрушилась. Иисус двинул пальцем. Затем он начал писать. Он писал одну строку за другой. Паничек наблюдал за ним с живыми глазами и предлагал ему сигарету за сигаретой.

– Что же ты ей все тут пишешь? – поинтересовался он неуверенно. – Ты должен мне это прочитать…

Пьяный хихикнул: – Парень как одетый в бархат и шелка…

Цадо потянулся к бутылке. Он писал девушке, которую звали Барбара, все, что он всегда хотел написать какой-либо женщине и, все же, никому не написал. Об его тоске и его надежде, о потребности в любви. Он писал все, что нужно было писать такой девушке. Старая, гладкая история о непоколебимой стойкости немецкого солдата, об его уверенности в победе и об его мужестве, которое не мог омрачить никакой страх. Он писал о снах короткими ночами и о часах, в которые артиллерия перекапывала стрелковые ячейки, когда умирали люди, ярко горели машины, и снаряды прошивали тьму. Он изображал ей залпы «сталинских органов» и вой ракет «до-верферов» и дробь авиационных пулеметов, лязг танковых гусениц и короткие, сухие разрывы ручных гранат. Слова выливались из-под его пера и формировались в картину, темнота которой была так же обманчива, как и ее яркая четкость. Это было письмо, в котором ни одно слово не говорило о любви, и, все же, это было любовное письмо с той силой воздействия, которая очаровывала сердце девушек этого времени.

Паничек спокойно сидел и пил только время от времени. Он снова и снова пододвигал Цадо сигареты.

Обер-ефрейтор бурчал в своем углу: – Им нравится в церкви… хи… молиться!

Снаружи совершенно неожиданно началась буря. Еще когда Цадо писал, он инстинктивно подумал, что эта буря предвещает снег. Он слышал стенание перед занавешенными окнами и треск ворот во дворе. Завтра, на поверке, они выдадут нам белые маскхалаты, думал он. Потом они принесут нам краску и дадут нам несколько часов, чтобы мы выкрасили в белый цвет каски, ремни и все остальное. Он писал о Рождестве и о том, что он, наверное, не получит отпуска. И то, что у него нет каких-то особенных желаний, только то, чтобы она думала о нем, когда загорится рождественская елка.

– Еще три таких письма, и она захочет заочно выйти за тебя замуж, – сказал он Паничеку, когда дописал до конца, – она будет читать так долго, до тех пор, пока она не видит тебя перед собой, таким, каким она очень хотела бы тебя видеть, и тогда она будет убеждена, что ты именно такой, и она пойдет в загс, а ты наденешь свою каску и пойдешь к Альфу. Рукопожатие, подпись, две сигары, бутылка шнапса, и ты супруг, будь осторожен, произойдет именно так!

Паничек производил погруженное в мысли, унылое впечатление. Он опустил голову и не поднимал ее. Только когда Цадо зачитал ему длинное письмо, он посмотрел на него и тихо сказал: – Ты сделал это очень красиво. Я благодарю тебя. Через некоторое время Паничек печально покачал головой и произнес: – Я не знаю, получится ли вообще с этой девочкой. Это плохое дело. Если ты погибнешь, то я погибну для этой девочки, так как никто не сможет снова написать такое письмо. А если погибну я, то ты можешь дальше писать ей как сейчас, и ты сможешь жениться на ней.

Цадо сделал большой глоток из бутылки. Он затоптал свой окурок, а потом повернул к Паничеку свое лицо хищной птицы с острыми чертами и горбатым носом. – Слушай, – холодно произнес он, – ты жалкий идиот. Ты лежишь здесь в этом дерьме, а послезавтра ты снова будешь прыгать, и кто знает, не поймают ли они тебя и не останешься ли ты где-нибудь лежать и подыхать. Или с тобой случится что-то другое. А эта девочка сидит дома, между клубными креслами и винными бокалами и тканями из Парижа. А ты – бедная свинья, которая воюет и не имеет никакой другой возможности, кроме возможности сдохнуть. А эта девочка живет в совсем другом мире. Ты думаешь, она может себе представить, что движет тут нами? Ты думаешь, она когда-то поймет тебя, даже если она действительно закроет глаза на то, что ты не умеешь ни писать, ни читать, и что ты бедняк? Ты думаешь, что эта девочка когда-нибудь в жизни поймет человека, который видел так много дерьма и гноя, так много крови и вшей, и кричащих людей, и страха и трусости, как мы? Ты будешь вместе с нею, и вы никак не поймете друг друга. Ты не сможешь ориентироваться в этом мире клубных кресел и тканей. Никто из нас уже не научится этому, разве что, если он обманет самого себя, и больше не будет думать о том, что однажды было. Ты всегда будешь тем, кто думает о крови, когда пьет шампанское. Ты будешь думать о последней шлюхе, когда будешь спать с этой девушкой, и если она умна, то она это заметит. Весь ее смешной мир с пианино, школьными учебниками и коробками конфет покажется тебе сумасшедшим домом, если ты будешь вспоминать. И ты будешь бегать вокруг, как человек, который лишился рассудка. Тебя сильно стошнит, когда ты когда-то снова поклонишься какой-то даме и поцелуешь ей руку, потому что ты при этом увидишь простреленное брюхо старухи, которую мы нашли после налета авиацаии на Гумбиннен, и вместо духов твой нос почувствует смрад кишок, свисавших из живота сапера, наступившего на мину. И за улыбающимися салонными лицами ты увидишь гримасы страха и гримасы жадности как тогда, когда обе немецких бабы в Апельдорне бежали за нашей машиной, и мы перетащили их через борт, и они боялись, что в следующий момент истребитель-бомбардировщик, который кружился над нами, сбросит свою бомбу точно на нашу машину. Ты еще помнишь, кто тогда первым задрал им юбку? Ты будешь потом всегда видеть это, и не будет никакой возможности это забыть, или ты должен пить, и ты еще сам будешь кричать в бреду: 'Низколетящий самолет слева!' Это мы, дружище, и другие, как твоя Барбара. Обманывай тебя, если тебе от этого станет достаточно хорошо. И пей, если тошнота поднимется тебе к горлу. Но теми, чем мы есть, они сделали нас, и руки, в которых у тебя был нож, будут светиться в каждой темноте, в которой ты гладишь девочку. Благодари Бога, которого нет, если ты переживешь войну. Или лучше не благодари его, так как ты больше не будешь человеком среди тех, которые жили на виллах на городской окраине, между пианино, на которых они играли «Лилли Марлен», и между платьями из Парижа. Ты либо станешь коммунистом как те, которые вернулись домой с войны в 1918 году и основывали солдатские советы, либо ты будешь гнить в своих собственных мыслях. Вот такой выбор. И теперь подумай сам, имеет ли смысл любовь к девушке Барбаре или нет.

Буря трясла входную дверь. Она с воем проносилась под стропилами и визжала в дымовых трубах.

– Ох…, – простонал пьяный. – Ох… Цадо… выпей.

– Ты странный человек, – сказал Паничек Цадо.

– Я сумасшедший, – ответил тот. Он осмотрел еще раз фотографии девушки. – Но я не родился сумасшедшим. И не был призван таким.

Он замолчал. Там был портрет девушки. И тонкая цепочка с крестом была вокруг ее шеи. Цадо еще раз взял лист почтовой бумаги и подумал. Потом он сказал Паничеку: – Я кое-что забыл.

Он написал под письмом постскриптум. Он зачитал его Паничеку: – Мы все как раз были в церкви. Здесь в нашей деревне есть одна. Она наполовину разрушена, но в ней прочитали мессу. Это было странное чувство благоговейно пребывать в Доме Божьем, крыша которого пробита снарядом, и алтарь которого был поражен осколками. Видишь бесконечно далекие звезды через пробитую крышу и знаешь о бесконечности этого мира. Слышишь слово священника, и смотришь на крест, и ты очарован силой священного места. И фронт грохочет, и над разодранной крышей вздрагивают сигнальные ракеты. Но слово Господа заглушает все и придает силу и веру. Чувствуешь, как освящение этого мгновения поднимает тебя и забирает с собой. Я никогда еще не чувствовал ни одну мессу так же глубоко, как эту.

– Так, – сказал он, – вот у тебя и есть твое письмо. Будь счастлив со своей Барбарой. Ты можешь забрать назад бутылку шнапса. Мне она не нужна.

– Хи…, – ухмылялся пьяный обер-ефрейтор, – хи… ему не нужен шнапс… был в церкви…

Снаружи усиливался вой бури. Теперь она уже принесла с собой снег, который шлепал по окнам, большими, мокрыми снежинками.

– Прочитали мессу…, – сказал Паничек с большими глазами.

Дверь распахнулась, и один из тех в церкви ввалился внутрь.

– Черт, снег пошел…, – шумел он.

Пьяный в своем углу хихикал, рука на бутылке. – Идет снег… идет снег, дерьмо… хи-хи…

Танец звезд

Пистолет, которым владел Томас Биндиг, был П-38. Он получил его новым и сам пристрелял. Ни один человек до него еще не стрелял из этого пистолета. Это был одни из новых пистолетов, которых долго не было, и он был сконструирован лучше, чем П-08 с его устаревшим рычажно-шарнирным сцеплением затвора, которое только усиливало отдачу, вместо того, чтобы ее смягчать. «Тридцать восьмой» был искуснее и точнее в стрельбе.

Он была легче, чем П-08. Он лучше лежал в руке. И можно было сравнительно безопасно носить его заряженным в кармане брюк, потому что требовалось сильное давление на курок, чтобы его взвести, одновременно подать первый патрон из магазина в ствол и только потом одним этим нажатием на спусковой крючок произвести выстрел. Это означало, что его можно было абсолютно безопасно носить в кармане, не взведенным и, несмотря на это, ежесекундно готовым к стрельбе. Это был быстрый пистолет.

Само собой разумеется, его можно было также и взвести. Так, что можно было после этого в любое время выстрелить, после снятия с предохранителя в кармане. Или можно было только дать патрону скользнуть в ствол, не взводя ударник. Тогда для выстрела нужно было оттянуть назад маленькое шептало большим пальцем. После небольшой тренировки это можно было сделать очень быстро. Некоторые люди очень любили стрелять именно таким способом, когда все зависело только от одного выстрела, когда они стояли перед целью, в которую можно было выстрелить всего один раз, всего один выстрел, решающий все. «Тридцать восьмой» был оружием, которое не любили выпускать из рук, если уже хоть раз получали его в свои руки.

Когда у Биндига было время, он брал пистолет и шел куда-то, чтобы пострелять. Он не принадлежал к тем, которые вырезают насечки на ручке. Но он убил из своего «тридцать восьмого» уже шесть человек, одного обезумевшего быка и четырех кур. Стрелял, с намерением убить, он в то же самое количество живых существ. Этому обстоятельству, особенно тому факту, что он целился с целью убить не больше чем в шесть человек, он был обязан тем, что все еще был жив. Он всегда отдавал себе отчет, что целиться в человека, выстрелить и не попасть в него, означало смерть для себя. Такова была простая философия солдат разведывательной роты. Стрелять, когда необходимо. И убивать, когда стреляешь. Или самому оказаться убитым.

Странным в этой философии было то, что ее никто не придумал, и никто ей не обучал на учебных занятиях, а она просто появилась сама по себе. Кто не понимал ее смысл или делал ошибку, имя того в последний раз появлялось в письме, который лейтенанта Альф писал его родным. Хотя Биндиг виртуозно владел своим пистолетом, он никогда не упускал при случае возможности поупражняться. Он делал это часто также просто от радости за попадания, которые он мог установить, и потому, что установление попаданий придавало ему надежность и уверенность в себе.

Тем полуднем, после того, как он проглотил свою еду, смесь кислой капусты, картофеля, сгустков гуляша и соленой подливки, он с пистолетом и несколькими картонными коробками, полными патронов, отправился к одному месту, которое лежало за покинутым домом. Он сегодня был свободен от службы. Цадо был у своей девочки. Биндиг не знал точно, с чего ему начать, и таким образом он решил захватить под руку портрет бывшего президента Германии Гинденбурга, который он нашел в пустом доме на стене кухни, и поставить его на замерзшей навозной куче за домом, так, чтобы он с определенного расстояния был по размеру примерно похож на человеческую голову. День был солнечным, но холодным. Из некоторых из домов поднимались маленькие столбы дыма. Они стояли прямо в воздухе. Отзвук выстрелов можно было слышать далеко. Биндиг стоял перед навозной кучей и отстреливал один магазин за другим. Попадания удовлетворяли его. В голове бывшего имперского президента появилось изрядное количество дыр. Когда на голове больше нельзя было проверить, какой именно выстрел пробил какую дыру, Биндиг целился в белые углы картины, слева и справа над головой.

Он как раз снаряжал патронами пустой магазин, когда почувствовал, что кто-то подходит к нему сзади. С пистолетом в одной руке и с наполовину пустым магазином в другой он обернулся и увидел Альфа.

Лейтенант подошел и остановился рядом с ним, подбоченясь.

– И что же вы тут все же здесь делаете? – поинтересовался он, бегло взглянув на картину на навозной куче.

– Я упражняюсь с пистолетом, – дружелюбно ответил Биндиг. Он был не особо высокого мнения о лейтенанте, но, во всяком случае, куда лучшего, чем о полевой жандармерии.

Лейтенант сначала посмотрел на Биндига, потом на картину, затем на пистолет Биндига, и сказал, покачивая головой: – Иногда можно было бы подумать, что вы все вместе чокнулись. Вы пили?

– Нет, господин лейтенант, – ответил неуверенно Биндиг, – мы так мало стреляем боевыми патронами, но нам ведь нужно хорошо владеть своим оружием, и…

– Рядовой! – прервал его Альф. – Что касается меня, то вы можете стрелять день и ночь. Но не в эту же картину!

Биндиг посмотрел на навозную кучу и опять на Альфа. Тот глядел на него и снова покачал головой. Биндиг не знал, что сказать. Он вновь нерешительно открыл рот и закрыл его.

– Неужели вы не знаете, кто этот человек? – спросил Альф. – Или вы целых восемь лет прогуливали школу?

– Гинденбург, господин лейтенант, – сказал Биндиг, – это Гинденбург. Естественно, я знаю его.

– Нет, вы не знаете его, – сказал Альф, – иначе бы вы не стреляли в него. Знаете ли вы, что Гинденбург спас Восточную Пруссию от вторжения русских? Что он так разбил русских под Танненбергом, что они до сих пор еще не полностью оправились от этого?

– Конечно, господин лейтенант, – послушно сказал Биндиг. – Фюрер принял из рук Гинденбурга завет сделать Германию гордой, могущественной нацией.

Альф скривил лицо, но не рассмеялся. Он посмотрел на Биндига и произнес: – Вы идиот, рядовой! Вы что, хотите провести остаток войны в штрафной роте, или чего вы, собственно, хотите? Или вы не понимаете, что грубо оскорбляете одного из самых выдающихся героев немецкой истории, поставив этот портрет на навозную кучу и стреляя в него?

Биндиг не отвечал.

– Неужели во всей этой проклятой деревне не нашлось никакой другой картины, в которую вы могли бы пострелять?

– Так точно, господин лейтенант, – сказал Биндиг.

Офицер подошел совсем близко к нему. При этом он тихо произнес: – Биндиг, не валяйте дурака. Если вы действительно хотите надежно умереть, то при следующем десантировании забудьте прикрепить ваш фал вытяжного кольца. Это безболезненная смерть. Но не пытайтесь сделать это таким вот путем.

– Я ничего такого не думал, господин лейтенант, – сказал тихо Биндиг, – я мог бы с таким же успехом взять двенадцатисекторную мишень, но ее не было.

– Кто вы по профессии? – поинтересовался лейтенант.

– Библиотекарь.

– Вы библиотекарь?

– Так точно, господин лейтенант.

– Где вы работали?

– В городской библиотеке.

– А потом военный доброволец?

– Конечно.

Альф щелкнул пальцами. – Вы иначе представляли себе войну, не так ли?

– Я не знаю…, – сказал Биндиг нерешительно, не зная, к чему клонил Альф. Но тот не дал ему договорить.

– Какое у вас школьное образование?

– Гимназия до четвертого и пятого класса.

– Гм…, – произнес Альф, – а потом вы продавали книги?

– Давал на время, – господин лейтенант.

– Да, правильно, давали на время. Вы могли бы стать офицером. Вы все еще можете им стать. Почему вы упускаете такую возможность?

Он задал этот вопрос не слишком серьезно, и казалось, как будто он и не ожидал объяснения, потому что он при этом даже не смотрел на Биндига.

Биндиг ответил: – Думаю, я не гожусь для офицера, господин лейтенант. И потом… в моей профессии тоже есть возможности, чтобы преуспевать…

– Вы это лучше знать. – Альф кивнул без интереса. – Вы в пистолетах, по-видимому, разбираетесь больше, чем в персонажах немецкой истории.

– «Тридцать восьмой» – это великолепный пистолет… Я испытывал уже разные пистолеты. Старый П-08, «Вальтер», бельгийский FN, канадский и русский. Но «тридцать восьмой» понравился мне лучше всего.

– Это дело вкуса, – сказал Альф. Он указал на навозную кучу и попросил Биндига: – Уберите этот портрет. Благодарите Бога, что командир роты здесь я, а не кто-то другой. И теперь у меня есть к вам вопрос.

– Слушаюсь, – сказал Биндиг.

– Вы знаете Науманна?

– Обер-ефрейтора Науманна, конечно.

– Вы были вместе с ним на последней операции. Что там точно случилось с ним? Расскажите мне еще раз.

Науманн был старшим официантом из Штутгарта. Мужчиной, который взорвал мост и который смог улизнуть, когда другие напоролись на позиции самоходных орудий. Тем самым солдатом, у которого случилась истерика во время обратного полета, и которому Тимм выбил пистолет из руки.

Когда Биндиг все еще раз рассказал офицеру, тот покачал головой.

– Науманн снова вернулся. Он пришел ко мне. Его отпустили как здорового. Нервный срыв, это все, что установили врачи. Но он мне не нравится. Раньше он был другим. Согласились бы вы снова пойти с ним на операцию?

– Почему бы и нет? – немедленно ответил Биндиг. – Он всегда был в порядке. У любого могут как-то сдать нервы.

– Но речь не об этом, – сказал Альф, – такой солдат может представлять угрозу для всей акции!

– Я не знал, что он вернулся, – сказал Биндиг.

– Он прибыл час назад. Поговорите с ним. И после этого расскажите мне ваше мнение, можно ли использовать его завтра вечером с вами.

Таков был способ Альфа командовать ротой. Он оставлял солдат в сомнении о том, консультировался ли он с ними из-за неуверенности или это было его методом. Он больше не говорил о портрете Гинденбурга. Он вообще ничего больше не говорил об этом. Не говорил он и о деле с теми двумя полевыми жандармами. Мало кто мог его в этом понять. Но последствием этого было, что солдаты считали его справедливым и добродушным командиром. И именно так он поддерживал дисциплину в подразделении, в котором ее очень трудно было поддерживать. Рота просто выскользнула бы у него из пальцев, если бы не его способ управлять ею, при котором у солдат было обманчивое чувство, что они обладают наибольшей свободой.

Биндиг тщательно чистил свой пистолет. Он снова зарядил оба магазина, причем он старательно протер тряпкой каждый патрон, который вставлял. Когда он был готов, то отправился искать старшего официанта. Он нашел его в доме, где квартировало его отделение. Он сидел там в кухне на лежанке и жевал хлеб. Возле него стояла кастрюлька с мутной жидкостью, отдаленно напоминавшей кофе. Старший официант попеременно жевал хлеб и глотал кофе.

– Эй, – крикнул Биндиг, – ты уже снова здесь! Я так и говорил, что ты у санитаров долго не задержишься! И как все прошло?

Науманн подал ему руку. Он сделал несчастное лицо, но в глазах тлел скрытый огонь. Биндиг не мог вспомнить, чтобы он когда-нибудь обращал внимание на старшего официанта, кроме как, вероятно, тогда в самолете, когда старший официант хотел выстрелить в Тимма. Но там было очень темно.

– Они сшили меня и дали мне уколы, – пробормотал он. Он сказал это так, будто обращался не к кому-то, кто стоял перед ним как Биндиг, а к кому-то, кого он только представлял себе. Как некоторые люди ведут монологи с человеком, которого не существует в действительности, и потому обращаются к ним негромко.

– Уколы, – произнес Биндиг, – они помогли? – Кожа срослась, – сказал старший официант, – это прошло очень быстро. Он подвигал рукой и добавил: – У меня болит голова. С каждым днем боли все сильнее. Они ничего не могут с этим сделать. Или не хотят. Никто не верит мне, что у меня головные боли. Такие, как будто они стреляли мне в голову. Так, что снаружи не видно дырки. Свиньи.

– Тебе нужно было что-то попросить у санитара, – посоветовал ему Биндиг. Но другой только сделал усталое движение рукой.

– Мне больше ничего не нужно, – тихо произнес он. Затем он перешел на почти беззвучный шепот. – Мне нужен только билет домой. Мне все это надоело. Просто осточертело! Он провел себя ладонью по подбородку, и его глаза при этом загорелись.

Биндиг не знал его таким. Он спрашивал себя, не узнали ли врачи в военном госпитале, что на самом деле происходило со старшим официантом. Он попытался выудить из него, довели ли головные боли его до такого состояния, или он просто больше не мог вынести нагрузку боевых операций. Он осторожно сказал: – Скоро снова настанет наша очередь. Наверное, уже завтра или послезавтра. Тогда мы останемся вместе.

Но маленький старший официант только взглянул на него невыразительным взглядом и сдавленным голосом ответил: – Я не пойду с вами. Я болен. Больных людей нельзя посылать на боевые операции.

– Это верно, – сказал Биндиг, – но они выписали тебя. Это значит, что ты здоров. Как ты хочешь разъяснить Альфу, что ты болен?

Старший официант с усталым жестом допил остаток слабого кофе. Он небрежно бросил кастрюльку за собой на грязную плиту. Так, как будто он намеревался никогда больше ничего не пить. Потом он встал и положил Биндигу руку на плечо. Он был полностью одет, в камуфляжной куртке и с портупеей с пистолетом поверх нее. Только шапка лежала на лежанке.

– Биндиг…, сказал он устало, но с опасным блеском в глазах, – когда я в военном госпитале пришел в себя, мою рану уже зашили. Я даже больше ее не чувствовал. Только голову. Как будто кто-то копался в ней с садовой лопатой. Я кричал. Тогда они давали мне уколы. Потом они говорили, что я должен прекратить симулировать. А мою голову разрывало так, что я не мог открыть глаза. Бывало у тебя что-то такое? Нет, иначе ты бы знал. Это хуже любого ранения. Они больше не давали мне уколов. Им было нужно освободить место. Они ежедневно получали несколько дюжин раненых с передовой. Все с осколками от минометных мин. И я корчился в своей кровати, но они не верили, что у меня боли. Кроме одной сестры. Она давала мне первитин. Сначала тот, что еще остался у меня в комбинезоне, после операции. Потом из запасов лазарета. А затем они меня выписали. И вот теперь я здесь. И в моем багаже еще было шесть таблеток первитина. Из них три я принял сегодня утром, и как раз теперь еще три последние. Сегодня вечером я больше не буду знать, что я делаю. Тогда я либо застрелюсь, либо буду слишком труслив для этого и тогда сойду с ума от боли. Я не выдерживаю болей. Я это знаю. Этот моста там за мной был моим последним. Я больше не взорву ни одного.

Биндиг растерянно стоял перед ним. Он чувствовал его руку на своем плече и заметил, что мужчина торопливо дышал. Это могло быть действием первитина. У маленького официанта были маленькие капельки пота на лбу. – Иди к санитару, – сказал Биндиг, – попроси у него еще первитина. Вероятно, тогда тебе станет лучше.

– Я был у санитара, – ответил старший официант. – Первитин дают только тогда, когда мы идем на операцию.

– Возьми что-то другое.

– Не имеет смысла. До вечера этого хватит.

– Возможно, что у Цадо еще что-то осталось. Загляни к нему, когда он придет. Я тоже для тебя что-то поищу. Я не пользовался этими таблетками и всегда привозил их назад. Я много их раздарил, но что-то еще могло остаться.

Старший официант устало махнул рукой. Эта усталость странно противоречила патологическому живому блеску в его глазах. Он убрал руку с плеча Биндига и сказал: – Ты хороший парень. Но это не имеет смысла. Со мной покончено. Они погубили меня. Вероятно, было бы лучше, если бы я погиб тогда на русских позициях. Или если бы меня просто подстрелили на дереве.

– Они тебя бы и подстрелили, – сказал Биндиг убежденно.

Старший официант ответил: – Тогда они сэкономили бы мне работу. И много боли.

– Ты сумасшедший, – сказал Биндиг. – С нами тут всеми покончено. Но, все же, мы не слабаки.

– Они тоже говорили это мне в военном госпитале, – объяснял старший официант. Он вытащил из кармана сигарету и зажег ее. При этом его пальцы дрожали. Верно, этот человек превратился в развалину. Раньше или позже каждый из них стал бы такой же развалиной. Зачем тогда он вообще мучил его своими советами?

– Послушай-ка, – сказал он, – пойди к Альфу и расскажи ему все это. Вероятно, он сможет что-то сделать для тебя.

– Бессмысленно, – ответил старший официант, – они все одинаковы. Тимм, врачи, Альф. Все одинаковы.

– Но если ты не скажешь Альфу, он пошлет тебя завтра на операцию.

– Он может послать меня, – ответил старший официант, – но я не пойду. Я больше не могу.

Биндиг растерянно покачал головой. Он охотно помог бы ему, но не знал как. Он только сказал: – Я поищу несколько таблеток для тебя. Я принесу их тебе.

Науманн безразлично поблагодарил его. Он держал сигарету в дрожащих пальцах, и когда Биндиг уходил, сказал ему: – Мы взорвали слишком много мостов. Слишком много людей убили. Устроили слишком много пожаров и слишком много взрывов. У нас не хватило мужества прекратить это, когда для этого еще было время. Теперь слишком поздно.

Биндиг сначала пошел в комнату, в которой спал. Он вытащил маленькую жестяную коробку из комбинезона и вытряхнул ее содержимое на ладонь. Это было девять маленьких белых таблеток. Когда он пришел с ними в квартиру, где лежал старший официант, то не нашел его. Он положил таблетки на топчан и написал записку, что они для него.

Он намеревался пойти к Альфу и объяснить ему, как обстоит дело со старшим официантом.

Но он еще отложил это, хотя сам точно не знал почему.

Он окончательно забыл об этом, когда внезапно увидел идущую по деревенской улице женщину из одинокого хутора. На ее плечах был толстый вязаный платок. Под рукой она несла оконное стекло, и Биндиг удивился про себя, откуда она могла взять стекло, если в деревне больше не было много целых стекол. Нужно было долго искать хоть одно неразбитое. Он немного пробежал за ней и окликнул.

Только когда женщина обернулась, он понял, что он кричал «Анна!».

– Это вы! – сказала женщина удивленно. Она не потрудилась принять безразличный вид. Она улыбалась. – Меня так давно никто не окликал по имени.

Запыхавшись от бега, он шел за ней. Он выдавил из себя: – Простите, вы сказали ваше имя, а теперь…я не знаю.

Они стояли одни, там, где заканчивалась деревня. Она прислонилась к одной из скамей, на которых раньше ставили молочные бидоны крестьян, которые по утрам вывозили грузовики молочного завода. Она сказала: – Прекрасно, что вы запомнили мое имя. Я думала, что вы снова придете…

Он сразу почувствовал, как стучит его сердце. Он смотрел на него, и она отвечала на его взгляд с улыбкой. Ему казалось, что он ошибается, так как он ожидал что угодно, но только не эту улыбку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю