Текст книги "Сотворение мира за счет ограничения пространства, занимаемого Богом"
Автор книги: Ханох Левин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
Романецка, у которой от злости снова разыгрался аппетит и которая считала своей святой обязанностью выкачать из Ищеля как можно больше, сначала сделала вид, что колеблется, но потом согласилась. Ищель почувствовал себя очень щедрым. Он отвесил Романецке рыцарский поклон, чтобы продемонстрировать широту своей души, повернулся и исчез в шумной толпе людей, штурмовавших чаны с кипящим маслом.
Все то время, пока Романецка вгрызалась во вторую порцию фалафеля, ее сердце грызла острая ненависть к Ищелю, к его жадной и мелкой душонке. А Ищель, в свою очередь, с такой же ненавистью смотрел на женщину, которую сегодня вечером вынужден был ублажать. Она пожирала вторую порцию со страстью, ее челюсти непрерывно двигались. Причем ела Романецка с таким видом, будто она этого заслуживает. Словно вполне естественно, что она живет в этом мире и жрет за его счет. Да одно то, что она дышит кислородом и занимает место в пространстве, – уже страшная наглость с ее стороны. Как она может этого не понимать? Почему она не встает на колени и не просит прощения за сам факт своего существования на Земле?!
Эта ненависть, господа, не является исключительной прерогативой Ищеля и Романецки. Она сжигает всех нас. Может быть, она свойственна человеку вообще, но, возможно, характерна только для нашего народа. Идет, например, какой-нибудь наш человек по улице, а по другой ее стороне шагают две незнакомых ему личности и смеются. И вот он уже ненавидит их. Ненавидит так, что его буквально душит злоба. Почему они так смеются? Они ведь за мой счет смеются, за мой счет дышат. Моя невестка лежит в больнице в тяжелом состоянии, а эти двое, чтоб они сдохли, хрюкают себе, как свиньи!
Романецка прикончила наконец вторую порцию фалафеля, и в желудке у нее теперь лежал тяжелый камень. Ее пищевод горел от изжоги, сердце учащенно билось, во рту было кисло. Теперь она была согласна уйти с рынка. Внутри у нее – частично в желудке, частично в пищеводе, – как порывы ветра, клокотали газы, и она изо всех сил старалась удержать их, чтобы они не вырвались наружу или, по крайней мере, не произвели шума. Поэтому она шла очень медленно, осторожно, как будто везла на каталке больного, только что перенесшего операцию, и боялась, как бы его швы не разошлись.
– Куда теперь? – спросила она, обдав Ищеля запахом чеснока.
Ищель уже давно с бьющимся сердцем ждал этого вопроса, но, когда он наконец прозвучал, испытал такое чувство, словно Романецка с силой наступила на его истекающее кровью сердце острым каблуком. Он несколько раз сглотнул слюну, чтобы выиграть время, взял себя в руки, чтобы было не так заметно, что его голос дрожит от ненависти, и ответил:
– Может, прогуляемся немножко? Чтобы фалафель переварился.
– Фалафель и так переварится! – чуть ли не взвизгнула Романецка.
«Ну, вот, – подумал Ищель, – наконец-то эта мерзкая сука дала мне повод обидеться. Теперь у меня есть формальная причина от нее отделаться. Все будет выглядеть так, будто инициатива расстаться исходит не от меня, а от нее самой».
Он постарался придать своему лицу обиженное выражение и ледяным тоном, понизив голос почти до баса, сказал:
– Я провожу вас домой.
От этих слов Романецка вся как-то сразу ссутулилась, плечи ее обвисли, а над переносицей обозначились две жалобные морщинки.
Неожиданно Ищелю стало ее жалко. Только излив на кого-то свою злость, мы вдруг понимаем, что перед нами всего-навсего слабое, жалкое человеческое существо, и осознаем, что наше представление об этом существе, сложившееся под влиянием гнева, было ошибочным.
Два раза в жизни мы испытываем сильное разочарование: первый раз, когда взрослеем и узнаем, что в человеке живет чудовище, а второй – когда понимаем, что чудовище это – вовсе не чудовище. Мгновенная острая жалость к Романецке вспыхнула в груди Ищеля. Как будто сердце его расширилось, вознеслось вверх на гребне высокой волны и стало на ней покачиваться. Но волна очень быстро опала, сердце Ищеля снова съежилось, рухнуло вниз, и он вновь почувствовал в своей душе неприязнь.
Однако вместо того, чтобы и дальше вести себя, как побитая собака, которую хочется пожалеть, Романецка встряхнулась, выпрямилась и, даже не попытавшись подольститься к Ищелю или хотя бы отсрочить приведение в исполнение вынесенного ей приговора, заявила:
– Я хочу ехать.
«Ах так, – подумал Ищель. – Ей даже не жаль со мной расставаться. Похоже, не только мне противно находиться рядом с ней, но и ей противно находиться в моем обществе. Впрочем, это бы еще куда ни шло. Но ей дозарезу нужно заставить меня еще и потратиться. Ну что ж, прощай, жалость! Добро пожаловать, моя старая добрая знакомая – ненависть!»
Он развернулся на сто восемьдесят градусов и вместо того, чтобы снова вернуться по улице Черняховского и улице Бограшова, направился в сторону улицы Аленби.
– Куда вы? – удивилась Романецка.
– На автобус, – ответил Ищель.
«Да уж, – думал он, – ничего себе субботний вечерок. Страшная баба, пешая прогулка, фалафель, автобус… Такой вечер так просто не забудешь. Жалкая жизнь. Гнусная жизнь. Бесцветная. Жизнь, в которой нет ничего!»
Они плелись от рынка Бецалель в сторону улицы Аленби. Романецка шла, сгорбившись, вид у нее был подавленный, а на лице у Ищеля было такое выражение, словно он учуял какую-то непонятную вонь и морщится в попытке определить, откуда это так несет.
Мимо них, по Аленби, с оглушительным воем сирены промчалась машина «скорой помощи», и Романецка решила использовать этот шум, чтобы выпустить наружу газ, бушевавший у нее в кишках. Она рассчитывала на то, что произведенный ею звук будет заглушен воем сирены. Но вой внезапно прекратился (возможно, из-за того, что больной в машине умер, несмотря на все усилия врачей), и машина «скорой помощи» в одно мгновение превратилась из храбро скачущей боевой лошади в усталую грузовую скотину, которая тащит телегу с трупами. Неожиданное прекращение воя сирены в планы Романецки отнюдь не входило, и в воцарившейся внезапно тишине звук выходящих из нее газов прозвучал, как грохот мотоцикла на тихой улочке. Этот гром погрохотал еще немного и затих, как затихает выключенный мотор, а Романецка залилась краской стыда. Отрыжка в фалафельной и без того уже опозорила ее, нанеся ей непоправимый моральный ущерб как женщине, а теперь еще и это извержение газа из кишок! Выход газов из кишечника даже еще ужаснее, чем выпускание таковых из пищевода. Теперь у нее не осталось никакой, даже малейшей надежды на то, что кто-нибудь когда-нибудь сможет воспринимать ее как очаровательную женщину. Этот ее поступок был настолько диким, настолько по-африкански варварским, что не было даже смысла за него извиняться. Все, что ей оставалось, это тихонько выругаться. Чертов больной! Не нашел другого времени умереть! Просто обязан был сделать это именно в тот момент, когда она собралась пукнуть. Идиот несчастный!
А ведь и правда. Этот мертвец, лежавший сейчас без признаков жизни в удаляющейся «скорой помощи», был действительно несчастным. Мало того что он умер в субботний вечер, не успев досмотреть до конца новый телевизионный сериал, мало того что в тот момент, когда отлетала его душа, уродливое существо женского пола выпустило из себя вонючий газ, так вдобавок ко всему он этим существом, выпустившим газ, был обруган. И душа его, вместо того чтобы вознестись к небесам на крыльях ангелов, получила, как собака, пинок под зад и полетела в темные небеса в сопровождении проклятья.
По странному стечению обстоятельств выражение отвращения на лице Ищеля появилось именно в тот момент, когда кишечник Романецки издал трубный глас, и на какое-то мгновение между ними установилась, если так можно выразиться, полная гармония.
Следом за ними шли два молодых шалопая. Один из них засмеялся, а второй сказал:
– Пук!
Романецка в гневе обернулась, но поскользнулась и шлепнулась на тротуар. Какое-то время, потрясенная, она сидела на земле, но Ищель и шутник, сказавший «Пук!», почти сразу же бросились к ней, подхватили с двух сторон под руки и подняли.
– От взрывной волны упали, да? – спросил шутник.
Ищель сурово посмотрел на парня, постаравшись придать своему лицу угрожающее выражение, но парень, даже не взглянув на Ищеля, уже шагал дальше со своим приятелем. И были они оба такие энергичные, беззаботные, веселые… Взгляд Ищеля быстро потух. В сущности, эти парни не сказали ничего такого, с чем бы он сам не был согласен, и более того, один из них даже помог ему поднять Романецку. Ищель ужасно им завидовал. Ему тоже хотелось быть веселым, раскрепощенным молодым проказником с гибким телом, использующим любой повод, чтобы посмеяться. Он тоже хотел идти с другом в кино и быть способным сказать незнакомой женщине, что она пукнула.
Озорники перешли через дорогу и скрылись в недрах благословенного и милосердного кинотеатра «Аленби», а Ищель так и остался стоять, будто прикованный, поддерживая ударившуюся Романецку под руку и проклиная себя.
Романецка оперлась на руку Ищеля, перенесла тяжесть тела на здоровую ногу, а ушибленную, громко ойкая от боли, приподняла и согнула в коленке.
– Что, все еще болит? – спросил Ищель безучастным голосом, продолжая поддерживать ее под локоть.
– Ой, ой, ой, как больно! – заголосила в ответ Романецка.
От боли лицо ее искривилось, и было такое впечатление, будто на свою и без того некрасивую физиономию она надела еще более уродливую маску – словно одна уродина переоделась в другую.
– Ну что, пойдем? – спросил Ищель.
Словно не веря своим ушам, услышавшим такое абсурдное предложение, Романецка посмотрела на него сверкающими от гнева глазами и взвизгнула:
– Пойдем?! Но как же я пойду?! Ой, ой, ой, ой…
В мозгу ее молнией пронеслись картины всех мучений, пережитых ею во время изнурительного пешего похода на рынок Бецалель. Неужели даже сейчас, после страшного несчастного случая с ее ногой, Ищель и дальше потащит ее, как скотину на поводке?! Нет, ему придется отвезти ее. Да, отвезти! Пусть остановит такси, потратит деньги. Вот именно, деньги! Пусть он потратит на нее все свои деньги. А может быть, даже заплатит за «скорую помощь», за машину с сиреной. Только не с такой сиреной, которая внезапно замолкает. Ой, ой, ой, ой. Пусть он заплатит за редкие дорогие лекарства, за вызов врачей из Швейцарии, за международные переговоры с этими врачами, а может быть, и за срочную доставку ее посреди ночи на специально зафрахтованном самолете в госпиталь военно-морского флота в Техасе. Там, в Америке, пребывание в больнице и операция стоят десятки тысяч долларов. А после этого протезы, многолетняя реабилитация, лечение в швейцарском санатории – в связи с возникшими осложнениями в легких, – а затем на лечебных источниках в Австрии – из-за осложнения в суставах. И все это за чей счет, спрашивается? За счет Ищеля, разумеется. Он – мужчина. Она упала во время прогулки с ним в субботний вечер. Он несет за это ответственность, он ей обязан, она его разорит. Из-за нее он преждевременно состарится и будет выглядеть, как почерневшая шкурка банана, валяющаяся на земле с прошлой зимы. Он будет уничтожен, высосан, выпотрошен до дна, и в конце концов через много лет, после того как он потратит на нее кучу денег, она умрет у него на руках, и он привезет ее обратно на родину, лежащую на спине в дорогом гробу. За чей счет привезут гроб? За счет Ищеля, естественно. Все будет за счет Ищеля. Ищель заплатит за все. Он у нас – казначей. Обращайтесь к Ищелю, только к Ищелю. А на краю раскрытой могилы – здесь фантазия Романецки приближается к финалу – Ищель будет стоять у ее гроба, страстно желая улечься в могилу вместо нее, а она будет лежать себе, в ус не дуя, в этом гробу, с вечной улыбкой на губах, красивая (во всяком случае, более красивая, чем сейчас) и уже далекая от всех этих субботних вечеров, мужчин, фалафеля и испускания газов. И тут вдруг один из несущих гроб выпустит его из рук, и тот упадет прямо на ногу Ищелю. Ищель завопит. И пока ее, всю в цветах, как королеву Клеопатру, окруженную рабами и слугами, опускают в могилу, Ищель скачет на одной ноге, а вторая, ушибленная, болтается в воздухе, и он стонет от боли: «Ой, ой, ой, ой». Да. Именно так все и будет. Ибо в безграничных пространствах нашей Вселенной существует-таки высшая божественная справедливость…
Вернемся, однако, на грешную землю.
– Очень важно, – сказал Ищель, – упражнять ушибленную ногу. Самое главное: ходить, ходить и еще раз ходить.
– Что значит – ходить?! – заскулила Романецка, попытавшись скрючиться. – Я сломала кость!
– Ничего вы не сломали, – возразил Ищель, как бы намекая на то, что сейчас не время капризничать.
– Вы что, ортопед? – спросила Романецка.
Ищель промолчал. В горле у него стоял горький комок. «Почему, – думал он, – все пытаются меня использовать? Капризничают за мой счет, болеют за мой счет. Ведь это все фальшь и ложь. Никто на самом деле ничем не болен. Они все здоровее меня. Кто действительно болен, так это я. Сейчас я это докажу. И ей, и всем остальным. Вот сейчас, прямо здесь, упаду на землю с сердечным приступом, побьюсь какое-то время в судорогах и засну навеки. Посмотрим, как она будет хромать вокруг меня на сломанной ноге! А если даже она и вывихнула ногу, разве я в этом виноват? Все, что ли, теперь будут вывихивать и ломать ноги за мой счет? А я, значит, должен их поддерживать, опекать, оплачивать всем этим увечным такси и кареты „скорой помощи“? А мне-то самому, скажите, когда жить? Хоть немножко, а? Когда?!»
Осмотрев и ощупав щиколотку, Романецка не нашла никакой раны или вздутия и, поскольку боль немного утихла, с презрением оттолкнула руку Ищеля. «Хочу такси!» – заявила она и захромала по направлению к Аленби. Нет, на этот раз она не собирается ему уступать. Пусть хоть небо обрушится на землю.
– Да пока поймаешь такси в субботу… – завел было Ищель свою старую песню, но Романецка его перебила:
– Поднимите руку и поймаете.
– Но ведь мы уже почти дошли до автобусной остановки, – резонно заметил Ищель.
– Ой, ой, ой, ой, – застонала Романецка.
Однако Ищель был непреклонен.
– Постоим на остановке. Что придет раньше, на то и сядем.
Что могла ответить на это Романецка? Она стояла на остановке и молилась, чтобы пришло такси. Ищель стоял рядом и молился, чтобы пришел автобус. Добрый Бог услышал их молитвы и послал им нечто среднее – минибус.
Минибус – это такое существо красноватого цвета, выведенное у нас в городе путем скрещивания. Оно выглядит и ведет себя как автобус-младенец, но из-за малого количества посадочных мест превосходит, в некотором отношении, взрослый автобус, ибо в нем негде стоять, все сидят. Да и с точки зрения цены за проезд минибус находится где-то посередине между такси и автобусом, хотя немного ближе все-таки к автобусу.
«Черт бы побрал такую победу», – подумала Романецка, поднялась, хромая, по ступенькам и уселась на заднее сиденье. Но тут она с удивлением увидела, что Ищель не зашел следом за ней, а остался стоять на остановке и уже поднял руку, чтобы попрощаться. Ищель действительно не собирался садиться. Он хотел сделать вид, будто немножко замешкался, и надеялся, что нетерпеливый водитель закроет дверь и уедет, унося с собой Романецку из его жизни навсегда. Но водитель почему-то оказался терпеливым и ждал, пока Ищель сядет в минибус, считая это, по-видимому, чем-то само собой разумеющимся. Рука Ищеля, уже поднявшаяся было, чтобы помахать на прощание, застыла в воздухе. Он опустил ее, взобрался по ступенькам, прошел в конец минибуса и сел. Романецка посмотрела на него испытующим взглядом и сказала:
– Вы собирались остаться?
– Мне показалось, что больше нет свободных мест, – сказал Ищель тихим голосом, точно пойманный с поличным дезертир, и полез в карман за деньгами. Сидевший рядом ребенок с любопытством посмотрел на него, как будто Ищель был каким-то удивительным существом, подобного которому он раньше никогда не встречал. Ищель покраснел, протянул деньги водителю, взглянул на мальчика и увидел, что тот тоже был уродом. Уши у него не прилегали к черепу, как у всех нормальных людей, а оттопыривались и торчали перпендикулярно к голове, словно птичьи крылья. «Ничего, ничего, малыш, – подумал Ищель, – ты еще в жизни настрадаешься». От этой мысли ему немного полегчало.
Выйдя из минибуса, они молча направились к дому Романецки. Романецка прихрамывала, а Ищель время от времени запрокидывал голову и зевал. Возле подъезда Романецки они остановились.
– Ну что ж… – сказал Ищель.
Оба они прекрасно знали, что больше не только никогда не назначат друг другу свидания, но и, возможно, вообще никогда не встретятся. Между ними так и не разгорелась любовь, не возникло ни малейшей взаимности. Никакая связующая нить не протянулась от одного сердца к другому. И даже трусы у них, так сказать, не увлажнились. Два непроницаемых и замкнутых на себя тела лишь сухо потерлись друг о друга.
– Ну что ж, – сказал Ищель еще раз. Каждое его «ну что ж» было сухим и хрустело, как таракан под подошвой ботинка.
Романецка поняла, что свидание закончено. Больше ей не удастся заставить его потратиться. Догорел и угас еще один бессмысленный субботний вечер. Жалко. Боже, как жалко. Ее сердце сжалось, и она спросила:
– У вас, случайно, нет телефонного жетона?
– Зачем вам жетон? – удивился Ищель. – Ведь вы уже дома. В квартире у вас наверняка есть телефон.
Романецке стало стыдно, и она покраснела. Не сказав больше ни слова, она повернулась и зашла в подъезд. Как мелочно это было – пытаться выудить у него еще и жетон. Господи, как низко, как противно. Ищель, которому тоже было стыдно за нее, молча смотрел на удаляющуюся спину Романецки. Сзади она выглядела еще более жалкой и ничтожной, чем спереди. Никогда не смотрите на женщин, когда они идут вам навстречу в ожидании грандиозного бала. Лица их сияют, и это сияние маскирует их безобразие. Смотреть на них надо во время расставания, когда уже сказано: «Прощай» и они поворачиваются к тебе спиной. То есть когда уже ясно, что ни одно ожидание не сбылось, а смех и шум бала сменились гулкой тишиной. Они входят в свои подъезды, и на лицах у них написаны разочарование и отчаяние бесконечной вереницы предшествующих вечеров. Этот момент, когда они вот-вот готовы разрыдаться, и есть их настоящий портрет.
Домой Ищель, впрочем, не пошел. Он был ужасно раздражен и чувствовал, что должен себя чем-то успокоить. По правде говоря, он не только ненавидел фалафель, но к тому же совершенно им не наелся. Недалеко от дома Романецки, на улице Эбан-Габироль, был шумный ресторанчик. Ищель зашел в него и заказал тарелку густого горячего фасолевого супа. Фасоль – еда очень сытная, а суп утоляет жажду и успокаивает. Более того, если съесть еще и одну-две питы, будешь сыт до завтрашнего обеда. Да к тому же и очень дешево. Особенно если сесть за стойку, ибо тогда не надо платить за обслуживание. Так Ищель и поступил.
Ел он жадно. Горячий фасолевый суп внутри и жара летнего вечера снаружи превратили Ищеля в маленькую горячую картофелину, пекущуюся в веселом костре. «Хорошо потеть, хорошо есть, хорошо жить», – думал Ищель, чувствуя, что этот пот, эта циркуляция жидкостей в организме открывают новую страницу в его жизни. И в этой новой жизни не будет больше никаких Романецок. Хватит, господа, довольно!
Он оглянулся, чтобы проверить, не зашла ли в ресторан какая-нибудь красотка – из тех, что должны были ознаменовать новую страницу в его жизни, и, о ужас, кого же увидели его несчастные глаза? Разумеется, Романецку. В одно мгновение он снова вернулся в свою старую жизнь.
Романецка тоже не наелась двумя порциями фалафеля, да и внутри у нее было как-то неспокойно. Ее мучило какое-то смутное желание, которое нужно было немедленно утолить. Она решила поесть перед сном чего-нибудь остренького и отправилась в ресторан. Не заметив Ищеля, сидевшего у стойки спиной к ней, она уселась за столик и заказала селедку с луком в масле и стакан чая. Одиночество тоже имеет свои преимущества. Ты не боишься есть фасоль или селедку с луком. Ты знаешь, что у тебя будет вонять изо рта, но при этом уверен, что никто этого не почувствует. Давно женатые люди тоже этого не боятся, но вот ухаживающие и объекты ухаживания очень озабочены тем, как будет пахнуть у них изо рта во время поцелуя, а потому вынуждены лишать себя пищевых радостей, довольствуясь листьями салата и павлиньим молоком.
Взгляды Ищеля и Романецки на мгновение встретились, и в ту же секунду, будто пораженные ударом тока, они отвернулись друг от друга. Боже, какой позор! Чего стоили все высокие слова Ищеля о фалафеле на рынке Бецалель, если сейчас он расселся здесь и набивает брюхо фасолевым супом. Его скупость не только вышла наружу, но и заехала ему кулаком в морду. Да и Романецка тоже, свинья этакая, прикончила два фалафеля, сделала вид, что пошла домой, притворилась, что хромает, стонала «ой-ой-ой», а сама, не успев избавиться от Ищеля, сразу же, как горная козочка, поскакала в ресторан. Да еще посмотрите, что они едят! Фасоль и селедку. Два скупердяя, трясущиеся над каждым грошом, боящиеся жить полной жизнью. Самые простые и естественные вещи они делают втайне, украдкой, как воры в ночи. Можно подумать, что они делают что-то запретное.
Оба уткнулись в свои тарелки – один в фасолевый суп, другая – в селедку – и сделали вид, что не видят друг друга. Может быть, они и в самом деле заслужили, чтобы их жалкое свидание завершилось именно так…
Ищель поел, расплатился и направился к выходу, но, к несчастью, его путь пролегал рядом со столом Романецки. Проходя, он задел его и посмотрел на Романецку сверху вниз. Когда он увидел ее голову с двумя седыми волосками, склоненную над тарелкой, полной селедочных костей, в которой она ковырялась вилкой, пытаясь выловить из масла остатки лука, его чувство вины и отвращения, его злость и съеденный им фасолевый суп устремились наружу, и, в полном противоречии со своим характером, он наклонился и прохрипел ей в ухо:
– Ну скажи, чего тебе надо? Чего ты сюда приперлась? Посмотри на свою рожу, взгляни на свою фигуру. Ест она тут, видите ли! Да кто ты вообще такая?!
Романецка дернулась, словно чихнула, коротко взвизгнула тонким сопрано, несколько раз всхлипнула, быстро открыла сумочку, порылась в ней, дрожащей рукой вынула черно-белую фотографию, протянула ее Ищелю и плачущим голосом пролепетала:
– Вот кто я такая. Вот мое лицо. Вот моя фигура.
Ищель посмотрел на фотографию. На ней был изображен младенец. Романецка в возрасте около года. Кругленькая, с пухленьким невинным личиком. Ее глаза смотрели на фотографа непонимающе. Это была Романецка еще до всего: до повзросления, до уродства, до свидания с Ищелем, до фалафеля, до хромоты, до всей этой отвратительной и постыдной жизни. Она стояла на пороге чего-то неизвестного. Все еще было впереди и казалось прекрасным, многообещающим, зовущим. У нее были родители. Они растили ее, пели ей: «Нежный саженец вырастет и расцветет». Но что именно расцветет, этого пухленькое личико не знало. Оно только смотрело с безграничным удивлением, еще не догадываясь, что таит в себе будущее. Ищель вспомнил, что у него в альбоме тоже есть такая фотография в возрасте одного года, и лицо его там похоже на лицо Романецки. На этой фотографии он такой же милый, непорочный и точно так же с неуверенной улыбкой смотрит на фотографа.
Он испуганно отскочил, словно Романецка была ведьмой, и, не издав ни звука, выбежал из ресторана. Внезапно вся его злость испарилась, горечь прошла, все его колебания, размышления, маленькие войны и споры с самим собой исчезли, как будто их никогда и не было. Или лучше скажем так: вся шелуха отвалилась и внутри Романецки высветилась ясная и простая фотография младенца, а внутри Ищеля из-под всех пленок и оберток вылезла и встала в полный рост фотография ребенка из семейного альбома. Оба младенца были очень похожи друг на друга. У обоих были кудряшки, маленькие вздернутые носики, крошечные зубки и пухленькие щечки, вызывавшие желание поцеловать их и любовно, самозабвенно, уткнуться в них лицом.
И внезапно – о чудо чудесное! – как по мановению волшебной палочки, из нашего города исчезло все население – вся эта потная, суетливая толпа, дрожащая над каждым грошом и просящая положить что-нибудь в питу. Все исчезли. Испарились. Сколупнулись. Были выброшены, как использованная обертка. А из каждой квартиры, из каждого старого, покрытого пылью альбома повыпрыгивали выцветшие фотографии младенцев, ибо младенцы, собственно, и представляют собой истинную жизнь, тогда как мы – не более чем их выцветшие фотографии.
И были они все ужасно похожи друг на друга. Светом сияли их глаза и лица. И все они, смеясь, с радостью и надеждой смотрели в лицо будущего. И взгляд их, удивленный и завороженный, был направлен в какую-то точку за пределами фотографии. В точку, которая давно исчезла и которой больше не существует.
1983