Текст книги "Люди Церкви, которых я знал"
Автор книги: Грирогий Зумис
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)
От другого молодого монаха мы узнали, что на Катунаках[253] есть один иеромонах, который живёт подвижнически, хотя и речи не было о том, что он прозорлив, предвидит будущее и совершает чудеса. О нём монахи говорили только одно: «Он подвизается».
Поиски отца Ефрема привели нас на Катунаки, где братство Данилеев с давних пор является хорошим исходным пунктом, из которого каждый может совершать обходы «пустыни», как называют эти скалистые места на склонах Афона. В этом братстве отец Модест, второй после старца, отличался радостным выражением лица, незлобием и простотой сердца. Позднее, когда он сам стал старцем кельи, эти черты стали его визитной карточкой. Он, как и отец Ефрем, был подлинным сыном Афонского государства. Его простая и бесхитростная речь была подобна потокам благодати. Его руку хотелось поцеловать так, как целуют на святых иконах руку Христа или Богородицы. Он вкушал пищу с благоговением, как люди прежних времён. Он улыбался, как дитя, и бывал серьёзен, как взрослые, не забывая при этом о своей ничтожности. Он говорил не с кафедры, как профессор, но сидя на низкой скамеечке, как ученик Афониады[254]. Теперь такое не часто встретишь. Откуда было взяться важности «старчества» у старца Модеста и «серьёзности» заслуженного учителя? Когда ему приходилось говорить, то он краснел, как стыдливая девушка.
Господи, не лишай нас присутствия таких людей! Пусть у нас всегда будут подобные ему монахи.
Ещё одна монашеская община запомнилась нам на всю жизнь – братство старца Христодула. Их келья находилась ниже кельи Данилеев, ближе к Каруле. Старец и его ученик приняли нас в своём орлином гнезде как старых знакомых. Нам сразу бросилось в глаза их уважение друг к другу: оба они были в преклонных летах. Каждый из них пытался спрятаться за другого, и поэтому нам были видны оба. С нами говорил один старец, которого послушник ни разу не перебил, говорил он тихо, чтобы не нарушалось безмолвие пустыни. У нас была общая тема для разговора: наше восхищение преподобным Христодулом Латрским. Старец говорил о нём как о своём земляке, почившем в селении Лимни на острове Эвбея. Мы говорили о нём как приехавшие с Патмоса, на котором он подвизался[255]. Это была прекрасная встреча, подобная весенним встречам дроздов и соловьёв на скалистых отрогах Афона.
Мы спросили его о зилотах. Он ответил, не раздумывая: «Мы, сынок, люди необразованные. Дело нашей жизни – молитва и богослужение. Основная ответственность лежит на тех, кто управляет Церковью, а также на образованных клириках и мирянах. Мы следим за тем, что происходит в Церкви, и от того, что мы часто слышим, у нас болит сердце. Да помилует нас Бог…»
Это было на одной стороне Катунак. Когда мы пришли на другую, настал полдень, и палящие лучи солнца (был конец августа) смыли со скал всю их приятность. Поздним вечером мы добрались до каливы преподобного Ефрема. В сумерках показалась фигура старца. Высокий и весь закутанный в одежду, он напоминал ствол старого платана. Позднее он мне рассказывал:
– Эти четыре стены в нашем огороде я сам вытесал мотыгой. Недавно я предложил своим послушникам каждому вытесать по одной стене, но у каждого нашлись отговорки (у одного болит поясница, у другого руки), и они стали просить фрезу.
– Зачем? Вы что, не понимаете, что эта машина нарушит безмолвие пустыни?
– Не страшно, отче, нам лучше взять фрезу.
– Ладно, берите, если вы так боитесь тишины.
В те годы отец Ефрем ещё не был известен на Афоне. Лишь некоторые робко шептали о том, что его слово чего-то стоит. Так было ещё в 78-м году, когда мы просили у его соседа показать нам тропинку, ведущую к келье старца. Он тогда сказал нам: «Я слышал, что у него хорошее учение, и я думаю как-нибудь его посетить».
В тот благословенный вечер старец принял нас исключительно гостеприимно. Когда он вёл нас в храм, за нами шёл босой старичок, у которого, казалось, старость отняла последний разум, и который был на полном попечении отца Ефрема. Когда мы представились старцу богословами[256], он посмотрел на нас с печальной улыбкой, которая сразу же спустила нас на землю. Как старательно мы учились на богословском факультете! Но здесь, в пустыне, всё это оказалось ничего не значащим. Это было ужасно стыдно: мы, двадцатипятилетние парни, посмели назвать себя богословами перед седым старцем-пустынником! Нам преподали хороший урок, и я помню его до сих пор: «Дорогие мои детки, богослов тот, кто беседует с Богом, а не тот, кто изучает богословие».
К Данилеям мы вернулись совершенно очарованные старцем. Посещение пустыни оставило в нас глубокий след, и впоследствии, после всякого посещения отца Ефрема, это впечатление ещё более усиливалось.
Сквозь его манеры и слова просвечивала истина. Всякий раз, когда я заходил к нему в келью, он прижимался своей сухой щекой к моей щеке, а я при этом думал: «Не удивляйся, так тебе дают благодать и забирают грехи». Я вспоминал, как авва Зосима поцеловал преподобную Марию Египетскую в её иссохшие уста, чтобы получить благодать.
Однажды духовный брат отца Ефрема открыл ему свои намерения: «Я отправлюсь на свой остров, чтобы там пробудить монашество от сна. Если у меня ничего не выйдет, то я сброшу с себя рясу». После такого признания отец Ефрем на несколько лет потерял покой. «В конце концов, кто мы такие, чтобы угрожать Богу? Это нечестие, отец игумен, и не только когда мы так говорим, но даже когда подумаем».
Позднее он говорил: «Благодаря способностям, которые дал ему Бог, он всё-таки чего-то добился. Но и дьявол урвал себе хороший кусок: о нём стали распускать разные слухи, из-за которых ему пришлось оттуда уехать».
Когда я спросил его о вопросах исповеди, то он признался мне, что никогда не изучал канонов, и поэтому не исповедует.
– Основное, чем я здесь занимаюсь, это молитва.
Я спросил:
– Мне нужно советоваться с другими игуменами и старцами?
На это он ответил:
– Не нужно. Держись того, что ты принял от старцев Филофея и Амфилохия. Я тоже буду этого держаться.
Хотя его основным деланием была молитва, он учил и о послушании: «Стань для старца всем, даже его плевательницей и ночным горшком».
Вспоминая о своей жизни, он говорил: «Тридцать лет я был послушником у старца Никифора, который был очень суровым. Я просил его провести в нашу келью воду, так как, говорил я, «прошло уже много лет, и я уже не могу таскать её издалека»; для этого понадобилось бы всего несколько труб. «Не надо, – ответил мне старец, – так будет не по-монашески»».
«От послушания рождается молитва, а от молитвы – богословие». Таким было основное положение его учения.
– Однажды я занимался своим рукоделием (вырезал печати для просфор) и одновременно готовил еду. Пришёл брат и сказал мне: «Присматривай за едой». А у меня как раз очень хорошо шла молитва, и я не послушался брата. В результате и молитва пропала, и еда сгорела.
Старец Ефрем считал послушание основой монашеской жизни.
– В монашестве всё утверждается на послушании. Духовная жизнь с него начинается и благодаря ему же достигает совершенства.
Его старцы были людьми простыми, их рукоделием была рыбная ловля. Несмотря на то, что у них не было того, чего искал отец Ефрем, он оставался у них в послушании и служил им, а по духовным вопросам советовался с отцом Иосифом, которого называли пещерником[257].
Однажды им овладели помыслы разочарования, побуждавшие его уйти. Он вышел наружу и сел в нижней части кельи с выражением скорби на лице. Проходивший мимо монах подлил масла в огонь его сомнений: «Ефрем, не думай, что огонь горит лишь в очаге каливы преподобного Ефрема. Есть и другие очаги, и посветлее».
Тотчас он пришёл в себя и, отвергнув дурной помысел, вернулся в келью своих отцов.
Его слово всегда исходило из молитвы, а не из того, что он услышал или прочёл, и поэтому оно было чистым и назидательным. Это была речь, вытекавшая из молитвы, а не из пустой болтовни любителей посудачить. Как-то раз один профессор, принимавший участие в богословских дискуссиях с инославными, спросил у него, должен ли он и дальше в них участвовать. Не раздумывая, отец Ефрем стал убеждать его продолжать эти дискуссии, при условии, что слова его будут ясными и живыми, потому что обтекаемые формулировки и инославных будут путать, и у православных вызывать смущение.
Приходящих к нему он выслушивал очень внимательно. В такие минуты для отца Ефрема существовал только его собеседник, и больше никто. Он застенчиво говорил ему то, что нужно, а затем предлагал отправиться в Дохиар и отслужить молебен перед иконой Богородицы «Скоропослушница»: «Пусть Богородица тоже скажет Своё слово».
Благодаря этому ежедневно из корабля, возвращавшегося из Дафни в Уранополис, на пристани Дохиара сходило множество паломников, желавших помолиться Богородице. А когда отец Ефрем умер, то этот способ проповеди миру прекратился. В отличие от него, современные старцы стали настолько самодостаточными, что им уже не нужна Богородица: они сами всё знают и всё могут!
Когда его попросили стать игуменом в Великой Лавре после того, как её превратили в общежительный монастырь[258], то это привело его в сильное замешательство. Он был уверен, что вся Святая Гора держится на игуменах, которые являются начальниками этого места. Когда он видел игумена, то уже издалека кланялся ему до земли. Он считал себя недостойным монашества, тем более такого высокого поста, как игуменство. Он горячо помолился Богородице и получил от Неё извещение остаться в своей каливе. Я спросил у него, что он понимает под извещением, и он ответил: «Как только я сказал «нет», то сразу же почувствовал облегчение: с моего сердца как будто спал тяжёлый груз».
Отец Ефрем никого не обманывал, не говорил «мне было видение» или «я слышал от Богородицы».
У этого старца было много духовных дарований, хоть он и не творил чудес. В 78-м году мы попросились в монастырь Дохиар. Нам отказывали все: от Протата Святой Горы до представителей гражданских властей и патриаршего Экзарха, лишь один отец Ефрем говорил:
– Богородица хочет, чтобы вы там жили. Пусть не сразу, но врата монастыря перед вами откроются.
– Отче, Дохиар себе просили семь братств. С какой стати нас туда пустят?
– Богородица хочет, чтобы там жили именно вы.
В 1980 году мы вселились в этот монастырь.
Как-то на Рождество 78-го года один брат, думая о бедности этого монастыря, пришёл в страх и, смущаемый помыслами, посетил отца Ефрема. Как только он зашёл к старцу, тот его отчитал: «Деньги – ничто, отец Гавриил. У монастыря есть Богородица. Она покроет все его нужды».
В другой раз, когда я пришёл к нему, со мной было двое послушников. Неожиданно старец громко сказал: «Этот твой».
А о другом умолчал. Так всё и вышло: один теперь иеромонах в нашем монастыре, а другой вернулся в мир и женился. Как-то я в шутку спросил у него:
– Зачем Вы стучите в двери, которые Вам никогда не откроют?
Он сказал в ответ:
– Может, хотя бы соседи услышат что-то, что принесёт им пользу.
Он никогда не требовал от человека того, что превышало его силы. Он лишь хотел, чтобы его духовное делание, каким бы малым оно ни было, совершалось ежедневно, чтобы он никогда не оставался без молитвенной защиты.
Кроме всего прочего, ему бывало извещение свыше в виде благоухания или зловония. Во время его продолжительной болезни один священник напросился к нему служить в храме. Когда окончилась неделя его служения, старец зашёл в алтарь и ощутил невыносимое зловоние. «Господи, что здесь произошло? Когда я служу, алтарь благоухает». Он предложил священнику исповедаться. После исповеди он сказал ему: «Если твоя жизнь так плоха, то зачем же ты пачкаешь и оскверняешь алтарь?»
А вот ещё одно свидетельство. Его спросили о том, что такое масонство.
– Что нам об этом говорить? Давайте лучше возьмём чётки, чтобы дать слово Богу.
После первых же узелков почувствовалось зловоние.
А в ответ на какой-то другой вопрос появилось благоухание благодати.
У старца был ум Христов[259]. Однажды он поехал в родное село. В одном углу церковного двора он нашёл старую выброшенную крещальную купель, в которой его когда-то крестили. Он обнял её и приветствовал, как мать, спасшую своё дитя от смерти. Кому другому пришло бы на ум приветствовать свою купель?
Он не хотел, чтобы монах уходил из своего монастыря по какой бы то ни было причине: «Как бы ни шли дела, он остаётся под присмотром игумена и братии. Если в монастыре он хоть как-то молился, то, живя сам, совсем перестанет молиться. Человек в чём-то похож на домашних животных: и ему, и им нужен пастух, чтобы двигаться вперёд».
Его речь бывала нелицеприятной и жёсткой, как сельский хлеб. Он называл вещи своими именами, не боясь использовать слова, которые кому-то показались бы неприемлемыми.
В исполнении своих обязанностей он был очень добросовестным.
– Отец Ефрем, в твоей келье будет угощение на храмовый праздник?
– Наши кельи называются сухими, в них мы держимся устава безмолвников, поэтому мы и сами не устраиваем праздников, не ходим и к другим. Как-то раз мы зашли на праздник к Данилеям, потому что из всех наших соседей лишь они помогали нам в трудностях.
Ему не было дела до заготовки рыбы для праздничной трапезы, до приглашения на службу певчих и архиереев, тем более он не заботился о драгоценных сосудах и облачениях. Бедность, нищета и простота – вот что было богатством каливы преподобного Ефрема.
Когда его просили: «Скажи, авва, слово на пользу», – то свой ответ он всегда начинал такими словами: «Да я человек необразованный, неотёсанный чурбан». Слово «необразованный» он произносил с особенным ударением, чтобы собеседник хорошо его расслышал. Но то немногое, что он говорил, было проникнуто духом Евангелия и святых отцов. Его слова были чистыми, как смола, вытекающая из повреждённого древесного ствола. В них не было ничего наносного, они были подобны родниковой воде, бьющей из Катунакских скал. Для простых людей они были благоухающими, как анемоны, но для высокомерных и мнящих себя великими в них были и шипы, которые могли уязвить даже самые жестокие сердца. Шипы эти он выпускал совершенно непредвиденно, чтобы они оказали должное «бодрящее» действие. В момент, когда посетитель удивлялся его словам и уже составил о нём возвышенное суждение, он начинал бросать в него копья и стрелы. Тот начинал удивлённо оглядываться, ища того, кто их бросает. Он думал: «Неужели это говорит Ефрем, святой, к которому я испытываю такое благоговение?»
То, как вели себя молодые монахи, ему не нравилось. Склонив голову, он говорил о них: «Теперь у монахов на потолках келий висят рыболовные снасти. В течение тридцати лет мне и в голову не приходило рассматривать их или развешивать на потолке. А сегодня все их ищут, все их покупают. Мне это не по душе, но я молчу».
У старца были и болезни, которые он называл посещениями Божиими. Он их терпеливо переносил, чего бы это ему ни стоило. Врача он слушал, как малое дитя, и выполнял все его предписания. Он был хорошим больным. Когда он окончательно слёг, я его не навестил; я не мог видеть афонского орла закутанным в одеяло. Мне хотелось думать, что он живёт, как и прежде: вырезает печати для просфор, служит, молится. После его святой кончины Катунаки опустели…
Да помилует нас Бог, и да возрастит пустыня новых Ефремов, Модестов и Христодулов! Аминь.
Убежище для попавших в шторм
Все мы знаем, что в наши дни много пишут о святогорском монахе Паисии. Мне не хотелось бы, чтобы о нем не было упомянуто и в этом небольшом собрании рассказов, так как я лично был с ним знаком, и мы оба общались с одними и теми же старцами.
В конце пятидесятых я прочёл его письма, адресованные одному молодому юристу из Афин, который интересовался богословием и духовной жизнью. Они познакомились на горе Синай и поддерживали хорошую возвышенную дружбу. В этих письмах угадывался автор с прямым характером, обладающий большим талантом учить и наставлять души, опустившиеся в своём падении до ада. Благодаря подвижнической жизни отец Паисий обладал дарованной от Бога проницательностью и благодатью Святого Духа. Его правдивое слово, исходившее из очищенного сердца, было назидательным для людей и возвращало их на путь Христов.
Я познакомился с ним вместе с другими братьями в 1967 году. Он жил в очень маленькой келье в Предтеченском скиту, относящемся к Иверскому монастырю. Он сам заботился о келье, и благодаря его уходу она была в прекрасном состоянии. Он, кстати, знал плотницкое дело и мог самостоятельно восстанавливать запущенные кельи. Рядом с ним жили в своих каливах иеромонахи Василий и Григорий. Эти трое монахов были одного духовного устроения, но необходимость восполнить число братии в монастыре Ставроникита разрушило их святой союз. Старец Паисий из отшельника вновь стал насельником общежительного монастыря, чтобы помочь его братии своим многолетним монашеским опытом. Впрочем, братия вскоре разошлась с ним во мнениях, и он снова ушёл в свою любимую пустыню. Он хотел, чтобы монашеская жизнь была строгой и серьёзной. Если место, в котором он жил, препятствовало этому, он покидал его. Поэтому он с лёгкостью менял места своего отшельничества, хотя это и стоило ему трудов и лишений. Он был человеком живого, подвижного духа, который всегда стремился к осуществлению своего идеала. Несмотря на своё стремление к безмолвию, он горячо желал спасения людям, живущим в миру, и поэтому не избегал встреч с ними.
Основой духовной жизни он считал послушание:
«Моим первым монастырём на Святой Горе был Эсфигмен, там меня постригли. Его столярная мастерская была для меня первой подготовительной школой этой великой добродетели. Игумен спросил, что я умею делать.
– Я столяр.
Тотчас он отдал меня в послушание монаху-столяру. На следующий день тот поручил мне сделать замеры для оконной рамы. А в мастерской он сказал мне, чтобы я отпилил доски большего, чем было нужно, размера. Я говорю ему:
– Это будет слишком много.
– Ты что, будешь мне указывать? Пили там, где я сказал.
Когда мы примерили их к оконному проёму, они, естественно, оказались слишком длинными.
– Видишь, отче, они не подходят.
– А ну-ка, сынок, замерь ещё раз.
В мастерской он на этот раз велел мне отпилить доски меньшего размера.
– Отче, рама выйдет меньшей, чем надо.
– Ты, новичок, будешь мне указывать?
Рама получилась маленькой.
– Видишь, отче, я был прав.
– Давай, монах, снова меряй.
К моему смущению, он велел мне напилить доски еще большие, чем в первый раз. Я подумал: «Боже мой, что нужно этому человеку? Он что, сумасшедший?» На этот раз я ответил:
– Как благословите.
Тогда старик поднял свою седую голову и сказал мне:
– Ну наконец-то! После того, как мы перепортили кубометр дерева, ты научился говорить «как благословите»».
Когда я с ним познакомился, старец вырезал кресты.
– Отец Паисий, тебе это рукоделие помогает молиться?
– Даже очень. Когда я вырезаю тело распятого Христа, то сам переживаю Его страдания: резец и стамеска становятся письменным прибором, который описывает их не на бумаге или дереве, но в моём сердце. Это приводит меня в такое состояние, что я забываю даже о своих естественных потребностях.
Старец Паисий был полной противоположностью пустыннику Ефрему Катунакскому. Хотя оба они искали безмолвия, но отец Ефрем всегда говорил из опыта молитвы, а отец Паисий пользовался также сведениями, полученными от своих образованных посетителей. Не думаю, что кому-то было бы легко жить вместе с ним. Его простота делала общение с братией лёгким, но не всегда. Когда он бывал грозен, то нужно было сразу бежать, пока тебя не настиг ураган.
Одному брату он рассказал о своём последнем плотском искушении: «У меня было искушение, – говорил он, – на протяжении пятнадцати дней. Ни днём, ни ночью не оставлял меня злой дух плотской нечистоты. Наконец я выбился из сил. Подняв крестообразно руки, я закричал: «Господи, я сейчас сдамся!» За этим последовало сильнейшее истечение, и с тех пор плотское искушение перестало меня тревожить».
Он нам советовал: «Когда вы хотите причаститься, то не спите ночью, чтобы во время сна с вами не случилось такого искушения».
В Дохиаре он был лишь один раз в жизни, и удивлялся красоте этого монастыря. Действительно, Дохиар – настоящая лавра.
После того как я стал в нём игуменом, мы виделись всего два раза. Старец Паисий давал мне оружие для войны, но не давал пуль. Он всегда говорил: «Ничего не говори, не передо мною тебе надо открываться».
Его стиль духовной жизни не подходил моему характеру, и поэтому я всегда предпочитал свой монастырь и свою келью.
Людям он помогал больше в формировании их характера, в догматических вопросах предпочитая молчать как перед малыми, так и перед великими. У него было несколько завышенное мнение о нашем народе, и это мне не нравилось, хотя понять его было можно. Этим он напоминает мне некоторых современных старцев, которые говорят о грядущих войнах, голоде и стихийных бедствиях, а люди, послушав их, бегут запасаться продуктами, чтобы можно было всё это пережить. Лично я считаю это напрасным запугиванием, которого не должно быть у монахов в их отношениях с мирянами, ведь нам положено приводить их в мирное устроение, почему мы и возглашаем на каждом богослужении: «Мир всем».
Последнее невинное дитя Афона
Чтобы описывать жизнь святого мужа, необходимо самому идти его путём; только так можно будет проследить всю его жизнь: дело для меня совершенно невыполнимое. К тому же, внутренняя жизнь настоящего монаха не видна другим, она скрыта и будет явлена только в Царстве Небесном. Монах, как говорят богословы, есть пророк, своей жизнью говорящий о последних днях. Поэтому и на погребении монаха его лицо закрыто покровом, а всё тело – великой схимой, подобно тому, как флагом страны накрывают тела солдат, служивших ей и сражавшихся за неё до смерти. Мы, дети отца Евдокима, познакомились с ним на закате его дней. Мы вместе подвизались, вместе ели на монашеской трапезе, вместе пели в храме. Но кто изгнал его, священника, из алтаря за высокий иконостас? (Я не имею в виду сослужащих, которые, бывает, создают друг для друга проблемы.) Кто слышал немые стоны его души во время искушений? Кто может описать мученичество его совести, как называет монашеский подвиг Афанасий Великий в житии Антония Великого?
Я познакомился с этим преподобным мужем в первые годы моей жизни на Святой Горе. Возможно, он был первым настоящим святогорцем, которого я повстречал: незлобивый, бесхитростный, бескорыстный, не желавший примыкать ни к одной из партий, с прямым характером, необычайно простой. Он был родом из селения Пасалимани на берегу Мраморного моря. Родителями его были Константин и Анастасия Бицью. Он родился в 1914 году, а на Святую Гору попал, когда ему исполнилось четырнадцать лет, так как его семья поселилась по соседству в городке Уранополис. Хотя все монастырские уставы категорически запрещают пребывание в обители юношей, у которых ещё не выросла борода, очевидно, что из этого правила всегда делались исключения, в том числе и на Святой Горе, куда с давних времён запрещён вход женщинам. Отступления от этого правила бывали главным образом в тех кельях, где у этих юношей были родственники.
В скиту святого Димитрия, который относился к Ватопедскому монастырю, в келье святого Пантелеимона, у отца Евдокима были родственники. Маленький Елевферий (так его звали в миру) услышал, что в этой келье монахи делают замечательный лукум, или «скрипучки», как его называли жители Анатолии. Мальчик убежал из Уранополиса (а от него до Святой Горы путь тогда был гораздо длиннее, чем теперь, его проделывали на вёсельных лодках) и оказался в скиту, чтобы полакомиться лукумом. Видимо, этот лукум был таким вкусным, что смог навсегда удержать маленького ребёнка в монашеской келье, особенно в начале юности, когда дьявол показывает нам все царства мира[260]. Я думаю, что этот лукум был только своеобразной приманкой, привлёкшей его к пустыне. На самом деле в сердце у маленького Елевферия и без него было желание посвятить свою жизнь Христу. Он отдавал Ему себя целиком от нежного отрочества и до того дня, когда его тело вернулось к своей матери – земле. Беспечной сельской жизни он предпочёл суровость скита. В те годы в скиту святого Димитрия запрещалось перевозить грузы на вьючных животных. От пристани в монастырь поднимались пешком с тюками на плечах, на это послушание обычно ставили молодых монахов.
В запущенный Дохиар наше монашеское братство, состоявшее тогда из двенадцати человек, вселилось в июле 1980 года. А теперь позвольте мне говорить без прикрас обо всём, чему я стал свидетелем. Для живших в этом монастыре мы были пока ещё никакими. Тогда все другие братства, приходившие туда со стороны, имели какую-нибудь особенность: одно состояло из членов братства «Зои», другое вышло из какой-нибудь иной организации. А у нас ещё не было никаких характерных черт, и от этого нам ещё труднее было сблизиться с жившими в обители старыми монахами. Мы, пришедшие на Афон с гор Эвритании, а начавшие монашескую жизнь вообще на Патмосе, приводили их в растерянность. Представители двух групп, названия которых начинались с буквы «з» – члены братства «Зои» и зилоты, – не могли ужиться со сдержанными святогорцами: первых они побаивались, а вторых выгоняли без разговоров. Отец Евдоким был выше всего этого. Он торжественно принимал нас в своей келье, от всей души, не смущаясь нашей молодостью и тем, что мы пришли со стороны, не шарахаясь от «замоленных», которые явились на Афон исправлять его недостатки. То, что все мы были тогда молоды, было еще одной причиной, мешавшей нам переносить трудности с лёгким сердцем. Старец, не хвалясь перед нами своими подвигами и долгой жизнью на Афоне, приветливо принимал нас вместе со своим послушником, которого тогда звали Германом, а потом, в великой схиме, Игнатием. С радостью на лице, с душевным спокойствием и безупречной вежливостью он нас встречал и провожал, как стыдливая служанка, говоря при этом: «Дай Бог нам снова когда-нибудь увидеться».
Он никогда не выставлял себя перед нами, тогда ещё детьми, старым святогорским монахом и многоопытным старцем. Он всегда принимал нас со смирением, уважительно, а главное, с любовью, с истинной любовью. В этом человеке не было ничего наигранного. Его улыбка была искренней, а не притворной, она выражала сердечную радость. Он не был таким, кто в лицо говорит одно, а за глаза другое. Когда мы бывали у него, нам приходилось быть свидетелями многих замечательных сцен. Всякий раз, когда мы приходили к нему в каливу, он накрывал на стол. Желая поесть вместе с нами, он часто откладывал время своей обычной трапезы. Его обычной пищей были сушёные кальмары, свежий лук и укроп.
Однажды я позвонил ему по телефону, хотя я и не в ладах с этим аппаратом.
– Как поживаешь, отец Евдоким?
– Смиряю себя, чтобы приобрести брата моего.
Вот что мы должны постоянно хранить в своём сердце: «Смиряю себя, чтобы приобрести брата моего».
Отец Евдоким и монах Игнатий в действительности не были старцем и послушником, так как второй был пострижен в другой келье. Когда умерли его старцы, он ушёл в келью к отцу Евдокиму, чтобы не оставаться одному. У отца Евдокима и монаха Игнатия были разные привычки, разные нравы. Совместная жизнь неважно где, в семье или в монастыре, есть настоящее мученичество. Первое, что требуется преодолеть, – это собственное своенравие, то, что у монахов называется самостью. Мы должны постоянно себя смирять, ежечасно «грызть землю», как будто нам нужно ужиться с дикими зверями, и тогда мы будем жить с другими в мире, какими бы они ни были. Это мученичество, а одновременно и таинство совместной жизни людей, происходящих из разных мест и получивших разное воспитание, я за свою жизнь видел много раз, и всё больше убеждаюсь в правоте этого утверждения. Отцу Евдокиму было непросто с монахом Игнатием, уроженцем Фасоса[261], но он жил с ним в мире, повторяя себе это изречение: «Смиряю себя, чтобы приобрести брата моего». Он говорил это без вздохов, всегда с приятной улыбкой на лице.
Он никогда никого не осуждал и не смущал наших мыслей сплетнями о каком-нибудь нерадивом монахе. В то время, когда его монастырь, Ватопед, ещё не был киновией, мы все поливали его грязью, а наш дедушка Евдоким – никогда. Он лишь коротко говорил: «Сейчас нам трудно, но Бог поможет».
Он предпочитал говорить о хороших сторонах того или иного человека, делая это несколько высокопарно и с пафосом, как настоящий уроженец Анатолии, чтобы подчеркнуть их значение. О плохом он просто молчал. Он его как бы не замечал, и только лицо у него становилось печальным. Многословие монахов вызывало у него недовольство, сам он не любил разговаривать. С болтливым монахом он старался не общаться: «Он хороший, только много говорит». Но когда кто-то заходил к нему в келью, то он не давал гостю понять, что разговоры его утомляют, и сам предлагал: «Вот хорошо, что ты зашёл, давай поговорим». Выразительными были не только его слова, но и присутствие, и само его бытие. Чаще он говорил одним своим видом, а не словами. Как-то он пришел в наш монастырь в Субботу Акафиста. Первую часть Акафиста читал нараспев один священник, который постоянно менял гласы: то первый, то пятый… Он успел перебрать почти все гласы, пока не закончил. Я заметил, что стоявшему рядом со мной отцу Евдокиму это совсем не нравится. Его лицо выражало недовольство. Потом начал читать другой священник, тоже с прекрасным голосом и слухом. Когда он закончил, на лице у старца было написано удовольствие: священник читал просто, не меняя гласов. Старец тогда сказал: «Так читали и мы. Так нас научили, так мы и держим».
Отец Евдоким всегда был необычайно кротким. Часто говорят, что мы, безбрачные, люди очень нервные, вспыльчивые, строгие, что мы не умеем контролировать свой гнев. У отца Евдокима ничего этого не было. Он служил тихо и кротко, какой бы диакон с ним ни служил и кто бы ни пел на клиросе. В общении он тоже был очень кротким. С каким настроением он служил в алтаре, с таким же общался с людьми. Он не был двуличным человеком, который в алтаре благоговейно молится, а брату своему хамит. Ко всем он относился с уважением.
Однажды я спросил у него, не нервничал ли он когда-нибудь, на что он ответил: «Не помню».
Когда из его скита кто-то украл котлы, я услышал, как он сказал: «Вот какой хороший человек: оставил и нам кое-что, чтобы мы могли приготовить угощение на праздник. А остальное разве нам было нужно?»
Во время исповеди он всегда был серьёзен, как врач, исследующий больного и чувствующий свою ответственность. После совершения таинства воцарялось полное молчание. Иногда он говорил: «Современный человек, как и древний, тоже борется, но влияние зла на него такое сильное, что он не может с ним справиться. Если Бог лишит нас Своей помощи, то мы все утонем».