Текст книги "Эпоха и кино"
Автор книги: Григорий Александров
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
Весной 1925 года Эйзенштейну было предложено снять «1905 год», и мы стали его ассистентами. Это был первый случай в кинематографии, когда у одного режиссера было пять ассистентов. Правда, «пятерка» выполняла и функции помощников режиссеров.
Эйзенштейн точно распределил обязанности между нами. Ежедневно после окончания съемок, прежде чем идти обедать («харчиться», по выражению Эйзенштейна), мы непременно репетировали завтрашние сцены. Из «пятерки» Александров, как всегда, был у аппарата, Штраух – на первом плане, Антонов, Гоморов и я возглавляли воображаемую массовку, скажем, каждый свою сотню людей: одна сотня (Антонов) идет или бежит от такого-то места до такого-то; другая сотня (Гоморов) движется ей наперерез; третья сотня (Левшин) – под таким-то углом по отношению к аппарату. Каждый из нас действительно проходил или пробегал по намеченной мизансцене, и Эйзенштейн вносил коррективы в монтажный лист. Монтажные листы были написаны дома «на 75 процентов», «почти 25 процентов» определялись этими репетициями, а последнее «почти» доводилось уже на съемках, завтра. Таким образом, «пятерка» великолепно знала, что она будет делать завтра с массовкой, и во время съемок не было грубых накладок…
Голос у Сергея Михайловича был слабым, поэтому массовками управлял Александров (кстати, он много снимал как оператор вторым съемочным аппаратом). Была выработана специальная ручная сигнализация: внимание, стоп, начали. Если получалось что-нибудь неправильно, Эйзенштейн тихонько говорил это Александрову, а тот сообщал или сигнализировал нам.
В нашей группе царили по-настоящему товарищеские отношения. Эйзенштейн был первым среди равных, хотя никто не называл его на «ты»…
Когда Эйзенштейн давал указание что-либо сделать, мы все отвечали по-матросски «есть», отходили и совещались друг с другом, как лучше выполнить задание. Работали с каким-то невероятным энтузиазмом, не за страх, а за совесть. Впрочем, одного рода страх был – страх попасть «на зубок» Сергею Михайловичу. Острое, ироническое, ядовитое и в то же время деликатное жало его насмешки разило хуже всяких дисциплинарных взысканий.
После съемки держались, как правило, вместе – обедали, гуляли, ходили в кино. Но и на этих прогулках мысль Эйзенштейна напряженно работала, и мы становились свидетелями его блестящих импровизаций. Однажды на прогулке родился эпизод, не вошедший потом в окончательный вариант фильма, – смерть студента (крупные планы его, впрочем, остались в «Лестнице»).
На Приморском бульваре стоял силомер. Шура Антонов, человек очень сильный, так сжал ручки этого силомера, что обратно они не вернулись. И Эйзенштейн, «зацепившись» за этот случай, придумал и снял такую сцену.
Солдатская пуля попадает в студента, стоящего у силомера. Падая, студент продолжал держаться за ручку, и стрелка лихорадочно металась от «сильно» к «слабо». Несколько детей осторожно выносили его из гущи разбоя в сторону и, положив на землю, приседали на корточках вокруг убитого. После небольшой паузы один мальчик снимал с себя бархатную курточку, передавал ее девочке, приподнимал голову студента, а девочка подкладывала под нее курточку. И снова все смотрели без всякого движения на убитого студента.
Этот эпизод был так великолепно снят и смонтирован, что без громадного душевного волнения, без слез смотреть его было невозможно. Но Эйзенштейн все же безжалостно выбросил его из фильма: он замедлял ритм всей «Одесской лестницы»».
Продолжая рассказ Левшина о нашей совместной работе с Эйзенштейном, я хочу отметить, что основным принципом съемочной работы были неустанные поиски, использование в фильме непредусмотренного материала. Так, например, необычный шторм на Черном море и огромные волны, разбивавшиеся о дамбу Графской пристани в Севастополе, не значились ни в сценарии Агаджановой-Шутко, ни в монтажных листах Эйзенштейна. Но, встретившись с этим необычайно эффектным природным явлением, мы немедленно сняли огромные волны, и они оказались первыми кадрами картины.
Б фильме «Броненосец «Потемкин»» эти кадры выражают идею, тему русской революции. Огромные, грозные волны с яростью разбиваются о мол, стремительно, бурно набегают на прибрежные камни. Море бушует, пенится, и на фоне бушующего моря возникают слова В. И. Ленина: «Революция есть война. Это – единственная законная, правомерная, справедливая, действительно великая война из всех войн, какие знает история… в России эта война объявлена и начата»[4]4
В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 9, стр. 212.
[Закрыть].
Вводные аллегорические кадры фильма иллюстрируют слова Ленина. Заключительная часть ленинской цитаты: «В России эта война объявлена и начата» – воплощается в следующем кадре. Зритель видит большой военный корабль, стоящий на рейде. Камера показывает нам двух матросов, реальных героев восстания на «Потемкине», – Вакулинчука и Матюшенко, которые горячо рассуждают о том, как сделать так, чтобы команда броненосца поддержала бы братьев-рабочих, перешла бы на сторону революции.
Следующий кадр – строгий силуэт броненосца «Потемкин» на рейде, на фоне ночного моря. Так с первых кадров броненосец «Потемкин» трактуется как обобщенный-поэтический образ русской революции, как символ «единственно законной, правомерной, справедливой, действительно великой войны из всех войн, какие знает история».
Эпическая заставка вошла в фильм в процессе монтажа. Но когда мы снимали шторм, то конечно же предвидели, как он «сыграет» в картине.
Широко известна история с туманами, которые создали образ своеобразного реквиема на смерть Вакулинчука и прощания с ним. В тот день была назначена совсем другая съемка. В Лондонской гостинице (теперь это гостиница «Одесса»), где обосновалась наша группа, жили и другие киноэкспедиции (случилось так, что в Одессе одновременно снимали три фильма), но никто не выехал в тот день на съемку, ибо густой туман окутал порт. Только мы трое – Эйзенштейн, Тиссэ и я – решили посмотреть, как выглядят море и порт в туман. Захватив с собой съемочный аппарат, наняли небольшую лодочку с веслами и пустились в «плавание». Вначале туман был таким густым, что и в трех шагах ничего не было видно. Но вот лучи невидимого солнца ослабили его пелену. На воде появились блики, а затем и очертания кораблей, стоящих в порту. Мы настроили съемочный аппарат и, не веря в удачную экспозицию, стали снимать кадр за кадром. Туман то густел, то становился слабее, и мы до самого заката солнца выжидали эти мимолетные моменты для съемки.
Когда вечером вернулись в гостиницу, члены других съемочных групп продолжали играть в домино и со смехом встретили нас, увидев, как мы поднимаемся по лестнице с киноаппаратом и коробками с кассетами. Но мы уже знали, для чего мы сняли эти туманы. Мы уже обсудили способ их использования, сочинили сцены «туманного реквиема». До этого дня у нас и мысли такой не возникало, и она нигде не была записана.
Работая над фильмом о революции, мы вынужденно спешили, и это приводило нас ко всяким недоразумениям и срывам.
В прологе предполагалось показать Цусимский бой. От этого символа поражения царской России в войне с Японией Эйзенштейн выходил к эпическому повествованию о восстании на броненосце «Потемкин».
Сделали макет крейсера «Варяг». Он должен был гореть и тонуть. Но в Севастополе глубокой осенью не было спокойного моря, и все не удавалось провести съемку. Наконец улучили момент. Установили аппарат. Подожгли макет. Я говорю Тиссэ:
– Снимай!
Он, созерцая пожар на воде, отвечает:
– Нет. Подожду, когда он начнет разваливаться.
И вот макет «Варяга» развалился и тонет, а Тиссэ все никак не обнаружит ручку от съемочного аппарата. В ту пору оператор, чтобы привести в движение аппарат, крутил ручку, а Тиссэ эту ручку прятал, чтобы не стали крутить посторонние. Когда Тиссэ нашел ручку, макет сгорел и утонул. Снимать было нечего. Так пролог с Цусимой и не состоялся.
Финальный, знаменитый кадр, когда броненосец «Потемкин» идет на аппарат и как бы раскалывает экран своим килем, был найден неожиданно. Эйзенштейн уехал в Москву, чтобы монтировать фильм, а мы с Тиссэ, как я уже говорил, нервно, в спешке доснимали всякие кусочки. Для финала мы должны были в воде на катере наехать на громаду броненосца. Но крейсер «Коминтерн», который изображал «Потемкина», в ту пору был поставлен на ремонт в сухой док; нам пришлось пойти на хитрость – проложить рельсы и наехать на крейсер на тележке, а затем подъехать под киль корабля. Это был удачный выход из безвыходного положения.
Часто, очень часто во время работы над фильмом случалось так, что искали одно, а встречалось другое и оно оказывалось более сильным, более правдоподобным, более убедительным, чем придуманное за письменным столом. Но поскольку идея фильма была ясна и «сверхзадача» была железной, то «железного» сценария не требовалось. «Неожиданный» материал органично входил в ткань, в композицию фильма. Постепенно это стало основополагающим принципом создания картины, и ему «Броненосец «Потемкин»» обязан своей убедительностью и правдой, своей жизненностью.
В фильме «Броненосец «Потемкин»» речь идет о подлинных исторических событиях, но они обобщаются кинематографическими средствами в художественный образ.
Вдохновенная, творческая работа над историческим материалом революции 1905 года привела Эйзенштейна к необходимости обобщенно отразить подлинные исторические факты.
В ходе работы над фильмом Эйзенштейн отошел от «производственных» моделей и образцов, от самого «производственного» принципа в искусстве и прочно встал на позицию реализма.
Начиная со «Стачки», «Броненосца «Потемкин»» и до «Октября», руководимая Эйзенштейном киногруппа выбирала самые волнующие проблемы, самый животрепещущий жизненный материал. Ведь фильм «Броненосец «Потемкин»» отстоял от исторического события, в нем показанного, всего на 20 лет. По тому времени материал о восстании был не историческим, а современным. И это, а не что-нибудь другое, порождало поиски нового поэтического киноязыка, новых активных средств выразительности.
Основной тон картине задавал пафос революции, пафос революционных идей, пафос открытий. В свое время Белинский первоочередную задачу критики видел в раскрытии пафоса произведений, считая этот пафос ключом к творчеству. «Без пафоса, – писал В. Г. Белинский в одной из своих статей о Пушкине, – нельзя понять, что заставило поэта взяться за перо и дало ему силу и возможность начать и кончить иногда довольно большое сочинение».
Эту же мысль настойчиво пропагандировал в те годы Анатолий Васильевич Луначарский, видевший будущее советского искусства в изображении того пафоса, тех порывов, без которых, по его словам, невозможна никакая революция.
Наши импровизации и в Одессе, и в Севастополе носили характер зрелого творчества. Эйзенштейн настолько глубоко проникся революционным материалом, что образную структуру своего выдающегося фильма способен был словно маг-волшебник ткать даже… из туманов.
Композитор Сергей Сергеевич Прокофьев рассказывал мне, как Римский-Корсаков учил его писать музыку. «Многие молодые композиторы, – говорил Римский-Корсаков, – думают, что достаточно отыскать несколько фольклорных мотивов, оркестровать их и получится симфония. Но десять раз по десять копеек – это не рубль. Это десять раз по десять копеек. Для того чтобы получился рубль, гривенники нужно расплавить и отлить в новую форму, в единый, цельный рубль». И Горький не раз говорил, что жизненный факт еще не есть художественная правда.
Модным течением в западном кино некоторое время назад стало искусство «потока жизни», то есть показа жизненных явлений без отбора, якобы во имя жизненной правды.
В наше время буржуазные критики и теоретики не раз пытались рассматривать фильм «Броненосец «Потемкин»» как подтверждение справедливости этой теории. Но он, как и вся творческая биография Сергея Эйзенштейна, показывает нам иной путь. Этот фильм является образцом революционной романтики, активного революционного искусства, которое не только отражает «поток жизни», но и вмешивается в него с целью переустройства самой жизни.
Принципы этого «поточного течения» в кинематографе отвергают и искусство монтажа как средства отбора и трактовки материала. Нас пытаются убедить, что надо пользоваться длинными панорамами, подвижной камерой, длинными периодами съемки для того, чтобы не прерывать «движения жизни» на экране, а непрерывно следовать за ее естественным течением.
Эйзенштейн, разрабатывая теорию монтажа, придавал огромное значение склейке. Склеивая два куска, говорил Эйзенштейн, кинорежиссер прежде всего должен думать о том, чего не надо показывать, и тогда станет ясным, что нужно показывать. Художественная правда возникает в обобщении ряда фактов, в результате их синтеза. Художественный образ может возникнуть при сопоставлении двух монтажных кусков. Эйзенштейн говорил, что монтажные куски похожи на бильярдные шары; их можно столкнуть так, что они от удара разлетятся в разные стороны, а можно и так, что один шар, ударив другой, придаст ему стремительное движение, а сам останется на месте, и так, что они, столкнувшись друг с другом, оба замрут в неподвижности. Склейка может быть как вспышка молнии в ночи, освещающая разом огромные пространства г: вызывающая в одно мгновение цепь ассоциаций, которые скажут уму и сердцу в тысячу раз больше, чем протокольно точное разглядывание событий.
В «Потемкине» есть одна поразительная особенность, отличавшая его от всех других фильмов. В современном фильме 300–400 склеек, то есть раздельно снятых кусков, а в «Потемкине» их 1280!
1280 кадров «Потемкина» – это 1280 точек зрения на происходящие события. Когда аппарат стоит на месте или неотступно следует за действием, он показывает события с одной точки зрения, чаще всего с точки зрения зрителя. А ведь аппарат может показывать и точку зрения действующих лиц, и точку зрения автора. Умное использование этих различных точек зрения более глубоко и всесторонне раскрывает сущность происходящего.
Не только смысл, но и чувства может передавать склейка двух кусков. Один кусок может переходить в другой незаметно, неискушенный зритель не увидит этой склейки. Но она способна вызвать потрясение в том случае, когда сталкиваются две несовместимые точки зрения. Происходит эмоциональный взрыв.
Огромное значение имеют склейки и для ритма, и для темпа художественного кинопроизведения. Они могут быть ритмичны или плавны, как вальс, гармоничны или диссонансны, мягки или «неуклюжи».
Дирижер Евгений Александрович Мравинский как-то втолковывал мне, что его искусство имеет только четыре средства выразительности: быстро и медленно, громко и тихо. Все остальное написано композитором. И вот, располагая только этими четырьмя возможностями, дирижер строит на них свое большое искусство интерпретации, трактовки, раскрытия красоты и содержания музыкального произведения.
Помимо внутрикадрового темпа и ритма, внутрикадрового света и тени столкновение монтажных кусков, происходящее в склейке, открывает неисчерпаемые возможности. Если в фильме мало кусков – мало склеек, то режиссер явно уменьшил выразительные, а может быть, и идейные возможности фильма. Ведь в длинном куске приходится мириться с ненужными затяжками темпа и ритма, неудачными действиями актера, ненужными паузами, отдельными ошибками.
В понятие монтажа входит не только склейка отдельных кусков, но и художественная монтажная композиция изображения и звука, человеческой речи, музыки, шумов, монтажа движущегося на экране цвета, отличающего кинематограф от статичной живописи. Движущийся цвет открывает новые эстетические возможности, которыми не обладает живопись. Монтаж – это композиция всех элементов выразительности, участвующих в фильме.
И если посмотреть на все наши последние технические открытия в области изобразительной – цветовой, звуковой, литературной, театральной, музыкальной, архитектурной, хроникальной, широкоэкранной, широкоформатной и т. д. и т. п., то станет ясно, что мы пользуемся суммой этих возможностей, но не достигаем их синтеза. Полная сила кинематографического искусства откроется только тогда, когда мы достигнем подлинного его синтеза. Это не исключает, конечно, достижений литературного кинематографа – или театрального, или музыкального.
Думается, что обращение к опыту создания «Броненосца «Потемкин»» может способствовать выявлению того нового, новаторского, прогрессивного в области кинематографической специфики, кинематографического синтеза, что можно взять на вооружение не только сегодняшнего, но и будущего киноискусства.
Однако, теоретизируя, я выпустил из рук нить более или менее последовательного повествования о том, как создавался фильм «Броненосец «Потемкин»», какие примечательные и просто любопытные истории сопутствовали этой работе.
«Итак, – говоря стихами Пушкина, – я жил тогда в Одессе…». Прекрасней дней и не припомню. Как говорил в приведенном выше рассказе Александр Левшин, я был в буквальном смысле рупором Сергея Михайловича, командуя массовкой как режиссер-ассистент. К тому же я участвовал в постановке крупных планов, не только из любви к искусству снимал второй кинокамерой, участвовал в подготовке монтажных листов и выполнял особые задания (об одном из них я в свой черед расскажу).
Вдохновение в работе стало могучим фактором. Успевали там, где, казалось бы, успеть невозможно.
Менее чем за месяц мы сняли четвертую часть фильма – «Одесская лестница» и третью – «Мол». Я не берусь пересказывать фильм[5]5
Хотя в этом, возможно, и есть необходимость. У меня нет уверенности, что все читатели этой книги видели фильм. Он крайне редко показывается в кинотеатрах и на телеэкранах.
[Закрыть], но, чтобы дать представление о духе, поэтике «Броненосца «Потемкин»», позволю себе привести здесь отрывок из аннотации к фильму, написанной Сергеем Третьяковым. Он делал надписи к кадрам, в большинстве своем замечательно лаконичные, образные, например: «Мол стал мал». Он, будучи нашим преданным другом-драматургом и заместителем председателя худсовета Первой госкинофабрики, участвовал в доработке сценария в ходе съемок в Одессе и Севастополе.
Б этом отрывке поэтическое истолкование того, что мы снимали в Одессе, а потом в Севастополе.
«В палатке на конце узкого, обшлепанного волнами мола со свечой в руках лег один из многих, которыми Россия платила за революцию.
А ночью ползли туманы. Наползали грядами, шли серобрюхие, мутные. От этих туманов обвисали тяжелые паруса и съеживались узлы канатов, а железные дула винтовок покрывались липким холодным потом, словно в лихорадке перед рассветом металась в зловещем ожидании вся громадная, запытанная Россия.
Взошло солнце, и день, и люди по одному, сперва любопытствуя, потом негодуя, потом уже наваливаясь стихийным стрежнем, шли к молу, к палатке, где дрожал язык свечи в руке Вакулинчука. Выли бабы и причитали, пели слепцы, как на ярмарках, лисьими мордочками тыкались репортеры, пробегали бездельники и модницы, но нарастала уже каменная стена портовых и городских рабочих, уже ораторы взлетали всплесками над накаляющейся толпой; раскал краснел, стал кумачовым, и сотни кулаков тяжелой и верной рабочей клятвой взлетали над головами.
Вчера Вакулинчук крикнул: «Братья!», и вот сегодня тысячи братьев услыхали зов и пришли и стали стеной несокрушимой, как бетон мола. И не один Вакулинчук – весь «Потемкин» кричал порту «братья!», и весь город вышел на гигантскую лестницу. В этот день было два восхода солнца. В первый раз утром, а второй раз днем – красным флагом на рее «Потемкина».
И к этому второму солнцу потянулись все.
Тысячами парусов заколосилось море.
Не хватало волн под кили прыгающих шлюпок и ботов.
Это земля, сияющая и заботливая, скакала на крыльях своих парусов к «Потемкину».
Эти паруса мчали к трапам броненосца самую заботливо отобранную живность, самые крепкие рукопожатия, самые сверкающие глаза, самые горячие и нужные слова. Земля, вспоротая нагайками, билась о борта «Потемкина», крича в родные отныне жерла его страшных стальных хоботов:
– На здоровье!
Но ползли морем туманы, холодные, скользкие, от которых ржавели стволы винтовок. Ядовитая муть душила солнце. Наползали холодные и скользкие хапы живучего, как гадюка, самодержавия.
В спину радостным толпам власти двинули свою машину смерти – шеренги солдат, которые еще не расслышали зова «братья!», а понимали только приказ командирской сабли.
Сабля взвизгнула, брызнул горячий свинец, и метла штыков пошла чистить лестницу.
Красному флагу «Потемкина» ответила красными мазками пустеющая лестница. От шеренги солдат спасения не было. Им кричали:
– Что вы делаете? Остановитесь! – но пощады не было никому.
Тут, на этой лестнице, доверчивая, улыбчивая, революционная Россия кровавым уроком поучалась тому, что мятеж должен быть беспощадным, что не место улыбкам, пока не раздавлен и не втоптан в землю враг.
Заходило окровавленное солнце над страшной лестницей.
В морской темноте беззвучно метался «Потемкин», ибо где-то с тыла, с воды, шли железные чудовища черноморской эскадры и неизвестно было, чем они его встретят – красными флагами или рыком орудий.
Опять жабьими брюхами ползли туманы, от которых даже железо ружейных стволов плачет злыми холодными слезами, а сквозь туманы молча волчьей настороженной стаей шли броненосцы.
Ближе… еще… еще… ближе… рядом…
Ну… Выстрел… Или…
«Братья!» Сотни шапок взлетели чайками в воздух, тысячи голосов рванулись с бортов, царский порох стал пылью в патронах перед красным солнцем на мачте «Потемкина».
И спешно, крадучись, уводили – от зла подальше – хитрые командиры остатки эскадры, разбитой революцией, в норы гаваней, подальше от свежего солнечного ветра 1905 года».
Это последнее – «Встречу с эскадрой», так же как две первые части – «Люди и черви» и «Драма на Тендре», – нам предстояло снимать в Севастополе.
Остро стояла проблема корабля. Легендарный «Потемкин» много лет назад был разобран. Ветер истории разметал листы тяжелой брони, некогда покрывавшей его бока. На вооружении ни на Балтфлоте, как мы в том уже убедились, ни на Черном море к осени 1925 года броненосцев старого типа уже не было. Но мы искали, и не безуспешно. В одной из извилин Севастопольского рейда – в Сухарной балке администратор группы Крюков углядел оставшийся на плаву корпус корабля тех же габаритов, что и славный броненосец «Князь Потемкин Таврический». Выясняется, что это приспособленный под минный склад однотипный с «Потемкиным» броненосец «Двенадцать апостолов». Правда, на нем нет ни вооружения, ни палубных построек. Сохранился только блокшив – остов некогда грозного военного корабля. Бывший броненосец стоит у скалистого берега. А ведь драма на Тендре происходит в открытом поре. Но если развернуть корабль на 90 градусов, то он рисуется во всю ширину своих боков на чистом небесном фоне, в открытом море. С большими предосторожностями корабль развернули.
По старым чертежам, хранившимся в Адмиралтействе, из деревянных балок, реек и фанеры был воссоздан точный внешний облик броненосца «Потемкин».
Но бывший боевой корабль остается минным пакгаузом. На выгрузку мин понадобились бы месяцы, а у нас каждый день на счету. Приходится быть начеку. Бегать нельзя. Курить нельзя. Сильно стучать нельзя. Может взорваться.
Попробуйте-ка в таких условиях снимать восстание. Однако снимали, и снимали успешно. Строгость обстановки, жесткие сроки словно бы придали строгости и стройности фильму.
Было уже довольно холодно, когда мы подошли к съемкам эпизода сбрасывания офицеров в воду. Исполнители ролей офицеров отказались от рискованного занятия купаться в ледяной воде. Тогда Левшин и я падали в воду за всех. Я играл старшего офицера Гиляровского, а нырял и за Гиляровского, и за вахтенного.
Когда исполнитель роли судового священника отказался падать с лестницы, мы загримировали Эйзенштейна, и он отчаянно дублировал несколько раз это падение.
Не было такого случая, чтобы мы отменяли съемку: туман ли, мороз ли, ночь ли, – мы всегда находили что снимать.
Был у нас трагикомический случай со съемкой кадра, который, к сожалению, в картину не вошел. Предполагалось снять эпизод, соответствующий историческому факту. При встрече восставшего броненосца с эскадрой Черноморского флота был дан предупредительный залп, после чего мятежный броненосец, не желавший сдаваться, поднимал красный флаг. Организовать залп эскадры было сложно. Мне пришлось слетать в Москву, побывать у председателя Реввоенсовета СССР и Наркомвоенмора М. В. Фрунзе и получить у него личное разрешение выстрелить из всех орудий Черноморского флота. Но только один раз. Никаких дублей! Слишком дорого.
Попасть на прием к председателю Реввоенсовета мне, сугубо штатскому человеку, было не так-то просто.
Кирилл Иванович Шутко еще раз устроил мне встречу с Калининым. Михаил Иванович, после того как поздоровался со мной, заинтересованно спросил:
– Как идут дела?
Не вдаваясь в подробности, я сказал:
– Надеемся сдать в срок.
Михаила Ивановича, видимо, не устраивало мое бодрое «надеемся», и он строго заметил:
– Фильм нужен именно к сроку. Ни в коем случае нельзя опоздать.
– У нас затруднения, Михаил Иванович. Командующий Черноморским флотом не в праве разрешить предусмотренный сценарием залп всей эскадры.
Калинин тут же связался с М. В. Фрунзе и попросил его принять представителя съемочной группы фильма «Броненосец «Потемкин»». Заканчивая телефонный разговор, он дружески попросил:
– Михаил Васильевич, надо им помочь. Очень нужная картина.
Прощаясь со мной, Калинин добродушно улыбнулся, пожал мне руку, сказал весело:
– Действуйте, молодой человек!
На следующий день с бумагой, в которой была изложена просьба, отправился на Знаменку (ныне ул. Фрунзе). И вот меня пригласили в кабинет, Фрунзе встал, пошел мне навстречу. Поздоровавшись, сказал:
– Я все знаю.
Я глядел во все глаза, старался запомнить – энергичный, по-военному четкий. Волнение не покидало меня, потому что я много слышал об этом легендарном человеке и теперь видел его наяву.
Михаил Васильевич прочитал бумагу. Сказал строго:
– Посоветуемся с моряками. Завтра будет ответ. Затем, подобрев лицом, добавил:
– Ждем вашу картину. Это очень важно, если в юбилей 1905 года появится фильм «Броненосец «Потемкин»» – непокоренный остров революции…
Настал день съемки. Мы расставили несколько съемочных камер на вершинах Балаклавских гор, а флот ушел за горизонт, чтобы развернутым строем войти в кадр. На съемку приехало много гостей. Эйзенштейн повел их на командную вышку. Операторы чистили камеры и объективы, так как флот был еще далеко. И надо же было такому случиться! Одна дама, бывшая среди гостей, полюбопытствовала: «Каким образом будет дана команда для общего залпа?» Благодушно настроенный Эйзенштейн тотчас отозвался:
– А вот так: махну белым флагом – и они выстрельнут. При этом он все продемонстрировал.
И тут мы увидели у горизонта поднимавшиеся в небо тучи порохового дыма, а вскоре до нас донесся грохот залпа.
Оказывается, заранее обусловленный сигнал – взмах белым флагом – увидели с кораблей в подзорные трубы. Повторить залп эскадра не имела права. Кадр пропал. Эйзенштейн ужасно расстроился и вместе со Штраухом и Левшиным уехал в Москву монтировать фильм, поручив нам с Тиссэ съемку финала и всяческих «хвостов».
Сергей Михайлович отбыл в Москву 21-го, захватив с собой 4500 метров снятой пленки. Мы завидовали ему черной завистью – еще бы, купается теперь в богатейшем материале, по суткам не выходя из монтажной! – и, стиснув зубы, работали. Во всех трудных случаях жизни, чтобы не дать развиться меланхолии, чтобы приободриться, мы говорили «хо-хо!». Уже 26 ноября у меня возникла настоятельная потребность произнести этот бодрящий клич. То же было и 27-го. Об этом свидетельствуют мои письма к С. М. Эйзенштейну.
«26 ноября 1925, Севастополишка.
ХО! ХО! ХО! ХО!!!
Должно быть независимо от удач и неудач.
ХО! ХО!
Должно быть, если мало времени и нет солнца!
ХО! ХО!
Должно быть и тогда, когда девять кораблей выходят в море и в море начинается смена одного – дождливого – шквала другим – градовым, а град сменяет «вражеская» тьма, и в небе за весь день образуется единственная дырка, в которую мигает единственный луч солнца (его вы увидите на экране – черное небо и светлые волны).
ХО! ХО! ХО!
И тогда должно быть, когда помощники во главе с администрацией не выполняют по выписке ни одного пункта вовремя.
И приходится сидеть у берега под великолепнейшим солнцем полнокровных три часа и ждать, когда они проспятся, чтобы было все на месте.
Макет отменили исключительно по их вине, и сегодня потеряли утро, а потом света больше не было и снимали детали встречи при «молоке».
Эдуард вследствие этого подал Котошеву (директору съемочной группы – Ред.) заявление: уезжаю 30-го, при наличии трех солнечных дней – позаботьтесь о другом операторе.
Однако это не первая важность. В общем, сняли:
1. Волны (они годны только для тревожной ночи).
2. Другие волны – хорошие, но сняты без солнца.
3. Все с юпитерами на «Коминтерне».
4. Детали встречи.
5. Выстрелы из орудий.
6. Встреча с эскадрой.
7. И множество «хвостов» разных сцен.
Осталось:
1. Макет.
2. Взрывы.
3. Еще хвосты.
4. Вельбот.
5. Блокшив (море).
6. Ялики.
7. Собрание.
Снимаем наспех, редко дублируем, ибо солнце только урывками в час по чайной ложке, да и то не каждый день. Сегодня второй день всего после Вашего отъезда приблизительно светло. Наезд носа на аппарат, кажется, будет хорош.
За «эскадру» нечего писать (не зря почти два месяца жили в Одессе, кое-чему обучились. – Г. Л.), сами увидите, что с ней можно делать. То, что там сделано, – это сверхмаксимум того, что возможно было сделать при наличии всех обстоятельств.
Если погода будет держаться четыре дня, мы снимем все необходимое и увидимся с вами.
Нас интересует, будет ли что-нибудь смонтировано к нашему приезду. Эдуард уверяет, что нет! Я уверяю, что будет, должно быть. Так или иначе, в этом весь смысл (в 20-м!).
Дорогой учитель, 20-е – это ХО! ХО!
20-е – это должно быть число нового триумфа и, Сергей Михайлович, давайте жмите – и очень даже, прошу Вас, – на монтаж и все прочее, чтобы было!
Жму руку. ХО! ХО! Гриша».
«Севастополь, 27 ноября.
…Вот что, дорогой учитель Сергей Михайлович, я не знаю, чего я там наснимал (боюсь, конечно, страшно), но мне кажется, что все это плохо, и плохо потому, что не успеваешь подумать о каком-нибудь постановочном задании, а не только написать что-нибудь предварительно на бумажке. Во-первых, еще ни разу не снимали то, что я себе намечал. (Так я впервые ощутил, что исполнять чью-то волю проще и приятнее, чем диктовать свою волю подчиненным. – Г. А.) То что-нибудь не готово, то солнца нет, то кого-нибудь нет, то разрешения нет – понимаете?