Текст книги "Твой сын, Одесса"
Автор книги: Григорий Карев
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)
30. Смело, товарищи, в ногу!
Яша старался не думать о Федоровиче, но он чувствовал его, как чувствуют под кожей занозу, которая действует на нервы и почти непрерывно напоминает о себе. Он терзался мыслью, что не прикончил Старика в тот раз, и Старик как ни в чем не бывало разгуливает теперь по Одессе и, словно ядовитая муха, переносит заразу с одного места на другое. А Лешу и Сашу убили… А Тамару и Бадаева расстреляли… А Лена пошла в бодегу Латкина, может, ее тоже уже арестовали?.. Это нестерпимо мучило Яшу.
Но самое мучительное – было сегодня. Трудно было молчать на допросах или ответами приводить в бешенство палачей. Тяжело было сохранять мужество под пытками… Но тяжелее всего было сегодня уговаривать Нину скорее уйти домой, зная, что это последнее свидание, что больше Нину он никогда не увидит.
Еще ночью тюремный телеграф сообщил: королева отказала Якову Гордиенко в помиловании. Сердобольная королева Елена, пекущаяся о несовершеннолетних правонарушителях, отказала семнадцатилетнему пареньку в помиловании! Мать юного короля Михая отказала юнцу в жизни!..
Яша никогда не верил в милосердие королев и выслушал точки и тире тюремного телеграфа спокойно. Но уговаривать Нину ему было невыносимо тяжело. Он знал: то, что он просил, ему передать не успеют, но переписывать записку не было ни времени, ни смысла. Он знал: расстреливают вечером, до наступления сумерек – боятся, чтобы не разбежались в темноте заключенные или чтобы партизаны не устроили налет во время казни. Он знал: расстреляют здесь же, у тюрьмы, на Стрельбищном поле. И не хотел, чтобы Нина услышала выстрелы…
Ему страшно тяжело было уговаривать Нину. И, вернувшись в камеру, он упал на мокрый цементный пол, прижался к нему щекой, раскинул обессиленные руки, закрыл глаза. Надо уснуть, набраться сил – впереди еще борьба, враги не должны увидеть его слабым… Те, в двадцатом, никогда не были слабыми… И Алеша отбивался колуном до последнего… И чекист Бадаев, конечно, высоко держал голову, когда в него стреляли! «Я бы навек полюбила… я бы такому всю жизнь отдала». Что это? Галлюцинация? Или он и в самом деле слышит голос Ли?..
Еще несколько минут Яша лежит неподвижно, прислушивается… Тихо. Что-то шуршит, кто-то дышит рядом…
Яша открывает глаза, приподнимает голову. Тесная, как гроб, камера. Сквозь узкую зарешеченную щель под самым потолком едва сочится дневной свет. У двери – зловонная параша. В стену вмурован железный стул. В углу – пальто и одеяло в бурых пятнах засохшей крови. И сверху, на грязной подушке, – огромная серая крыса. Она, не переставая часто-часто двигать челюстью, сторожко уставилась на него круглыми, как смородина, глазами.
«Плохи же твои дела, Яша, если даже эта тварь тебя не боится!» – подумал Гордиенко и, не поднимаясь, плюнул в крысу. Она юркнула и исчезла в норе.
– Врешь! Я живой еще! – крикнул Яша, поднимаясь на ноги. Крикнул не крысе, а всем тем, кто ждал его за дверью, в тюремном вестибюле, на Стрельбищном поле.
А они уже ждали его…
…В вестибюле проволокой связали им руки.
– Я без костылей пойду, Яшко. Можно будет, случай чего, о тебя опереться? – обратился к Гордиенко заросший черной щетиной узник на деревянной ноге. Яша с трудом узнал Михаила Бунько.
– Дядь Миш! Милый ты мой!
– Признал! – обрадовался Бунько. – А я думал, меня так изуродовали, что…
У бывшего юнги с «Синопа» сверкнули на глазах слезы, но он сразу же тряхнул лохматой головой и, улыбаясь, скрипнул зубами:
– А я рад, что вместе. Понял?.. Мы им покажем, как надо… Смотри. У меня тоже…
Дядь Миш выпятил грудь – под расстегнутой блузой виднелся кончик матросской тельняшки.
…Их было шестеро.
Впереди – Яша Гордиенко. Бледный, лобастый, широкоскулый, с черными, разлетистыми, как крылья чайки, бровями. В шапке каштановых волос с медным отливом. В матросской тельняшке, припрятанной в камере для этого случая…
Слева бодрился, все время поглядывая на Яшу, горько улыбался одними губами Михаил Бунько. Справа – какой-то парень, кажется шофер, фамилию его Яша не мог припомнить. Сзади – во втором ряду, постаревшие и осунувшиеся знакомые Яше подпольщики.
..За высокими тюремными стенами не видно было закатного солнца, только багровый отсвет ложился на белое облачко в самом зените.
– Видишь, – шепнул, припадая на деревяшку Бунько, боявшийся отстать от спокойно шагавшего Гордиенко. – Как знамя над нами… Алое…
Справа вдруг всхлипнул парень-шофер.
Яша обернулся к нему.
У парня тряслись посиневшие губы. По мертвенно-бледному лицу текли слезы. Тусклые, как у сонной скумбрии, глаза были налиты ужасом.
– Смелее, друг! – кинул ему шепотом Яша. – Смелее, не надо показывать гадам свой страх!
Но парень уже не владел собою. Рыдания прорывались из груди помимо его воли.
– Смело, товарищ! Смело! – храбрил его Яша. – Смело! – крикнул он властно и, подняв чело к алому облаку в зените, решительно, мужественно, радостно:
– Сме-ло, товарищи, в но-гу,
Духом окрепнем в борьбе…
– Прекратить! – закричал начальник конвоя, подскакивая к Яше и потрясая пистолетом перед самым его лицом.
Но Яша не видел и не слышал его. Он только видел алое облако в небе, будто распахнутое знамя. Он только слышал, как рядом подхватил песню Михаил Бунько:
– В царство свободы доро-огу…
И сзади зарокотали голоса:
– Грудью проложим себе!
– Пре-кра-тить! – надрывался начальник конвоя. – Конвой!
Конвойные сперва растерялись, потом бросились к узникам, кулаками, прикладами автоматов, черенками лопат начали избивать связанных, измученных, но страшных в непокорности, страшных в экстазе людей. Но песня, как пламя костра в сосновом бору! Подхваченное ветром, взмывает оно по хвое, по сухим веткам и смолистым сучьям вверх, и могучие кроны великанов неожиданно взрываются неукротимым лесным пожаром. Так Яшина песня, достигнув тюремных окон, вдруг вспыхнула тысячами голосов. Тюрьма рокотала. Теперь уже песню ничто не могло унять.
Не сбавляя шага, Яша оглянулся на окна тюрьмы и снова запел:
– Вышли мы все из народа,
Дети семьи трудовой…
Вдруг начальник конвоя выхватил из рук жандарма автомат и, отбежав в сторону, закричал:
– Конвой! Ин латуры! Гай репеде департе! [4]4
Конвой! Прочь! Быстро бегите в стороны! ( румын.).
[Закрыть]
Никто, кроме румынских конвойных, не понял страшного смысла этого крика. Жандармы бросились в стороны. И тотчас ударили автоматные очереди. Одна… вторая… по идущим на казнь… Третьей очереди – по окнам тюрьмы – Яша уже не слышал.
Падая, Яша увидел, как багряное облако вспыхнуло и развернулось огромным полотнищем во все небо…
Падая, Яша слышал, как рокотало вокруг:
Братский союз и свобода —
Вот наш девиз боевой!..
31. Флаги над городом
Матрена Демидовна с Ниной переехали с Нежинской на Бебеля. В многоквартирном доме и людном дворе Гордиенки затерялись. Здесь их никто не знал, а может, кто и знал, да виду не подавал, чтобы не навлечь на них беду.
Нина потеряла всякие связи с подпольщиками. Пошла было еще раз в Нерубайское к деду Кужелю, но узнала, что схватила его сигуранца через неделю после ареста Бадаева, и старый шахтер, боясь проговориться во сне о том, что знал, покончил с собой – куском стекла распорол себе живот.
Она ходила по городу, вглядывалась в лица прохожих – может, кто встретится из Яшиных знакомых. Но, странное дело, ни Яшиных, ни Лешиных друзей нигде не было, будто они ушли из города или загримировались, чтобы Нина их не узнала. И в то же время она каждый раз чувствовала их присутствие: то листовки о разгроме немцев под Сталинградом, то сводки Совинформбюро о победах Красной Армии на фронтах расклеят во дворе. Кто-то ночью вывесил плакат:
«Вчера Москва салютовала в честь победы советских войск Брянского, Западного, Центрального, Степного и Воронежского фронтов – ура!»
Из уст в уста передавали: на Втором судоремонтном заводе подпольщики вырезали кабель высокого напряжения и сорвали пуск силовой установки; груженный в порту пароход вышел в море, взорвался и затонул; паровоз столкнулся с мотодрезиной генерального примаря Одессы Пынти; снова был бой катакомбистов с жандармами в районе Усатово… Конечно же, все это делали друзья ее братьев, но Нина никак не могла разыскать их… Иногда они даже подходили к ней на улице, но так неожиданно, что пока Нина соображала, что к чему, их и след простывал.
Как-то она пошла в аптеку за лекарством для мамы. Там нищенка, такая оборванная, такая страшненькая, что и во сне испугаешься, подошла, будто милостыню попросить, а сама в сумку Нине сунула пакетик и торопко вышла на улицу, скрылась в толпе.
– Кто это такая была? – спросила Нина аптекаршу.
– Где, девонька? Никого, кроме тебя, здесь и не было. Привиделось тебе, должно быть.
А дома развернула Нина пакетик, а там – триста немецких марок. Знал, видно, кто-то, что они с мамой голодные сидят.
А то перед октябрьским праздником встретил ее на улице человек совсем незнакомый – лицо землистое, бескровное, будто он год солнца не видал. Костюм на нем хоть и приличный, чистый, но запах от того костюма – сырой, затхлый, ни с чем не сравнимый, ни на что не похожий запах.
– Подержи, – говорит, – кошелку, дочка. Мне в буфет на минутку за сигаретами забежать.
Ждала его, ждала Нина – не приходит. А кошелка тяжелая, килограммов десять, не меньше. Что в той кошелке? Может, краденое? Может, бомба какая? Еще полицаи придерутся, проверят…
Так и не дождалась Нина того странного человека. А когда открыла кошелку – вскрикнула от неожиданности: десять банок консервов! И на самом дне – записка:
«С праздником!»
Иногда ей казалось, что Яша жив, что убежал он из тюрьмы и ходит где-то рядом, видит ее, все знает о ней и о маме, только на глаза им являться ему не велено… Вот не может же такого быть! Ведь они с мамой на третий день после расстрела тайком пробрались на то страшное Стрельбищное поле, нашли Яшино тело среди других загубленных и похоронили в приметном месте. Нина, как сейчас видит и как мама развязывала проволоку на окоченевших Яшиных руках (руки хоть после смерти должны быть вольными!), и как она сняла с себя рубашку, чтобы завернуть Яшино тело перед тем, как в яму опустить, – все видит, все помнит. А вот верить не верит в Яшину смерть, верит, что жив он и, может, тот эшелон, что третьего дня, говорят, под откос пошел – его, Яшиных, рук дело…
Однажды летом перегоняли в центральную тюрьму большую колонну арестованных – сто человек, не меньше! Жандармов пеших и конных – пропасть. А народу на тротуарах ту колонну провожало – наверное, весь город сошелся.
Нина все присматривалась – нет ли среди арестованных Яши или Алеши. Нет, братьев не было… И никого из знакомых не было. Только одну девушку среди арестованных Нина признала. Хоть и прошло уже больше года, как она ее видела, хоть и поблекла Лена Бомм, что цветок на морозе, только глаза синими плошками во все личико, а узнала ее Нина. И Лена Нину узнала в толпе, улыбнулась и, будто ношу с плеч скинула: пошла ровнее и тверже.
– Ниночка!
И еще что-то крикнула, да Нина не расслышала – рядом с Леной раздался звонкий юношеский голос:
– Смело, товарищи, в ногу!
Духом окрепнем в борьбе…
Нине показалось, что и голос то был Яшин. И подхватили Яшину песню все, кто был в колонне, и те, кто шли по тротуару, весь город подхватил песню.
– Мол-чать! – надрывались жандармы. Били прикладами заключенных, хлестали плетками тех, кто пел на тротуарах, грозили оружием, но песня ширилась и крепла.
Толпа оттерла Нину от края тротуара. Лена потерялась из виду. Но Нина, спотыкаясь в толпе, толкаясь о чужие спины, бежала за колонной, пока тюремные ворота не поглотили заключенных.
Толпа расходилась медленно, неохотно. Гомон плыл по улицам. Говорили всякое и по-всякому: с издевкой – о румынах, с ненавистью – о сигуранце, с притаенной радостью – о партизанских делах, устало и хмуро – о судьбе арестованных.
– Видала кралю в первом ряду? – спрашивала идущая впереди Нины женщина свою соседку.
– А что? А что?..
– Втюрился, говорят, в нее какой-то локотенент. На офицерские вечера ее водил… Его в Николаев перевели, так он оттуда к ней на мотоцикле прикатывал, с собой звал, жениться обещал. А она его, субчика, ниточкой на палец наматывала, все, что он болтал о части, о солдатских настроениях, о планах, все-все партизанам передавала.
– И правда – краля!
Может, это о Лене?.. Спросить?.. Да они и сами, пожалуй, не знают ни имени, ни фамилии той крали. Наверное, все ж таки о Лене… Вот она какая, Яшина подружка!
…Прошло два года с тех пор, как защитники Одессы оставили город.
Матрена Демидовна часто и подолгу болела, глазами совсем плоха стала. Но к осени начала поправляться.
– Доченька, какой завтра день? – спросила она однажды вечером.
– Воскресенье, мама.
– Нет, не то. Какое завтра число?
– Седьмое ноября. Ой, мамочка! – всплеснула Нина руками. – Завтра же наш праздник!
– А ты помнишь, как перед войной мы ходили на октябрьскую демонстрацию?
– Ну как же! Яша шел в колонне первокурсников морской школы и нес бело-синий флаг, а Лешка с фабрикой – с красным флагом. И мы с тобой шли с его фабрикой, за самим оркестром!
– Давай, доченька, завтра пройдем той же дорогой, по тем же улицам до Куликова поля. То ничего, что не будет ни флагов, ни музыки. Если очень захочешь, увидишь и услышишь…
Утром они дошли до Тираспольской площади и повернули на Преображенскую.
Утро было пасмурное, холодное, настоящее осеннее утро. Несильный ветер гнал поверху хлопья тумана. Солнце изредка показывалось и тотчас скрывалось, и серая пелена тумана скрывала крыши домов и верхушки еще не успевших сбросить листья деревьев. Нина и Матрена Демидовна в ватной кацавейке, стоптанных башмаках, в темном платке и очках, медленно и молча шли вверх по улице. Они не замечали развалин, не слышали чужого говора, не ощущали холода и сырости. Им виделся шумный и яркий поток демонстрантов, празднично одетые люди, флаги и транспаранты, слышался веселый смех, музыка, песни – все, как было здесь три года назад…
На углу Успенской кто-то легко толкнул Нину в плечо:
– Гляди, гляди наверх!
Нина недовольно оглянулась на пожилого мужчину в стареньком пальто и потертой кепке, оторвавшего ее от видений прошлого. Но он, не заметив ее раздражения, весело кивнул ей головой и снова повторил:
– Гляди вверх. Смотри на купол собора.
Порывом ветра разорвало серую пелену тумана, заголубела прогалина чистого неба. Нина вскинула голову вверх и ахнула:
– Ма-ма!
На самом высоком в городе здании, на шпиле Успенского собора, развеваемое ветром, колыхалось огромное красное полотнище [5]5
В ночь на 7 ноября 1943 года на самом высоком здании оккупированной Одессы, на шпиле Успенского собора, группа комсомольцев во главе с Георгием Дюбакиным водрузила советский флаг. Только к вечеру фашисты отважились снять флаг – описались надписей, сделанных комсомольцами: «Заминировано».
[Закрыть].
– Что с тобой, Нина? – встревожилась Матрена Демидовна.
– Мама! Смотри, флаг наш, советский флаг над городом!
Матрена Демидовна остановилась, запрокинула голову, то снимала, то снова надевала очки, терла пальцами близорукие глаза:
– Где флаг, доченька? Где?
– На самой вершине собора, к кресту привязанный.
– И на Пушкинской, на церкви – тоже флаг, – сказал тот же пожилой мужчина.
– А вчера наши Киев взяли, сам по радио слышал, – сказал идущий с ним рядом, хотя, конечно, знал, что за эти слова он мог поплатиться жизнью.
Только теперь Нина заметила, что по Преображенской, мимо Успенского собора, увенчанного красным полотнищем советского флага, толпами идут люди, пожимают друг другу руки, смахивают с ресниц слезы… А флаг вольно и величаво полощется в синем небе, над плененным, но непокоренным городом, над вечно свободной степью и вечно борющимся морем.
– Мама! Я не верю, что Яша погиб! Он жив! Это – его работа!
– Кровь людская даром на землю не падает, дочка, – ответила Матрена Демидовна и, вытерев слезы, пошла вперед – прямая, несогбенная, гордая.
Одесса, 1965—1967 гг.