Текст книги "Дети Снеговика"
Автор книги: Глен Хиршберг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
Мы скользим по тихим боковым улочкам, облезлые кусты постепенно срастаются в аккуратно подстриженные живые изгороди, тянущиеся вдоль свежерасчищенных тропинок и подъездных аллей. Серовато-белая, словно памятник луне, светится водонапорная башня зоопарка, и до меня доходит, что мы снова в Ферндейле, недалеко от старого дома Спенсера. Я узнаю надписи «Ломбард» и «Оружие» в витринах магазинов, узнаю дубы и сосны на одном из тех перекрестков, где миссис Франклин назначала нам встречи в ту львиную ночь.
– А-а, дом, – бормочет Спенсер, и мы подруливаем к низкому бетонному зданию на углу жилой улицы, со светящейся рекламой пива «Пабст» в витрине. Над двойной дверью вывеска: «Шпиндель», и тут же, таким же красным неоном, выпяченные губы а-ля «Роллинг Стоунз». На крошечной парковке одиноко скучает безликий «понтиак» конца семидесятых.
Столы и скамейки в помещении привинчены к покрытому красным ковролином полу, как мебель на корабле. Из музыкального автомата в пустой зал льется песня Стиви Уандера. За стойкой появляется бармен, плывя на своих жировых складках, будто лягушка на листе водяной лилии. Он кивает Спенсеру и со словами «Вечер добрый, пастор» наливает ему чистого тоника. Я, в духе Лориной традиции, заказываю «Роллинг-Рок», но, наткнувшись на недоуменный взгляд бармена, прошу любого разливного, какое есть. Он дергает кран, вручает мне кружку, дав отстояться пене, и опять уплывает вдоль стойки.
Все кабинки у стены оснащены трубчатыми карнизами, на которых болтаются занавески из бус. Вместе с напитками бармен подает Спенсеру миску чего-то дымящегося, похожего на угли, но, как выяснилось, это грецкие орехи, ужаренные чуть не до золы. Я плетусь за ним к столику в глубине зала; подождав, когда я усядусь, бармен плотно задергивает шторки.
К своему удивлению я чувствую, что у меня текут слезы. Они не связаны ни с какими конкретными эмоциями – просто текут, и все.
– Не знаю, что со мной, – говорю я.
– Бывает, иногда находит, – отвечает Спенсер, роясь пальцами в миске; наконец извлекает два потемневших орешка – кожура слезает, как змеиная кожа. Только я собираюсь заговорить, как он встает, откидывает занавеску и идет к музыкальному автомату. Бросает несколько монет и, не сверяясь с перечнем песен, нажимает кнопку, а когда возвращается и снова задергивает шторы, раздаются первые аккорды «По ночному городу» группы «Найтспотс». Мне всегда нравился мягкий, уверенно-тягучий «мотаунский»[51]51
Мотаун(сокр. от англ. motor town) – детройтский музыкальный лейбл, изначально специализировавшийся на ритм-энд-блюзе и соуле, основан в 1959 году.
[Закрыть] ритм этой песни, и слушать ее сейчас, сидя здесь со Спенсером, казалось и странным, и успокоительным.
Мое лицо медленно расплывается в улыбке, и я начинаю подпевать:
– «Эта плёвая девушка… там, та-там… будет мое-ей».
– Клёвая! – поправляет Спенсер, очищая еще несколько орешков и бросая их то назад в миску, то на стол. – Клёвая девушка. Не плёвая, обормот!
– Только не в нашей семье. Так раньше пел мой брат Брент, вот и мы пристрастились.
– Твой брат Брент, – повторяет Спенсер. Впервые за вечер подняв на меня глаза, он начинает изучать мое взрослое лицо. Даже при этом тусклом свете, без грохота роялей за спиной глаза его сияют, как отшлифованный янтарь. – Чертов выродок! Я всегда знал, что когда-нибудь ты приедешь.
– Мог бы и порадоваться.
– Тогда бы я солгал.
Меня начинает крючить, как будто желудок пытается подыскать в брюшной полости более удобное место. Мне тошно, мне больно, мне грустно, и от этого становится еще паршивее.
– Я думал, это случится раньше. Долгое время всякий раз, открывая почтовый ящик, я надеялся найти там письмо или хотя бы открытку. Я дергался на каждый телефонный звонок – думал, а вдруг это ты. И так продолжалось до самого окончания школы.
– Мог бы и сам позвонить.
– Да уж. – Он опускает голову. – Мы оба много чего могли сделать. Слушай, Мэтти… – Тут он умолкает, крутит головой и впервые за все время улыбается. – Мэтти Родс. Выродок чертов.
– Привет, Спенсер.
Улыбка сходит с его лица.
– Это не из-за тебя, понимаешь? То, что я так себя веду. Я не собираюсь злобствовать. Сколько нам было – лет по одиннадцать? Это не личное.
Я продолжаю молча смотреть на него, пока он пьет свой тоник. У него выступает испарина – очевидно, от усилий, затрачиваемых на сидение со мной в этой кабинке. На глаза у меня снова наворачиваются слезы, но теперь большей частью от фрустрации.
– Спенсер! Как, черт возьми, тут может быть что-то не личное?
– Ты не все знаешь, – говорит он. – Ты вообще ничего не знаешь. Ты просто уехал.
– Мне было одиннадцать лет. Я не уехал. Меня увезли.
– Давай поговорим о чем-нибудь другом.
– О чем? – Он не отвечает – просто сидит и трясется. Я вынужден упрятать руки в карманы и сжать их в кулаки, чтобы не схватить его за запястье: мне хочется вырвать его оттуда, где он сейчас находится, чтобы можно было с ним поговорить – просто поговорить. Но, не придумав ничего лучшего, я спрашиваю: – Как?
Несколько минут мы оба молчим, раскачиваясь в такт очередной песне Стиви Уандера. Отхлебывая пиво, я вспоминаю о Луисвилле, о Лоре. И они кажутся мне абсолютно несущественными фрагментами чьей-то чужой жизни.
– С каких это пор ты начал верить? – спрашиваю я. – В Бога, я имею в виду.
Что удивительно, Спенсер по-прежнему смотрит на меня. И по-прежнему потеет, но от вопроса не увиливает.
– Да вроде я всегда немного верил. Но то, что я чувствую сейчас, – не знаю, вера это, благодарность, облегчение, радость или что-то еще, для чего у меня даже нет названия, – это что-то мощное, настоящее, и что бы это ни было, оно поступает в мою кровь, как кислород, и я дышу этим, Мэтти. Я этим дышу.
Переведя дух, он продолжает:
– Меня подобрали в каком-то тупике, представляешь? С торчащим в руке шприцом: я надеялся выжать из него еще хоть пару капель. На венах у меня живого места не было, память отшибло. Напрочь. До пустоты.
– До пустоты?
Лицо его мрачнеет, приобретая выражение откровенной враждебности.
– На краткий миг блаженства – до абсолютнейшей пустоты.
– А как мама? – спрашиваю я поспешно в надежде найти точки соприкосновения, добиться той близости, которая без проблем возникла при общении с Джоном.
Ни один мускул не дрогнул на лице Спенсера. Он смотрел на меня, пока я не отвел взгляд, потом взял бумажную салфетку, старательно развернул ее и плотно прижал к глазам – как компресс.
– Довольно сносно в последнее время – благо возобновила лечение. Но приходится верить ей на слово. Видеться со мной она не желает.
У меня разгорелись щеки. Такое чувство, будто я иду против ветра. Лучшую часть жизни я провел, воображая себя этаким Гэтсби[52]52
Заглавный персонаж романа американского писателя Фрэнсиса Скотта Фицджеральда (1896–1940) «Великий Гэтсби» (1925).
[Закрыть] наоборот. В отличие от него я цеплялся не за особняк и будущее, а за руины и прошлое. Но таков был мой выбор, с самого начала. Мне представилась возможность все бросить, тогда как никто из тех, кто здесь остался, этого не сделал. Может, мне потому и не уйти из этой кабинки. В присутствии Спенсера и сервировка стола, и ореховая шелуха, и серость повседневной жизни обретают реально ощутимое, только им присущее свойство. Я не хочу, чтобы в ближайшем будущем он удалялся от меня более чем на пять футов.
– Ты снился мне, Мэтти, – говорит Спенсер. – В героиновом сне. Ты и близнецы Кори. Вы несколько раз менялись головами, потом смотрели на меня и рявкали: «Фас!» – а я лежал себе под крылом заброшенного «олдса» и все смеялся, смеялся, смеялся.
– Я думаю о них каждый день, – говорю я. – Кортни Грив. Питер Слоткин.
– Ради бога, Мэтти! Неужели и впрямь так необходимо было меня выслеживать, чтобы об этом рассказывать? Ты совсем не изменился.
– А что, по-твоему, я здесь делаю, Спенсер?
– Именно то, что…
– Думаешь, я вообразил, что ты будешь счастлив меня видеть?
Спенсер разинул рот, но так ничего и не сказал.
– Впрочем, я и правда так думал.
Он хватается за стакан, опрокидывает его, и тоник разливается по столу. Я смотрю, как этот человек, который был первым моим настоящим другом, нервически промокает воду салфеткой.
– Спенсер, у меня есть план.
– Дьявол! – бурчит Спенсер. – Мне нужно позвонить.
Он встает, отдергивает шторку и исчезает почти на двадцать минут. Вернувшись, плюхается на свое место и снова начинает сверлить меня взглядом. Я жду – упорно и терпеливо, как рыбак, забросивший удочку.
– Хочешь, скажу, чего я не могу тебе простить? – говорит он.
Только теперь до меня доходит, что я тоже обильно потею. Мы здесь уже добрых полчаса, а я даже не удосужился снять пальто.
– Валяй.
– Ложек.
– Ложек?
– Помнишь, ты показал мне, что как ложку ни верти, отражение в ней все равно будет перевернутым? Это на многие годы стало моим кошмаром. Я не шучу.
Я вижу, как его руки поднимаются к лицу, вижу, какого усилия ему стоит удержать их на столе. Не помню, чтобы я когда-нибудь говорил ему о ложках, но, должно быть, говорил. В детстве я узнал много чего такого, что вонзилось в меня, как шрапнель.
– Спенсер, я хочу разыскать Терезу. Мне нужна твоя помощь.
Одна из его рук взлетает со стола и зависает в воздухе на полпути между нами, как будто он применил что-то вроде блокирующего приема дзюдо. Через несколько секунд он, ни слова не говоря, прижимает эту руку к груди.
– Даже не верится, что я тебя нашел. Не верится, что ты здесь, со мной. Я так по тебе скучал, – говорю я.
– Прошу тебя, Мэтти! – Волосы его уже не торчат шипами, как в начале вечера, и начинают понемногу опадать. – Пожалуйста! – Глаза сверкают. Похоже, его душевная боль еще древнее моей, думаю я. Плечи у него опустились, руки нервно дергаются.
– Спенсер, – говорю я, – не знаю, как у тебя, но Тереза прочно вошла в мою супружескую жизнь в качестве придаточного члена. Когда мы с Лорой заговариваем о том, чтобы завести детей, у меня перед глазами сразу возникает Тереза – лежит в сугробе, вперив взгляд в пустоту. Помнишь, как долго она могла так лежать – как будто совсем не чувствовала холода? Как будто замороженная?
– Мэтти!
– Или, например, обедаем мы, ведем совершенно нормальный разговор, а в торце стола сидит Тереза и строчит ответы на вопросы «Битвы умов». На меня она никогда не смотрит. Ничего мне не говорит. Но она всегда ходила со мной в колледж, а теперь – на работу. Она высасывает из моей жизни целые часы, но я даже не замечаю, как они пробегают. Я снова и снова рассказываю Лоре эту историю, а она знай себе бренчит на банджо и слушает – как бы; но сколько бы она ни слушала, все равно ничего не понимает – да и как ей понять? – разве что спросит иногда, почему я столько времени провожу в грезах о призраках, а на разговоры с ней у меня его вечно не хватает, но у меня нет ответа. Я не хочу потерять жену. Я устал терять людей.
– Жену? Неужели на тебя и впрямь кто-то позарился?
Я улыбаюсь.
– А то!
– Чем хоть она занимается?
– Играет на банджо, представь себе. В блюграсс-группе. А ты не женился?
Спенсер шуршит шкурками грецких орехов, не отрывая взгляда от стола.
– Нет.
– Но девушка-то хоть есть? Кажется, я понял, кому ты звонил.
– Я звонил пастору Гриффит-Райсу. Тому старику, с которым я разговаривал перед уходом из церкви.
– Который спас проститутку?
– Спас женщину от проституции. Чувствуешь разницу? – Спенсер сверкнул на меня глазами и снова уставился в стол. – Он многие годы был моим наставником. Научил меня справляться с такими людьми, как ты. Переживать такие дни, как этот. Не надо возвращаться в прошлое, Мэтти. Не надо переживать все заново. Ты проговариваешь извинения, причем осмысленно. Позволяешь сожалениям терзать тебя, пока они сами себя не исчерпают. Потом заполняешь все свои дни деятельностью на благо других людей. И через некоторое время перестаешь придавать такое большое значение мертвым моментам.
Музыкальный автомат умолк. Ни звона стаканов, ни шума голосов. Взгляд Спенсера зависает на мягкой обивке стены за моей спиной, глаза горят.
– Ты сказал, что перестаешь придавать значение мертвым моментам, – говорю я, пытаясь передать ему свое благорасположение, но так, чтобы его не спугнуть. – Значит, они у тебя все-таки есть?
– Мертвые моменты есть у всех.
– Не думаю, что все погружаются в них, как мы с тобой. Мы хоть не размахиваем руками, не взываем о помощи, не ссым в штаны.
– Мэтти, нельзя нам ее разыскивать.
– Почему? Может, тогда ты сможешь спать спокойно.
– Нельзя, Мэтти, – шипит он. – Мне нельзя. Ее не захочешь увидеть, даже если сможешь. Поверь мне. Пожалуйста. Тут я готов умолять. Умолять Бога, тебя, если получится. Пусть все останется как есть.
Похоже, он сдает позиции в нашем необъявленном состязании по перетягиванию каната. Еще один хороший рывок – и глядишь, моя возьмет.
– Ты знаешь, что доктор умер? Въехал в Сидровое озеро и утонул.
Какое-то время Спенсер продолжает смотреть на обивку за моей спиной. Вскоре, однако, голова его начинает раскачиваться взад-вперед, глаза закрываются.
– Я этого не знал.
На какую-то секунду мне показалось, что он лжет, но я отбросил эту мысль. Чего ради?
– Сегодня утром мне сказал об этом Джон Гоблин.
– Джон Гоблин, – произнес он таким тоном, будто проглотил косточку. – Ты и его вытащил?
– Да он как-то и не возражал. И, честно говоря, был просто счастлив меня видеть.
– Надо же, как трогательно.
– Он душка. Ходит с тростью. Упал с дерева и сломал ногу. Женат на Коринне Келли-Дейд – фигуристка, помнишь? У них шестилетний сын. Джон заделался электриком и называет себя мистер Свет. И как это его угораздило? – Спенсер тупо кивает головой и издает этакий стонущий звук. – Спенсер, скажем, найдем мы Терезу. Что, по-твоему, может ожидать нас в худшем случае? Если она в беде или ее куда-нибудь запихали, вдруг мы сумеем ей помочь? Может, кроме нас, ей и помочь-то некому?
Глаза Спенсера впиваются в мои. Руки плашмя падают на стол и начинают подрагивать. Он и впрямь страшно исхудал, скулы выпирают, как гребни скал.
– Смелый ты парень, Мэтти, – шипит он. – Впрочем, ты всегда таким был. – Он берет ложку и смотрится в нее. – Так ты хочешь знать, что ты натворил? Именно знать, а не тешить себя иллюзиями? Что ж, получите, сэр. – Он выдерживает минутную паузу. Комическо-драматичес-кий эффект. – Это твоя жизнь, Мэтти. Больше не моя – только твоя. Я и так уже знаю больше, чем хотел. – И снова этот стонущий звук, похожий на жужжание лампы дневного света. Что-то в его глазах меркнет и через мгновение снова вспыхивает живым огнем. – Я виделся с ней. Один раз.
Голос Спенсера сорвался на рык, и он закашлялся. Предчувствие тонкими струйками поползло у меня по задней стенке гортани – физически ощутимое, леденящее.
– Мне что, пасть ниц по этому поводу? – спрашиваю я.
– Не знаю. – Спенсер качает головой. – Я еще никому об этом не говорил. Впрочем, раньше и повода не было, черт бы его побрал. Только у тебя хватило то ли идиотизма, то ли наглости полюбопытствовать. Так что сиди теперь тут и слушай. Я Призрак Переебанного Рождества,[53]53
Аллюзия на Призраки Прошлого, Нынешнего и Будущего Рождества в «Рождественской песне» Ч. Диккенса (1843).
[Закрыть] и то, что я сейчас расскажу, причинит тебе боль, но ничего уже не изменишь. Попытайся понять. Быть может, ты избавишь себя и, что гораздо важнее, людей, о которых ты якобы так печешься, от некоей вполне реальной боли и поистине кошмарных видений.
Еще немного, и под ним загромыхают рояли.
– Я хочу, чтобы ты представил мой дом, Мэтти. Мамин дом, я имею в виду. Представил? «Тонкавские» мини-тракторы? Они там так и стоят. Старые желтые шторы с дырками от сигарет, доставшиеся нам от прежних владельцев? Они тоже на месте. Мать в делах. Отец давным-давно ушел. Он бросил нас примерно тогда же, когда и ты.
Я не реагирую. Некогда мне смотреть на дом Спенсера. Я даже помню его запах – слабый, но стойкий запах пережареного попкорна. А эти шторы почти совсем не пропускали света.
– Мне было, может, лет восемнадцать. Или девятнадцать? Начало самого жуткого периода моей жизни. – С тяжелым вздохом он сжимает в кулаке шелуху. – Нет, вру. К тому времени жуткий период был в самом разгаре. Я уже открыл для себя иглу. Я уже перетаскал все до последнего цента из маминых денег, которые она хранила на черный день в корзине для пикников на чердаке, хотя тогда она даже не подозревала, что я ее обокрал. В тот день, когда произошло именно то, о чем ты хочешь узнать и ради чего ты и проделал весь этот путь, я сидел с иглой в руке. Ширево я вводил очень медленно. Если делать это по всем правилам, то можно въяве почувствовать, как оно разливается по венам. Сквозь желтые шторы я смотрел на снег. Была середина дня, середина недели, и стояла величественная тишина. На улице – ни единой живой души. И тут я услышал стук в дверь. Негромкий.
Он легонько постукивает кулаком по столу и снова умолкает. Но от этих ударов у меня леденеют все кости, словно меня закопали в сухой лед. Суставы покрываются мелкими трещинами, которые распространяются по мышцам и артериям. Если бы Спенсер сейчас меня ударил, я бы разлетелся на мелкие осколки, как разбитое стекло.
Я знаю этот стук. Но я никогда ему об этом не рассказывал. Не рассказывал ни жене, ни родителям, ни полиции, ни кому бы то ни было вообще. Фактически я вымарал этот эпизод из своей сознательной жизни и до сегодняшнего дня о нем не вспоминал. Спенсер снова опускает кулак на стол и снова легонько, но я чувствую, как подо мной дребезжит скамейка.
– Стучали шесть, семь, пятьдесят раз – не знаю, не считал. Просто сидел, подкармливая ненасытный голод и вбирая в себя тишину. Наконец я медленно – потому что под героином все происходит в замедленном темпе – начинаю осознавать, что меня что-то раздражает. Еще шесть, семь, пятьдесят ударов – и я понимаю что. Тогда я осторожно вытягиваю из руки иглу, так что-бы видеть кожу и складку на вене. Это так же приятно, старик, как продырявить пленку на свежем арахисовом масле, – уж это-то ты, я полагаю, пробовал. И вот я плыву к двери. Нащупываю ручку, но она кажется мне какой-то не такой – слишком маленькой. Я никак не могу ее ухватить и чуть не падаю навзничь, пытаясь ее повернуть. Но все-таки мне это удается. Дверь открывается. Я вижу свой двор, свежий снег. А там – она.
Спенсер умолкает, и тишина его дома, словно просочившись из рассказа, заполняет все кафе.
– Вид у нее несколько… несколько необычный. – Он комкает слова, как будто ему трудно выдавливать их сквозь зубы. – Блестящая юбка. Шелковая такая, словно она только что с бала, но еще футболка с надписью «Упокойся, и воздастся», кроссовки на босу ногу, и все. Ни куртки, ни перчаток – ничего. Снег валом валит, а ей хоть бы что. Волосы длинные, прямые – копна волос. Тоник! – внезапно выкрикивает он. – И плесни в него этого чертова джина. Собственно, можно и без тоника.
Пораженный, я смотрю, как Спенсер пялится в стол, плечи у него вздрагивают, лицо взмокло. Спустя довольно много времени – так много, что я начинаю думать, уж не наступил ли случаем конец света, – шторки со звяканьем раздвигаются и в проеме показывается лицо нашего необъятного бармена.
– Вы что-то сказали, пастор?
Спенсер с усилием качает головой.
– Нет, просто болтаю с Главным Небесным Барменом, – говорит он и, сделав пять-шесть глубоких вздохов, выжимает из себя улыбку.
– Уж у Него-то есть все, что ни пожелаете, – изрекает лягушкотелое чудище.
– Это точно. Только Он иногда жадничает. Ладно, иди.
Шторки снова звякают, и бармен удаляется. Какое-то время мы со Спенсером молча смотрим друг на друга. И, глядя на него, я вижу Терезу, стоящую у дверей его дома; ее длинные волосы нависают на лицо, как ветви плакучей ивы. Она в костюме утопленницы.
– Ты не пьешь? – спрашиваю я наконец. Спенсер вздыхает:
– Мне запрещается иметь какие-либо вредные привычки. Я и сам себе не позволю. А тебе запрещается встревать, пока я не выскажусь. Молчи, что бы я ни говорил. Я делаю это только один раз. Второго не будет до Великого Подведения Итогов.
– Великого чего?
– До Судного дня. Умолкни!
Ни с того ни с сего все его тело вдруг содрогнулось, как будто его только что подвергли дефибрилляции.[54]54
Лечебный метод в кардиологии, состоящий в воздействии одиночным кратковременным электрическим импульсом на грудную клетку или на открытое сердце (при операции).
[Закрыть] Однако выражение лица не изменилось, глаза по-прежнему смотрят на меня.
– Все будет хорошо, – говорит он то ли мне, то ли самому себе, то ли просто по старой привычке повторяет мантру.
– Именно это я и пытался…
– Не у тебя. У тебя никогда не будет все хорошо, никогда не будет все, как ты хочешь. «Все будет хорошо» – это фраза, которую произнесла Тереза, когда вошла в дом. А тебе, между прочим, велено молчать.
Я молчу. Я даже едва дышу.
– Она прошмыгнула так близко, что в тогдашнем моем состоянии мне показалось, будто она прошла сквозь меня. Один из нас призрак, помню, подумал я тогда и, стоя в дверях, пытался сообразить, кто именно, как вдруг почувствовал, что ее рука схватила меня за пальцы и сдавила их, словно крабья клешня… К тому времени я почти не сомневался, что призрак – она, потому что она была такая холодная, будто прошла пешком весь путь от Трои до моего дома. Только это был уже не дом, а пещера, в которую я забрался, чтобы погрузиться в зимнюю спячку, и вот мой покой нарушили. Это был единственный момент страха, и вроде бы я даже умудрился оцепенеть, по крайней мере в одной из нижних конечностей, и тем самым оттянуть наше удаление от спасительной входной двери, но героин победил, и я повиновался. Героин заверил меня, что это галлюцинация, может даже весьма интересная. Чем я и утешился.
В каденцию монолога Спенсера впервые закрались нотки самобичевания. Я узнал его моментально – старый друг, как-никак! – но если у меня самобичевание имеет характер непрерывной пульсации, то у него проявляется в резких жестоких ударах, оставляя кровавые рубцы на его сентенциях и вызывая удушье.
– «Я замерзла, – говорит она. – Не заваришь чаю?»
Какое-то время я стою рядом с ней в раздумье и наконец отвечаю: «Могу согреть воды». Я так хорошо это помню, Мэтти. Ведь для меня это было как кино, понимаешь? Как кино. Там был не я.
Мы идем на кухню, я и Тереза Етить-Твою Дорети; я пытаюсь сосредоточиться на кипятке, а она фланирует между столом и окнами, растирая руки и глядя на снег. «Львы, – говорит она, я киваю, и она продолжает: – Помню, как мы стояли с тобой у этого окна и высматривали львов, прямо как сейчас». Потом усаживается на один из наших кухонных стульев. Белый пластик, красные виниловые сиденья, местами разодранные, со следами плесени. Я подаю ей чашку с кипятком. Она обхватывает ее ладонями, греет над ней лицо; я сажусь рядом и смотрю, как розовеют ее щеки. Потом розовеет вся кухня – в моих глазах, словно я смотрю сквозь розовый фильтр или кровавую воду, но она совсем не страшная, просто розовая. И печальная.
«Меня не было в городе», – сообщает она, глядя на меня сквозь пар.
«Добро пожаловать домой», – говорю я без всякой задней мысли, завороженный ее лицом.
«Мне никак…» Она стискивает чашку, будто это одна из тех подушечек в форме сердца, которыми перебрасываются на занятиях по психологии в старших классах, – тот, у кого она в руках, получает право говорить. Это впечатление усиливается оттого, что Тереза заплакала. «Мне никак не привыкнуть… к комнатам, Спенсер».
Звук моего имени – как удар кулаком в грудь. Я от него не очнулся, не вышел из ступора, просто все внутри зазвенело. Это сломало кайф. Вывело из равновесия. Называй как хочешь. И тут в голове у меня возник вопрос, который я должен был ей задать; помнится, я еще подумал: задавать – не задавать, но потом решил, что проще предоставить инициативу ей. Если она не будет называть меня по имени, я смогу спокойно парить в ее бдениях.
Какое-то время она молчит, только сидит себе и плачет, красная от слез. В конце концов ее молчание начинает меня доставать, как водопроводный кран, капающий в тишине. И я спрашиваю: «Вода не остыла?»
Тереза поднимает на меня глаза и вдруг начинает бормотать – быстро-быстро. Но пусть уж лучше бормочет, так спокойнее. «Море Паров. Море Безмятежности. Море Холода. Море Дождей». И море других морей.
Через некоторое время чувствую – пора это прекращать, и спрашиваю: «Там что, там нет комнат, где ты была?» Мой вопрос ненадолго ее затыкает. Вода, думаю я, не согреет ее ладони, к тому же она ее не пьет, а значит, она не согреет ни рот, ни сердце, ни желудок. Пожалуй, надо найти ей лучшее применение.
«Там были… кровати. Были зоны. С телевизорами. И «Яхтзее». В «Яхтзее» я мастер».
«А что это?»
«Это такая игра. Немецкая. "Яхты на волнах". Тренирует способность делать правильный выбор». Тут она взбодрилась и начала рассказывать мне о событиях тех лет, что мы не виделись. Раскладывала их передо мной, как торговец тканями. Хладнокровно, если угодно. В первые несколько месяцев после этого – после того, как ты уехал, – отец не разрешал ей выходить из дому. Она этого даже не помнила, представляешь? Помнила только, как потерялась среди окон и узоров на ковре, а потом до нее стало доходить, что она кричит. Помнила, как Барбара Фокс заваривала для нее яблочный чай. Помнила, как однажды вечером в конце лета пробежала бегом весь путь до Сидрового озера, как прямо в пижаме поплыла к наплавному мосту, как стояла на нем, раскачиваясь из стороны в сторону и размахивая руками, и что видела в воде полосатую зубатку. Потом уехала туда, где не было комнат, и провела там семь лет. Потом вернулась домой. Потом пришла ко мне.
В баре, при тусклом освещении, при задернутых шторках я не могу разобрать, пот или слезы текут по лицу Спенсера или и то и другое сразу. Вижу только, что руки его с остервенением роются в миске с орешками, но находят одну шелуху; вижу, что он вроде никак не может поймать ртом воздух, – я аж слышу, как он со свистом проносится мимо него, сквозь него, словно он пещера. Руки у меня так крепко сцеплены под коленями, что локти и плечи ломает как после столбняка.
– А что это за фишка с морями? – спрашиваю я, чувствуя, что молчание слишком затянулось.
Спенсеру наконец удается урвать немного воздуха, он закрывает рот, закрывает глаза, и на какое-то мгновение на лице у него появляется выражение чуть ли не благодарности или, по меньшей мере, облегчения.
– Она мне все объяснила. Не могу сказать, когда именно. По-моему, в тот же день. Это методика, которую ей рекомендовали, – что-нибудь перечислять. По ее словам, эта штука действует как якорь. Ты разматываешь цепь известных тебе понятий – родственных, и она помогает тебе удержаться на месте.
– Подожди, Спенсер. Я не понимаю. Она была здорова? То есть… в своем уме? – Уже задавая этот вопрос, я понял, насколько он глупый. Откуда нам знать?
Глаза у него открываются, и я снова невольно вжимаюсь в мягкую стену кабинки. Страх и раскаяние, которые я в них вижу, совсем мне не знакомы, совсем не похожи на мои. Они уходят куда-то вглубь него, пронизывают все его существо, холодные, синие, неизбывные, как мельничный ручей на леднике.
– Так или иначе, в итоге мы оказались в подвале – не спрашивай как.
Голос его становится тише, на глазах – теперь уже точно – выступают слезы, и он начинает подпрыгивать на сиденье, будто не может согреться.
– Я хорошо помню, что она сидела на столе для пневматического хоккея. В какой-то момент кто-то из нас, должно быть, его включил, потому что я чувствовал, как снизу поддувало. Я вообразил, что мы поднимаемся на нем, как на ковре-самолете. «Стол, – подумал я, помнится, – унеси нас куда-нибудь». Но он не двинулся с места. Тереза разматывала цепь имен и названий: английские короли, тропические фрукты. Моток за мотком она сбрасывала ее за борт, но не думаю, чтобы «якорь» за что-нибудь зацепился, потому что я чувствовал, как она вся напрягалась, как хваталась руками за стол, переходила на шепот. Потом она вдруг ненадолго затихла.
– Совсем затихла, Мэтти, – продолжает он. – Конечно, в тогдашнем моем состоянии мысль у меня была только одна: «Слава богу, хоть перестала бормотать». Она молчала так долго, что, по-моему, я даже забыл, что она там. Мы просто летали – бесцельно, как снежинки за окном. Некуда лететь – разве что к земле. Нечего делать – разве что упасть и растаять. Это был идеальный покой, братишка. Как в идеальной пустоте. Потом она вдруг схватила меня за руку.
И опять Спенсер умолкает, но теперь я его не перебиваю. Когда он снова начинает говорить, его голос звучит как в телефоне с прерывистой связью, правда я не могу точно сказать, то ли это у него проблемы с речью, то ли у меня со слухом.
– «Весь ужас в том, – сказала она, – что я никак не могу это остановить». Она цепко держала меня за локоть, вперив взгляд в мое ухо, как в хрустальный шар или что-то в этом Родс, и я даже не мог повернуть голову, чтобы на нее посмотреть. Но как раз в тот момент – впервые за все время – покой дал трещину. Раскололся как скорлупка, представляешь? Делать нечего – пришлось крутануть головой. Ведь рядом была Тереза Дорети, и я ощущал ее всей кожей, как застывший солнечный свет. А тебе ли не знать, что такое быть с ней рядом. «Я не могу, – продолжала она. – Это не прекратится. Все будет хорошо, но это не прекратится. Понимаешь?»
Ясное дело, не понимал. Но ей сказал, что понимаю. И как выяснилось, это был неразумный ход. Она стала говорить еще быстрее, распевать, как мантры, но, даже находясь в состоянии глубокой «заморозки», я понял, что никакая это не методика – то, чему ее научили в местах без комнат. Это самое настоящее дерьмо. «Не прекращается. Говорят, он будет; говорят, он делает; говорят, это я; но это не может прекратиться, не прекратится, не может, не прекратится, не может…» – и так до бесконечности. Бог знает, сколько это продолжалось. Десять минут? Двадцать? Два часа? Я не чувствовал времени – чувствовал лишь тяжесть в венах, чувствовал Терезины руки, вцепившиеся в мой локоть, и вентиляцию под хоккейным столом, который никуда нас не унесет. В конце концов…
Взгляд Спенсера вдруг неожиданно падает прямо на мои глаза, и кроме уже знакомого панического ужаса я вижу в нем что-то совсем новое.
– Мэтти, – продолжает он, – может, ты и правда тот единственный человек, которому можно об этом сказать. Может, ты единственный, кто сумеет понять. Потому что ты знаешь, что такое безумно хотеть помочь конкретному человеку. Помнишь?
Ярость его взгляда обжигает – я просто не могу его выдержать. Но сейчас, впервые за весь вечер, Спенсер говорит со мной, как будто мы друзья. Как будто мы еще сможем ими стать – когда-нибудь. Не знаю, то ли мне пугаться того, что будет – того, что было, – то ли быть благодарным за то, что есть.
– А что я, по-твоему, здесь делаю? – спрашиваю я.
Еще несколько секунд Спенсер не отпускает мой взгляд. Потом он снова откидывает голову на мягкую обивку кабинки и собирается с духом.
– Единственное, о чем я думал, единственное, о чем я мог думать, – это как остановить бубнеж. Надавить бы на что-нибудь выпуклое, гладкое, чтобы можно было его заглушить. И я нашел способ это сделать – такой грандиозный, такой эффективный, что даже противно. Ты понимаешь?