Текст книги "Дети Снеговика"
Автор книги: Глен Хиршберг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
1985
К предпоследнему курсу художественной школы Парсонса я прочно обосновался в хвосте нашей группы, заслужив репутацию средненького иллюстратора с редкими проблесками фантазии и полным отсутствием таланта. В октябре по предложению одного сердобольного препода я сделал свой первый плановый проект: семь обычных жилых блоксекций с бассейнами и высокими глухими заборами; правда, во всех этих глухих заборах были предусмотрены потайные дверцы, приводимые в действие трамплинами, которые либо взлетали вверх, либо отъезжали в сторону, либо отскакивали в кусты. Владельцам предоставлялось украшать и маскировать эти ворота по своему вкусу. Идея, как я написал в представлении проекта, состояла в реорганизации жизненного пространства путем разблокировки его артерий, чтобы дети – младая кровь каждого квартала – могли свободно по ним циркулировать.
За эту работу я получил свое первое «хорошо». Эта оценка была для меня настоящим подарком, потому что в целом проект выглядел весьма банальным, даже заборы без затей. Но члены оценочной комиссии и вся наша профессура вздохнули с облегчением. Они наконец нашли для меня занятие, которое могли порекомендовать мне с чистой академической совестью, полагая, вероятно, что мой переход к такому утилитарному – в противовес пламенно творческому – направлению ослабит мою дружбу с Пусьмусем Ли.
Как-то раз, и надо сказать единственный, мы с Пусьмусем ездили к его матери в Мартинсвилл, штат Нью-Джерси. В ее доме на каждом углу двускатной планчатой крыши висело по огромной стеклянной кормушке для птиц, так что карнизы всегда были сплошь усеяны воробьями. Родители Пусьмуся – отец географ, мать художница – в начале семидесятых приехали сюда из Китая в рамках программы культурного обмена в Ратгерсе.[6]6
Университет в Кэмдоне, Нью-Джерси; основан в 1766 голу, назван в честь ветерана революции полковника Генри Ратгерса.
[Закрыть] Мать осталась в Америке с маленьким Пусьмусем на руках. Я так и не понял, нелегалка она или эмигрантка, а когда спросил об этом Пусьмуся, выяснилось, что он даже не знает, в чем разница. И еще я не понял, откуда у нее деньги, но их явно было много. Она ходила в цветастых жакетиках, черных юбках и черных колготках. Меня она в упор не замечала и что-то беспрестанно лопотала сыну по-китайски, следуя за ним из комнаты в комнату, вверх и вниз по лестнице. Пусьмусь же отвечал ей редко и из-за ее плеча вел со мной беседу по-английски. Время от времени, когда мы занимались каким-нибудь делом, он бросал на нее строгий взгляд, и она на пару секунд умолкала. Пусьмусь хоть изредка смеялся, она же – никогда.
Несмотря на его манеру одеваться – черные кожаные пиджаки урожая, или, как сейчас говорят, «винтажа» семидесятых, с гигантскими пуговицами и болтающимися сзади ремнями, штаны в облипку, лакированные башмаки с огромными каблуками, на которых он ковылял, наклонившись вперед, словно был насажен на вилку, – прозвище «Пусьмусь» не имело никакого отношения к его внешнему виду. А возникло оно из-за вербального тика. О чем бы его ни спрашивали, он практически на каждый вопрос вместо «потому что» отвечал неизменным «посемусси». То ли по детской привычке, то ли просто у него был такой прикол, не знаю. Но мне всегда казалось, что это вполне соответствует тому, в чем мы оба видели особый шик, отличающий студентов художественной школы.
По ночам, «закилевав» от кофе, экстази[7]7
Расхожее название синтетического галлюциногена МДМА (метилендиоксимстамфетамин), ставшего популярным в 1980-е годы.
[Закрыть] и выбросов мозговой энергии, он вдруг пулей срывался с постели и, сунув холст под мышку, проносился мимо растянувшихся на полу обитателей холла с торчащими изо рта гвоздичными сигаретами[8]8
Индонезийские сигареты с примесью гвоздики и других специй; выпускаются с 1912 года компанией «Сиинг Ти»
[Закрыть] и разложенными на коленях папками с чистыми листами рисовальной бумаги, стрелой пролетал между диванами с теснившимися на них телеманами и исчезал в прачечной, заперев за собой дверь.
Через несколько часов он выныривал оттуда с пачкой шедевров абстрактного искусства, от которых определенно исходили цветовые вибрации: прожилки непристойного оранжевого змеились по красному и рыжевато-коричневому, что занимало две трети пути по холсту. На моей любимой картине под названием «Крах» было изображено что-то вроде расколовшегося айсберга: бирюзовые тона меркли в синеве, погружались в черноту и наконец отскакивали от нижней планки рамы. Раньше этот шедевр висел у меня над кроватью в Луисвилле, но Лора не могла спать при таком буйстве красок. Теперь он висит у нас в прихожей, надежно упрятанный в вечную тень.
Мы с Пусьмусем подружились еще на первом курсе, в первый же день занятий. Я уступил ему верхнюю койку, чтобы он не стукался головой, когда просыпался среди ночи с зажатыми в кулаке кистями. Думаю, мы с ним оставались друзьями, потому что его убежденность в своем неминуемом крахе как художника причиняла ему боль – физическую – и доводила чуть ли не до паралича, тогда как постоянное подтверждение все более очевидного отсутствия у меня творческой фантазии приносило глубокое облегчение и, вполне возможно, стало причиной, побудившей меня всерьез заняться искусством. Я умудрился так отдалиться от «Битв умов» и «Брейн-рингов», что дальше было просто некуда.
Так мы и продолжали вместе жить, вместе питаться и вместе переживать неудачи – каждый свои. Пусьмусь рисовал, баловался наркотиками, аккумулировал акколады[9]9
В Средние века – один из моментов обряда посвящения в рыцари: удар плашмя мечом и т. п. Здесь: похвалы или рекомендации.
[Закрыть] факультетской профессуры. Я же удобно пристроился в его кильватере, оставаясь незамеченным. А когда Пусьмусь не рисовал, мы с ним ездили на бега.
В ту зиму погода на Манхэттене весь январь стояла фантастически теплая, притом что вся страна отчаянно боролась со снегом. Мы с друзьями-телеманами, «подсевшими» на погодный канал, часами торчали в телесалоне и, уткнувшись в экран, с гипнотической завороженностью следили за изменениями рисунка метеокарты. Границы штата расплывались и исчезали. Горы по самые плечи утопали в рельефном ландшафте. Казалось, все населенные пункты, кроме Манхэттена, были стерты с лица земли.
Как-то утром, когда я в полном одиночестве сидел в телесалоне, из прачечной вынырнул Пусьмусь. Пальцы скрючены, волосы цвета хорошего фингала, как будто он только что выкупался в одной из своих картин.
– Мэть-тьи, – пропел он с более четкими восточными модуляциями, чем обычно. – «Акведук»![10]10
Популярный нью-йоркский ипподром, работающий с октября по май.
[Закрыть]
Я скосил заспанные глаза на его волосы и снова уставился на экран.
– Не получится. Его пожрал снег, – изрек я, кивнув на метеокарту.
– Сегодня ты тоже ставишь, – твердо сказал он и зашагал по коридору, прихрамывая то на одну ногу, то на другую: слишком уж быстро каблуки несли его в будущее.
На выезде из Манхэттена вагон как-то сразу опустел. Единственными нашими попутчиками были студенты, закутанные в протравленные городом лыжные куртки и шарфы, какой-то пожилой мужик в помятой шляпе, который пел восточноевропейские народные песни, и чернокожая матрона с детьми, кидавшимися к окну, всякий раз как поезд выныривал из туннеля. Снег то вздымался над одинокими зданиями и заваленными булыжником пустырями, то снова опускался – как мебельные чехлы от сквозняка в покинутом доме. Я смотрел на детей и уносился лет на десять назад, к дренажной канаве в глубине нашего двора, где мы лежали в сугробе голова-с-головой-к-голове: я, Спенсер Франклин и Тереза Дорети, – изображая восстающих из могилы мертвецов. Как раз тогда в канавах обнаружили несколько жертв Снеговика, их тела были еще достаточно теплыми, чтобы спасатели-парамедики попытались вернуть их к жизни.
К тому моменту, как мы доехали до «Акведука», я уже вспоминал о руках и начал рассказывать о них Пусьмусю, выйдя из поезда, который так быстро исчез с платформы, словно его всосало в безвоздушное пространство.
– В Детройте, – сказал я в спину Пусьмусю, чувствуя в животе неприятную тяжесть, – по дороге из школы я…
Он вдруг замер и привалился к бортику лестницы, уперев ладони в колени.
– Что с тобой, Пусьмусь? – спросил я.
– Мутит. – Я понял, что он говорит о своем творчестве и на данный момент израсходовал почти весь яд, который мог впрыснуть в это слово.
– Меня еще больше.
– Сегодня ты тоже ставишь.
Он повторил это уже дважды. Сегодня ему было просто необходимо вместе с кем-нибудь выиграть – или проиграть. В любом случае он не оставил мне выбора. Если бы я отказался, он не стал бы переводить мне разговоры своих соплеменниц.
– Они сегодня придут? – спросил я.
Пусьмусь пожал плечами, поморщился и зашагал дальше. Мы заплатили свои пять баксов, прошли через турникет и оказались в помещении клуба, где, как и во всех общественных зданиях, примыкающих к подземке, стоял характерный запах наэлектризованной мочи. Я шел за ним, встряхивая зудящие руки и высматривая китаянок.
Сейчас я уже не помню, собирались ли они на «Акведуке» регулярно или только по особым дням. Помню только, что всякий раз, когда в ту зиму Пусьмусь брал меня с собой на ипподром, мы прямо с лестницы окунались в крикливую толпу черноволосых азиаток с бюллетенями в руках; все они хрумкали каштаны, переглядывались, переругивались и, по виду, обменивались угрозами на своем мандаринском наречии, птичьим гомоном оглашавшем стены клуба.
В тот день китаянок было не так много, может, десять из двадцати пяти посетителей, склонившихся над газетами и пивом в ожидании открытия ставочных кабинок. Одна из десяти, в тренче нараспашку поверх домашнего халатика, кивнула Пусьмусю.
– О боже, Пусьмусь, – сказал я ему, – посмотри, что на улице.
– Что? – Он повернулся к окну и выпучил глаза, как в тот раз, когда ходил кругами у Ротко в Музее современного искусства.[11]11
Музей в Нью-Йорке, основанный в 1929 году Альфредом Гамильтоном Барром-младшим (1902–1981), где содержится богатейшее собрание произведений мирового искусства XX века; задуман как первый в мире музей, посвященный исключительно современному искусству. Ротко (наст, имя Маркус Роткович; 1903–1970) – американский художник-экспрессионист русского происхождения.
[Закрыть] – Ого!
Не было видно ни трека, ни передвижного барьера на старте, ни вышки. Ипподром заволокли миазмы – не снег, не туман, а серовато-белые испарения. Местами проступали отдельные очертания и прожилки цвета: лошадиный круп, лиловая рубашка, неидентифицируемый синий пузырик. Словно смотришь на землю сквозь луну. Спокойно и неумолимо в сознание вползали бесплотные руки. Я видел окна, соседские дома на окраине Детройта, Терезу Дорети, сидящую в снегу, испуская стоны оживающей мумии.
– Руки, – сказал я, и Пусьмусь наконец повернулся ко мне.
Я всматривался в белизну, накрывающую мир. – Стали пропадать дети. Много детей. Родителей протестировали, и те, кто прошел тест, должны были наклеить на свои окна изображение руки. На школьных собраниях нас предупреждали, что если кто-нибудь подойдет к нам по дороге домой, мы должны бежать к ближайшему дому с такой рукой на окне.
Я никогда не видел, чтобы он смотрел на меня так внимательно.
– И что?
– Мы называли его Снеговиком, – пробормотал я, понимая, что несу околесицу. Но почувствовал, как это имя обожгло мне язык.
– Пора делать ставки, – сказал Пусьмусь. Он явно злился, хотя и непонятно на что, но я все равно не мог полностью переключиться на него. – Ты тоже ставишь. Потом едем домой.
Я не пошелохнулся; перед глазами у меня стояли руки, зависшие в стекле, словно отпечатки ладоней, оставленные детьми-призраками.
Спустя девяносто минут Пусьмусь потащил меня к ставочной кабинке получить выигрыш. Я предоставил ему вести дела, а сам стоял рядом, погруженный в свои мысли. Он вручил мне одиннадцать долларов. Я разглядывал женщину в домашнем халатике, которая стояла за нами, протягивая свой бюллетень. На полях у него, да и не только на полях, мельтешили иероглифы. Похожие на муравьев, они словно семенили на своих кривых ножках, растаскивая буковки английского шрифта.
– Твой друг что – дьявол? – спросила эта женщина, когда Пусьмусь обернулся.
Ее вопрос меня испугал. Я не мог взять в толк, что она имеет в виду. Тем более что обращалась она вроде бы не к Пусьмусю и даже не ко мне, хотя я смотрел на нее в упор.
– Я отвезу тебя домой, – сказал Пусьмусь. Он еще на лестнице понял, что со мной происходит. И похоже, раньше, чем я сам.
В метро я пытался заговорить с ним о бегах, о его новых картинах, о чем угодно, лишь бы отвлечься, но он только закрыл глаза и сложил руки на своей кожаной груди, полностью меня игнорируя. В конце концов я сдался и остаток пути проехал, вглядываясь в снег, марлей налипший на окна, и вздрагивая от скрежета колес.
Пусьмусь оставил меня в нашей комнате. Спустя три часа я закончил все три рисунка.
Это были чистые листы обычной машинописной бумаги, белые, как снег в окне «Акведука». Наверху я разбрызгал чернильные кляксы в виде слов. Внизу проставил даты. Не текущие числа и совсем не связанные со Снеговиком. Даже не знаю, откуда они взялись: 12.10.57, 23.7.68, 31.12.91. На первом листе, на зияющем между кляксами и датами белом пространстве я нарисовал брови над миндалевидным глазом; на втором – шею с галстуком, но без туловища; на третьем, в стороне от центра – «плавающую» детскую ладошку, а точнее – ее очертания. Потом разжился у Пусьмуся куском холста и прикрепил к нему рисунки в ряд, а сверху самой густой черной краской, какую мне удалось найти, написал слово «РАЗЫСКИВАЮТСЯ».
Через полтора месяца, когда мне присудили Весеннюю премию, Пусьмусь переехал. Он сказал, что не хочет меня стеснять. Питаться со мной он тоже перестал, хотя продолжал заходить по крайней мере раз в неделю и вытаскивать меня на трек поглазеть на лошадей и послушать трескотню китаянок.
Однажды, когда Пусьмусь загнал себя наркотиками в такой глубокий ступор, что его не могли вернуть к жизни ни свет, ни цвет, он показал мне письмо, в котором выступил с предложением выдвинуть мои рисунки «Разыскиваются» на премию. Он сказал, что они вырывают слова из языка. Он сказал, что от них обугливаются части тела.
Он сказал, что они внушают ужас.
1976
Может, это началось на дне рождения у Терезы, когда я попросил ее отказаться от «Битвы умов», а может, позднее, в ту весну, когда я стал одновременно записываться и на горячие завтраки, и на домашние, успешно саботируя расчеты с кафетерием за питание. Но к школьному спортивному празднику – Дню красно-серых – 11 июня 1976 года мое полуосознанное превращение в этакого маленького возмутителя спокойствия началось всерьез – за три месяца до моего знакомства со Спенсером Франклином.
До этого я не совершил ничего сенсационного. Конечно, я подкладывал Гаррету Серпайену кусочки картона в его бутерброды с кугелем[12]12
Выпечное блюдо еврейской кухни, приготовляемое на основе лапши или мацы с добавлением фруктов и специй.
[Закрыть] и бананами, но тогда все подкладывали картон в бутерброды Гаррета. Один раз я подгадил Джейми Керфлэку, склеив листы в его тетради по математике, правда, обнаружил он это лишь месяца полтора спустя. А обнаружив, только прыснул со смеху и пихнул кулаком в плечо ближайшего из своих прихвостней.
Это не меня, а Терезу Дорети на две недели отстранили от участия в «Брейн-ринге» за разговоры. Тогда я еще набирал положенные очки в тестах и викторинах, опережая ее в доброй трети случаев. Как-то раз, на последних соревнованиях в учебном году, я обставил Джейми Керфлэка в «квадраты»,[13]13
Спортивная игра с мячом на бетонной площадке, разделенной на четыре равных квадрата; в игре участвуют два или четыре игрока; проигрывает тот, на чьем квадрате мяч ударится более одною раза.
[Закрыть] и мистер Ланг, который прозвал меня Матильдой за то, что я не умел подтягиваться, даже похлопал меня по спине. В моем годовом табеле, отправленном на дом за неделю до Дня красно-серых, миссис Ван-Эллис написала, что этот год был для меня «годом значительного роста» и теперь я «могу все». Кроме того, она написала кое-что еще, и моя мать зачитала это за ужином в присутствии отца и Брента. А написала она, что у меня «наконец появилось чувство защищенности».
Последнее замечание послужило документальным подтверждением того, о чем я уже начинал подозревать: ощущение собственной ничтожности и чувство одиночества не обязательно проходят с возрастом – просто ты учишься их скрывать.
За завтраком в День красно-серых я сообщил родителям, что для одного из школьных состязаний мне нужна тачка. Они даже не оторвали глаз от тарелок. В гараже я загрузил в тачку наручники из детского полицейского комплекта моего младшего брата, белую блузу художника, которую родители подарили мне на день рождения вместе с этюдником, дощечки с надписями, над которыми я прокорпел чуть не всю ночь, и выкатил ее в мичиганское лето.
Свет в тот день имел окрас цемента, жара и влажность были до того невыносимы, что цикады и те стали заикаться, а потом и вовсе умолкли. Тишину нарушал только один звук – жужжание вентиляторов. Кошки пластами лежали на асфальте в тени машин; время от времени они лениво перетекали с места на место, спасаясь от тепла собственных тел. Когда я переехал через дренажную канаву в конце нашей подъездной аллеи, в руку мне впился комар, первый за утро. Я защипнул кожу вокруг него и стал давить до тех пор, пока он не раздулся и не лопнул как крошечный мыльный пузырь.
Не помню, чтобы по пути я обдумывал свой план – к тому времени все сложилось как-то само собой, – но, вероятно, я был слишком на нем сосредоточен, потому что бодро прошествовал мимо Барбары Фокс, стоявшей на своем газоне. Когда до меня дошло, что это она, я круто развернулся. Барбара улыбалась, раскинув руки. И я бросился в объятия этих рук, покрытых изумительным бронзовым загаром.
– Мэтти, осторожно… – заговорила она, но я уже ткнулся в нее, и она вдруг вся смялась, как бумажный пакет. – Ничего, ничего, – выдохнула она, морщась от боли, и бухнулась на землю. – Все хорошо, радость моя. – Она держалась за левое колено. Ее черные волосы – таких длинных я у нее еще не видел – веером раскинулись по лицу.
– Приземляйся, – пригласила она.
Я опустился на колени; она обняла меня, и я ощутил шуршащее прикосновение ее рубашки цвета хаки.
– Потрогай, – сказала она и приложила мой палец к своей коленной чашечке, которая каталась под пальцем, как шайба от настольного хоккея. – Сместилась.
– Как это?
– Я упала со стремянки – она была прислонена к хижине.
Мне не верилось, что Барбара вернулась. Восемнадцать месяцев – срок для меня невероятно долгий. Я был почти уверен, что никогда больше ее не увижу.
Она смотрела на меня таким долгим взглядом, что я ощутил его как прикосновение и в страхе отшатнулся. На лице ее лежали свето-лиственные узоры, словно фантомная тень какого-нибудь африканского дерева.
– Ты правда меня еще помнишь? – спросила она.
– Кончай стебаться, – бросил я небрежно, как будто это не ее образ я выбрал себе в качестве альтернативного варианта считания овец в бессонные ночи. Лежа в постели, я представлял, как мы с двадцатидвухлетней Барбарой Фокс качаемся в колыбели гигантского кокона, укрывшись там вместе навеки.
Все это время она жила в Западной Африке, главным образом в Мали, где в составе Корпуса мира помогала строить дома и работала в школах, хотя моя мать говорила отцу, что это был всего лишь предлог подальше спрятаться от родителей.
Барбара легла на траву, опершись на локти, и положила свои ноги на мои. В течение нескольких минут я сидел и разглядывал бугорок на ее лодыжке. Потом снова положил указательный палец на ее коленную чашечку и почувствовал, как под ним пульсирует кровь. Я опаздывал на праздник, рискуя сорвать свой грандиозный план, но мне было уже не до него.
– Ты не представляешь, какая в Африке трава, – сказала она вместо: «Мэтти, убери руку».
Закрыв глаза, я сосредоточил всю свою энергию на кончике пальца. Мне даже показалось, что я чувствую, как травинки щекочут кожу на ноге Барбары.
– После сезона дождей, Мэтти. Господи! Ты даже не представляешь, что это за дожди. Убери палец, маленький развратник.
Залившись краской, я отдернул руку.
– Твои родители никуда не собираются в ближайшее время?
В голове у меня что-то застрекотало, но я вдруг понял, что она имеет в виду работу няньки, и тогда, покраснев еще больше, отрицательно покачал головой:
– Мне больше не нужна нянька. Я уже лет сто как без нее обхожусь.
– Даже я?
– Просто мы хотели занять тебя чем-нибудь по субботним вечерам.
Барбара ткнула меня пальцем в щекотное место между ребер, и я повалился на траву. Хотел было откатиться на безопасное расстояние, но она так крепко прижала меня к земле здоровой ногой, что мне было не только не подняться, но и не вздохнуть. Она вроде бы уже собралась меня отпустить, но тут я почувствовал, что она резко напряглась, потом, оттолкнувшись, перешла в вертикальное положение и стала растирать поврежденное колено.
У сетчатой двери появился ее отец. Казалось, волосы у него на теле стали еще гуще – наверное, потому что совсем поседели. Белый пух выбивался из-под майки, нависал над покрасневшими веками, делая его похожим на цыпленка.
– Так, так, так, – протянул мистер Фокс, и я вспомнил, каким он вернулся из Вьетнама. Он был репортером, а не солдатом. Но моему отцу все равно не нравилось, что я у них бывал.
«Если честно, сынок, Фил Фокс внушает нам беспокойство, – сказал он как-то, усадив меня рядом с собой на диван. – Он стал совсем другим человеком. Ему нужна серьезная помощь». Миссис Фокс тогда еще жила с ними, а Барбара училась в колледже и чуть не все выходные проводила с родителями и со мной.
– Доброе утро, мистер Фокс, – поздоровался я, поднявшись на ноги.
– Беги в школу, Мэтти, – сказала Барбара, глядя на отца, и побрела к дому, даже не помахав мне на прощанье.
Свернув на дорогу к Сидровому озеру, я увидел Терезу. Она шла на полквартала впереди. Чтобы привлечь ее внимание, я столкнул тачку с тротуара на гравиевую обочину и загромыхал по камням. Наконец Тереза обернулась. Она стояла и ждала, морща губы. Вокруг ее лодыжек вилась цветастая юбка. Странная все-таки девочка. Непостижимо странная.
– Эй, – окликнул я. – Это ты?
– Как видишь, – сказала Тереза, пристраиваясь рядом. О тачке она ничего не спросила. Но посмотреть на нее посмотрела.
– Значит, ты все-таки идешь?
– Значит, он меня все-таки отпустил.
Это уже что-то новенькое. Я-то думал, Тереза решила прикинуться больной, потому что в День красно-серых первое место ей точно не светило.
– Видишь? – спросила она, указав на окно гостиной серого дома впереди. В нижнем правом углу красовалась маленькая ладошка, обведенная красным контуром.
– Что это?
– Если на нас нападут, мы должны бежать к ближайшей руке.
– Нападут? Кто?
Тереза ответила не сразу. Мы шли молча, пока наконец она не сказала:
– Кто угодно.
– Вирусы бешенства? – спросил я, и она хмыкнула.
– Радиоактивная пыль.
– Джейми Керфлэк.
– Бесси Романе – И мы дуэтом затрубили в воображаемые кларнеты.
Пару месяцев назад Бесси решила, что ей не пристало быть пятым кларнетом в оркестре, и, чтобы занять место в первом ряду, она поочередно перетащила все четыре передних стула за флейты, в расположение ударных, загнав туда и своих коллег-кларнетистов.
– Как ты считаешь, у тебя в школе есть друзья? – спросил я.
Она шла, глядя вперед. Тропинка, ведущая к школе, петляла среди деревьев, как будто стволы по очереди перепрыгивали через скакалку, но, когда мы до нее дошли, Тереза свернула на дорогу к озеру.
Я, ни слова не говоря, последовал за ней. Нам бы больше повезло, если бы нас никто не увидел. Тогда мы провели бы это утро в грязи у побитого штормами пирса, совершив парный прогул, что было бы настолько невероятно, что, пожалуй, развеселило бы даже доктора Дорети. Иногда я и правда думаю, что если бы нас никто не увидел, мы бы точно весь день пробарахтались в этом «человечьем» озере, а потом вернулись домой, и тогда наступило бы самое обычное лето, которое сменилось бы самой обычной осенью, и ничего бы не произошло.
Я оставил башмаки и тачку на вершине холма, и мы с Терезой потопали по заросшей травой надводной террасе, продираясь сквозь тучи стрекоз, с тиканьем взмывающих ввысь. У кромки воды Тереза сбросила сандалии и приподняла юбку. Кожа у нее была белая, как бумага для заметок, словно до этого она никогда не выходила на улицу. Ни разу не поежившись, она вошла в серебристо-алюминиевую воду, которая сомкнулась у ее лодыжек и приковала ее к месту.
– Здравствуй, бабушка, – сказала она, как только мои ноги погрузились в тину рядом с ней.
В первое мгновение я подумал, что бабушка в воде, и похолодел от ужаса. Я не боялся Сидрового озера, как зимой, когда смотрел в него сквозь лед. Но мне никогда не нравилось топтаться на дне – такое ощущение, как будто тебя засасывает.
Тереза приложила руку к пирсу, в котором, похоже, осталось меньше металла, чем в озере. Это был уже не пирс, а скелет пирса, дочиста обглоданный дождевыми каплями. На том берегу поблескивали два дома сотрудников «Дженерал Моторс», колыхаясь в раскаленном воздухе, словно танцуя щека к щеке.
– Бабушка? – переспросил я.
– Мамина мама.
Вот это да! Впервые за все те годы, что я знал Терезу, она упомянула о своей матери.
Ее мать умерла, когда мы учились во втором классе. О том, что она умерла в машине, заперев ворота гаража и включив двигатель, я узнал только пятнадцать лет спустя от своей матери; тогда же она сказала мне, что труп обнаружила Тереза.
Там, на озере, я хотел расспросить Терезу о ее матери. Я ее почти не помнил. Даже не знаю, почему вдруг меня разобрало любопытство. Но то утро вообще было волшебным: кокетство Барбары, Терезины ноги в воде, да еще эти стрекозы кругом.
Но спросил я совсем не о том.
– Это из-за твоей бабушки папа отпустил тебя на День красно-серых?
Тереза по обыкновению ответила не сразу.
– Вчера ночью бабушка сказала, что стареть – это все равно что превращаться в озеро.
– В озеро? – переспросил я и поежился, вспомнив о собственных кошмарных снах.
– Да. Все начинают смотреть на тебя и не видеть, а если ты становишься неподвижным, плоским и только и делаешь, что отражаешь – как зеркало, – значит, ты умер.
Она вытащила ногу из воды и вытянула ее перед собой, глядя, как с пальцев стекает тина. Я тоже посмотрел на нее и сразу вспомнил ногу Барбары Фокс. Да, везет мне сегодня на нижние конечности, отметил я про себя.
– Похоже на червей.
– На кровь, – сказала Тереза.
– Твою ногу тошнит.
Мы хором засмеялись. Ее нога снова скользнула под воду. Ил поминутно похлюпывал под ее ступнями, как будто там что-то самоэксгумировалось. Я не решался сдвинуться с места.
– Иногда мне кажется, что ты мой друг, – сказала Тереза, поправляя ленточку в волосах, при этом тетива ее луком изогнутых губ на секунду ослабилась и провисла. В тот момент я подумал, что, может, это и правда.
– Когда, например?
Она улыбнулась.
– Например, когда ты побеждаешь меня во всякой ерунде. – Улыбка у нее была не открытая, не широкая, а как бы втянутая в глубь рта. Она сказала что-то еще, но я не расслышал, потому что позади раздался голос Джона Гоблина.
– Ух-ух-ух! – проухал он фальцетом, как обычно делали его друзья, когда хотели позубоскалить, правда, у Джона это никогда не звучало с издевкой. В его «ухах» было слишком много радости.
Оборачиваясь, я мельком взглянул на Терезу. Ее взгляд улетел за озеро, но улыбка была на месте, и я понял – слишком поздно, – что мы могли бы остаться. Я мог бы не оборачиваться, мог бы проигнорировать Джона Гоблина, и мы могли бы остаться.
– Мэтти и Тереза в озере стоят, тили-тили-тесто замесить хотят! – проскандировал Джон Гоблин, расплываясь в своей гоблинской ухмылке. – Ух-ух-ух!
– Обрати внимание на его кроссовки, – сказала мне Тереза.
Сколько бы Джон Гоблин ни шастал по мокрой траве, по озерной тине, по прелой гнили в сосновом бору, его «пумы» всегда оставались ослепительно белыми. Прямые льняные волосы всегда были гладко причесаны и только в одном месте у правого уха вздувались «бабблгамовским» пузырем.
– Чем вы тут занимаетесь? – спросил он.
– Превращаемся в озеро, – ответил я.
Но Тереза меня не слышала. Она уже вышла из воды и вытирала ноги о траву. Ее улыбка снова скрылась за линией рта.
И вот, несмотря ни на что, я все-таки добрался до школы и приволок туда свою тачку. Два с половиной часа я ждал подходящего момента, записывая очки в соревнованиях по тедерболу,[14]14
Детская спортивная игра для двух участников, которые поочередно и в противоположном направлении бьют ракетками по мячу, привязанному к длинной веревке (цепи), укрепленной на верхушке столба; цель игры – обмотать веревку (цепь) с мячом вокруг столба.
[Закрыть] по бегу, в котором выиграл Джон Гоблин; считая, кто сколько раз набьет ногой по мячу. Потом, перед самым обедом, я углядел миссис Ван-Эллис, которая стояла спиной ко мне, по обыкновению заложив руки за спину. Она увидела меня, только когда на ее запястьях защелкнулись наручники, но было уже слишком поздно. Я, в развевающейся на ветру белой блузе, мчался прямо на нее, толкая перед собой тачку. В последний момент миссис Ван-Эллис, должно быть, все-таки о чем-то догадалась, потому что успела подогнуть ноги, чтобы, плюхнувшись в тачку, смягчить удар, когда я ее «подрежу» – слегка. Я вовсе не хотел ее угробить. С криком «Ой, Мэтти!» она повалилась в тачку.
– Дорогу сумасшедшей! – заорал я и выкатил тачку с миссис Ван-Эллис на футбольное поле. Заготовленная мной табличка с надписью «Дурдом "Луговой родник"» и с идиотскими рожицами съехала на бок при первом же крене. К тому же миссис Ван-Эллис оказалась гораздо тяжелее, чем я ожидал, и толкать тачку было трудно. И все же мне удалось протаранить ее добрых три шага, прежде чем мы дружно повалились на землю, зацепившись за штангу. Когда я выглянул из-за тачки, миссис Ван-Эллис уже каким-то чудом удалось подняться на ноги. Она трясла головой, сгибала и разгибала ноги и чуть не смеялась.
– Сними с меня эти штуки, – сказала она, подбородком указав на наручники.
Откуда-то из толпы донеслось негромкое «Ух-ух-ух». Я поискал глазами Джона, но его видно не было. Тереза тоже исчезла. Чувство вины – более того, замешательство – навалилось на меня и связало по рукам и ногам. Думаю, это чувство было защитной реакцией мира, имеющей целью заморозить меня, чтобы я больше ничего не мог ему сделать. Такого я еще никогда не испытывал.
Наша директриса миссис Джапп практически махнула на все рукой, хотя и заявила, что «данный поступок свидетельствует о нетипичном отклонении от здравого смысла». В разгар этой короткой нотации в дверях кабинета показалась миссис Ван-Эллис, прижимая к бедру грелку со льдом.
– Простите, мне очень жаль, – перебил я миссис Джапп. Мне действительно было очень жаль, и все же меня не покидало то щекочущее чувство, которое и толкало меня на озорство.
– А также о его адской изобретательности! – присовокупила миссис Ван-Эллис.
– Нэнси! – каркнула миссис Джапп и зацокала языком.
Мама забрала меня через сорок пять минут. По обыкновению она плохо смыла краску для волос, и неровная струйка засохла у нее на виске, как кровь из стреляной раны. Она мне даже не улыбнулась.
Я сидел в душной машине и чувствовал, что задыхаюсь. Мне хотелось задохнуться до смерти, прямо здесь, на пассажирском кресле. Мать ничего не замечала, пока я не превратился в то, на что люди смотрят и не видят, как говорила Терезина бабушка. Но когда мы въехали на нашу подъездную аллею, мать схватила меня за руку и посмотрела на меня долгим изучающим взглядом. У нее было такое серьезное, незнакомое лицо, что я перестал задыхаться и заплакал.
– Горе луковое, – заулыбалась она, поправляя мне волосы и одновременно поддерживая голову, словно боялась, что я упаду. – Где ж твое хваленое чувство защищенности?