Текст книги "Дети Снеговика"
Автор книги: Глен Хиршберг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)
Глен Хиршберг
Дети Снеговика
Моим родителям,
брату Киму и Сиду со снегом.
А также М. С, Дж. Р. и Т. К.,
которых я не знал и никогда не забывал.
1994
В темноте, сквозь завесу колючего мокрого снега кажется, что неосвещенные дома в центре Детройта склоняются друг к другу, словно затонувшие корабли на дне океана. Пузыри уличных фонарей уже разгорелись, и все колышется в шипящем сумраке. Даже транспортные огни плывут, будто пущенные по течению буйки, вливаясь в призрачный поток пятничного вечера. Несмотря на холод, окно у меня в кабине приоткрыто. Снаружи доносится лишь вкрадчивое похлюпывание шин и приглушенный индустриальный свист. На первый взгляд город выглядит точно таким же, каким я покинул его семнадцать лет назад. А может, это просто обычный эффект свежего снега.
Из ряда явно заброшенных машин, надсадно кашляя, выползает длинный синий «бьюик»; в раструбе света, исходящего от иллюминационных огней на куполе одного из зданий, виден сгорбленный профиль сидящей за рулем девушки. Она даже не взглянула в мою сторону, плавно проскользая мимо. На углу косо торчит обезглавленный фонарный столб, вмурованный в цемент у входа в крошечную бакалейную лавку с вывеской на арабском языке; автоматическая раздвижная дверь приоткрыта. В проходах между рядами шастают какие-то люди с коробками в руках. То ли грабят, то ли восполняют запасы, а может, переезжают или выносят мусор. Я медленно сворачиваю в Вудвордский проезд.
Снег уже посерел, и в окно плеснуло запахом земли. Искалеченные колымаги тянутся по мостовой, и я осторожно лавирую между ними, словно следуя за невидимой головной машиной, идущей из центра города по направлению к Трое. У меня тоже есть свой «троянский конь» – взятый напрокат «олдс» 1986 года с пробегом 78 000 миль на счетчике и без дефростера. Вообще-то я спрашивал у парня в «Развалюхах напрокат», нет ли у него «гремлинов» АМК.[1]1
Сокращенное название Американской машиностроительной компании (American Motors Company – AMC). – Здесь и далее примечания переводчика.
[Закрыть] Синих.
Но он ограничился вопросительным междометием и вручил мне полотенце для ветрового стекла.
Включаю радио и попадаю на волну WJR, где гоняют краткую сводку новостей: «В восточной части Детройта обнаружена женщина, страдающая болезнью Альцгеймера, запертая в доме с четырнадцатью собаками; в настоящий момент полиция разыскивает ее сына… Перестрелка на Грасьо… «Крылья» одерживают победу в Сан-Хосе…»
Затем вклинивается очередной выездной корреспондент. «Вот – слышите?» – вопрошает он, протягивая микрофон в ночь. И ты действительно начинаешь слышать: дороги ломаются, как лед на озере.
«Это оттепель, – сообщает корреспондент. – Вчерашняя резкая перемена погоды, очумевшей от двухмесячника минусовых температур, подействовала на дорожное покрытие, и, хотя сегодня вечером снова стало подмораживать, асфальт уже растрескался, и машины заносит на выбоинах».
До девятой мили – ни одного знакомого указателя, да и после не густо. В темноте над Ферндейлом материализуется смутный силуэт водонапорной башни детройтского зоопарка. Если бы я повернул налево, направо и проехал еще пять кварталов, то оказался бы у дома Спенсера, где мы ночевали втроем в ту ночь, когда из зоопарка сбежали львы. Это было в начале зимы 1976 года – еще до всего.
Я проехал поворот, где когда-то был «Мини-Майкс» – торговый центр по продаже автоматических игрушек, прежде чем у меня появилась мысль на него взглянуть, но я уже знал, что его там не будет. В единственное письмо, которое мать Спенсера прислала нам года, наверное, через два после нашего отъезда (приветствие, пять туманных строк об окончании ее бракоразводного процесса и о том, что в морозную погоду у нее в машине барахлит печка, но ни слова о сыне, кроме того, что он «какой-то чужой, по-прежнему очень злой и обидчивый, но бывает и нормальным – иногда»), она вложила статью о сердечном приступе хозяина «Мини-Майкса» и закрытии торгового центра. А сверху накарябала: «Просто я подумала, что вам это будет интересно». Еще она присовокупила журнальную фотографию доктора Дорети, запечатленного на подиуме перед реденькой толпой на площади Фила Харта в момент вручения ему премии Почетного гражданина города. Показав мне фотографию, моя мать забрала ее и, глядя на нее, тихо, словно молитву или проклятие, прошептала: «Сукин сын!» Потом она ее сожгла.
Регистраторше в мотеле на трассе Бирмингем-Троя нет еще и двадцати. Хорошенькая, с хвостиком. Трескает магазинное печенье и слушает музыку, от которой пузырятся подушечки ее наушников. Она даже не вздрогнула, когда я после минутного колебания поставил в журнале свое имя. Свое настоящее имя. А с чего это я взял, что она должна вздрогнуть? Ведь ей тогда и было-то, наверное, года два, не больше. К тому же я вроде никого не убил.
Хотя как сказать.
1976
Все началось на той неделе, когда я участвовал в пятой «Битве умов». У Джона Гоблина прорвался аппендикс – он чуть не умер и почти всю зиму провалялся в больнице, так что на дне рождения Терезы Дорети я был единственным мальчишкой. В тот день ей исполнилось десять лет.
Снегу тогда навалило выше колен, как будто не в меру разогнавшиеся облака столкнулись с землей и рассыпались в клочья. Ледяная корка на сугробах царапала икры. Пригнув голову, чтобы защитить глаза от ветра, я ковылял вдоль берез, с которых местная детвора ободрала всю кору.
С автобусной остановки в конце нашего квартала сквозь ветви клена просматривалось иллюминаторное окно Терезиной комнаты. За стеклом двигались тени – не лица, и даже не фигуры, а именно тени, и в тишине, в снегу я чувствовал себя рыбой, подплывающей к кораблю, чтобы потыкаться носом в его корпус. Может, какой-нибудь прилипалой (я много читал о них в книге «Занимательные рассказы о рыбах»), по ошибке принявшей эту махину за кита.
Дверь открыла Тереза. Со стены за ее спиной грозно скалилась маска из коллекции ее отца – черная и рогатая. Доктор Дорети называл эти маски целебными. Он говорил, что принимал их – а нередко и выпрашивал – как подношения в знак благодарности, когда, будучи, по собственному определению, «молодым врачом с романтическими устремлениями», исполнял свой профессиональный долг, разъезжая по многочисленным резервациям коренных американцев, а также когда путешествовал по Перу и Кении. Маски предназначались для отпугивания бактерий. Они висели на всех стенах и под особым наклоном, потому что, по мнению доктора Дорети, «болезнь подбирается крадучись, тайком; ни один вирус в мире не нападает в открытую».
Когда знаешь, что это за маски, то, по идее, они должны бы действовать успокоительно. Но всякий раз, входя в дом, я чувствовал себя беспомощным и парализованным. Я леденел от одного вида всех этих безглазых деревянных чудищ с искаженными ртами, а потом меня начинала бить дрожь. Не столько из-за самих масок, наверное, сколько из-за того, что их наличие предполагало присутствие в воздухе жутких тварей, которые так и норовят тайком прокрасться в твой организм.
Стряхнув оцепенение, я оторвал взгляд от стены и посмотрел на Терезу. Она была в чем-то белом – не помню, в чем именно, – с черной лентой в коротких белокурых волосах. О лице ее мне сказать особенно нечего. Но глаза ее уже тогда, до всего этого – смерть ее матери не в счет: она умерла намного раньше, – обладали странным свойством: они могли словно притаиться за веками, а потом вдруг сверкнуть из-под них, заглядывая куда-то вглубь тебя. В то время я не особенно рассматривал лица людей, но знал, что глаза у Терезы были карие и льдисто-матовые, цвета омоченной дождем земли. Еще у нее были толстоватые щеки и рот в форме лука: верхняя губа изогнута дугой, а нижняя – натянута, как тетива.
Другие девочки, в основном из нашего класса, привычными стайками расселись по всей комнате – кто на белых кожаных диванах, кто на ворсистом зеленом ковре, который манил к себе, как поросшая буйной травой лужайка. В тот раз я впервые был там без Джона Гоблина. Они дружили семьями – Гоблины и Дорети, и вместе отмечали все праздники. Осознав, что Джон не придет, я замандражировал, и на время это отвлекло меня от свирепых масок.
– С днем рождения, – произнес я неожиданно для себя и улыбнулся.
Пожалуй, это были первые слова, которые я сказал Терезе за месяц. Год назад мы с одноклассниками по негласному соглашению начали меняться местами по половому признаку, чтобы с удобного расстояния пестовать пробуждавшееся в нас чувство неловкости.
Возможно, я бы не ограничился поздравлением и сказал что-нибудь еще, в кои-то веки почувствовав уверенность в том, что Тереза была рада меня видеть, но, когда я протянул ей подарок, между нами неслышно вырос доктор Дорети.
– Мэтти! Добро пожаловать. Давненько мы тебя не видели. Тер-Тер, детка, смотри-ка – подарок от твоего архисоперника.
Доктор взял у меня подарок, потряс его и сунул в карман своего кардигана. Когда он вытащил руку, в ней белел шарик попкорна.
– Доппитание для подзарядки мозгов, – возвестил он и, потрепав меня за вихры, удалился.
Мне так сильно врезалось в память его лицо, что как-то вечером, уже в средней школе, я вдруг взял и нарисовал его портрет – через многие годы и за многие мили отсюда. Благодаря этому рисунку я и попал в Парсонс.[2]2
Знаменитая художественная школа в Нью-Йорке, расположенная на углу Пятой авеню и Тринадцатой улицы Манхэттена.
[Закрыть]
Лысый череп доктора Дорети сиял, как капот автомобиля. Сухие и абсолютно непрозрачные глаза – таких я больше ни у кого не видел – отливали серым металлом и, казалось, были ввинчены в глазницы. Чего только он ни перепробовал, чтобы хоть как-то смягчить их взгляд, но ни то, что называлось у него «усы добродушного пугала», ни роджеровские свитера, ни перманентная улыбка не дали желаемого результата.
– Это переводнушка, – просипел я. Вдали от масок доктора Дорети в моей черепашьей шее прорезался голос.
– Для «Пожирателя людей»? – тихо, но с улыбкой спросила Тереза, мельком взглянув на меня через плечо.
– Там полустертыми буквами написано: «Берегись!» Я сам придумал. Сгодится хоть на бампер, хоть на решетку.
«Пожирателя людей» – изготовленный на заказ детский автомобиль – отец Терезы подарил ей на Рождество, что было для всех большим сюрпризом, так как он упорно не разрешал ей участвовать в гонках, которые устраивали мы с Джо Уитни и Джоном Гоблином. Она выбрала для автомобиля это имя по названию линии фронта миннесотских викингов и бутербродов с соленьями в «Эврис-Дели» на Долгом озере. Скорость у него была гораздо выше, чем у любой из тех машинок, что мы брали напрокат в «Мини-
Майксе». Но мисс Дорети оказалась никудышным водителем.
– А я сделала попкорновые шарики, – сказала она.
Я попробовал свой. Он лопнул, как мороженое яблоко. Во рту растекся красный сироп с арбузным вкусом.
– Если выплюнуть, он прилипнет, – объявил я.
Прежде чем Тереза успела скорчить презрительную мину, как – во втором классе, когда мы играли в «Брейн-ринг», в дверях гостиной снова материализовался доктор Дорети.
– Не угодно ли уважаемым софаворитам занять свои места? – От его улыбки у меня аж мороз по коже пошел.
За плечом доктора, в гостиной, у окна с зеркальными стеклами, вытянутого во всю длину стены, виднелся стол, приготовленный для «Битвы умов»; вокруг него – двенадцать стульев: по пять с каждой стороны для гостей и по одному с торцов – для нас с Терезой, чтобы при ответе на вопросы мы могли смущать друг друга взглядом. У каждого места было разложено по стопке бумаги, а также по калькулятору, карманному словарю и по два тикондерогских[3]3
По названию городка Тикондерога в штате Нью-Йорк.
[Закрыть] карандаша – это у которых отламываются кончики, если нажмешь чуть сильнее. На моих бумагах покоилось Почетное перо, так как в прошлом году победителем стал я, впервые с моих шести лет.
– Не спускай с него глаз, – предупреждала меня мама за завтраком. Она имела в виду Терезиного отца. – Он на все готов, лишь бы помочь ей выиграть. Не доверяю я ему. Никогда не доверяла.
Все теми же стайками Терезины гостьи соскользнули с диванов и, словно смытый в канаву мусор, поплыли к столу. Некоторые поглядывали то на меня, то на Терезу. Улыбались только две девочки. Было видно, что они чувствуют то же, что и я: смутную угрозу, исходящую непонятно от чего.
У Терезы уже в десять лет было хищное выражение лица: губы натянуты, как тетива, глазки сужены. Мать Джона Гоблина называла это «оптический прищур». Даже локоны у нее были похожи на сжатые кулачки. Она делала такое лицо на факультативах по математике в пятом классе, на которые нас ежедневно отпускали с уроков в десять тридцать утра. Она делала такое лицо всю неделю, когда мы участвовали в Конкурсе юных поэтов Америки. Она делала такое лицо даже во время месячника художественной лепки, когда у нее точно не было шансов меня победить.
– Джентль-Мэтти? Леди Тер? Готовы? – вопросил доктор Дорети.
У нее появился «прищур», но взгляд еще не окаменел, и тут я вдруг неожиданно для себя прошептал:
– Скажи – нет! Слабо?
Сам не знаю, почему я это сказал. Мне нравилась «Битва умов», но идея сорвать ее с помощью Терезы понравилась еще больше. Конечно, доктор Дорети мог бы пресечь мой робкий бунт легким движением руки. Но он и бровью не повел. Стоял себе, прислонившись к стене рядом с одной из своих масок, и, скрестив на груди руки, выжидательно смотрел на дочь.
На мгновение что-то сверкнуло в «прищуре» – что-то голое и бесцветное. Я потом сказал об этом маме. Она поежилась и покачала головой.
– Не бойся, Мэтти, – изрекла наконец Тереза с улыбкой, еще более холодной, чем у отца. – Тому, кто займет второе место, достанется весь попкорн, так что он сможет наесться до отвала.
Отец предостерегающе тронул ее за руку, я пожал плечами и кивнул. В то время я еще с законным основанием считал, что представляю собой угрозу тому, что доктор как-то назвал при мне «превосходством Дорети». Я знал, что я ей больше не ровня, но что грозный соперник – это точно.
Заняв свое место за столом, я отпихнул Почетное перо, и одна из моих соседок ткнула в него карандашом, затем посмотрела на свою подружку напротив и захихикала. Если бы она посмотрела на меня, я бы, наверное, тоже захихикал. Мне нравилась игра, а не это пышно-розовое перо, которое, по сути, делало меня мишенью для насмешек. Но никто на меня не смотрел, кроме доктора Дорети и его дочери.
И зубастой маски.
Впрочем, я мог и ошибаться. Сейчас-то, наверное, нет. Но тогда мог. Еще во втором классе, когда мы с Терезой почти каждое утро играли в одном из наших двориков, я как-то поскользнулся на мокрых листьях и упал на грабли во дворике соседей Дорети, а в результате чуть не целый час пролежал с зажмуренными глазами, пока доктор обрабатывал глубокую рану у меня на лбу. Насколько я помню, он выпроводил Терезу из комнаты, чтобы избавить ее от этого зрелища. Потом погладил меня по голове и наговорил уйму всяких подобающих случаю утешительных слов. Кровь долго хлестала из продырявленной кожи и натекала на брови, но доктор ее не вытирал.
– Пусть рана очистится, – объяснил он.
Я не плакал. И наверное, не вымолвил ни слова, пока не открыл глаза.
Зубастая маска была вся белая, кроме самих зубов, черных и длинных, больше похожих на иглы, воткнутые в кроваво-красные десны безгубого рта. В белых глазницах не было глаз, и казалось, маска смотрела куда-то внутрь, закатив глаза, чтобы как можно дальше отвернуться от боли и пожить еще хотя бы несколько мгновений. В течение следующих трех лет всякий раз, выключая свет, я видел, как вспыхивает зубастая маска в последний миг не-тьмы.
Может, доктор лечил меня, уложив на стол, а может, на ковер под ним, я просто плохо помню. Но кажется, все-таки на диване в гостиной. И наверное, над этим диваном висела маска. И наверное, на Терезин день рождения он умышленно перевесил ее туда, откуда, по его мнению, мне точно было бы ее видно. Что бы ни думала, а порой и ни говорила моя мать, доктор Дорети ни за что и никогда не намекнул бы Терезе, какие темы будут затронуты в предстоящей «Битве умов». Доктор счел бы это оскорбительным для дочери. Но воспользоваться преимуществами игры на своем поле он бы не погнушался.
– Ну-с, мальчик и девочки? Все готовы? – вопросил он.
Я сидел и тупо пялился на маску, слушая, как снег бьется в окно, а все остальные схватились за карандаши, чтоб хотя бы их опробовать. Мне очень хотелось отвернуться – я даже приказывал себе это сделать. Но никак не мог оторвать от нее глаз. Пустые глазницы притягивали мой взгляд, как черные дыры, в которые засасывается свет. Откуда-то издалека до меня донесся голос доктора:
– Одна двенадцатая на минус одну восемнадцатую.
– Минус одна двести шестнадцатая, – выпалила Тереза, прежде чем чей-нибудь карандаш коснулся бумаги. За своим она даже не потянулась.
Доктор занес очко в счетную таблицу и продолжал. Весь смысл раунда на скорость состоял в том, чтобы отсеялись слабейшие. Я все еще находился под впечатлением от той клыкастой злобной рожи и не был готов отвечать.
– Репортеры «Вашингтон пост», которые…
– Бернстайн, Вудворд,[4]4
Журналисты, раскрутившие скандал «Уотергейт», что привело к импичменту Никсона.
[Закрыть] – ответила Тереза. Еще очко.
– «Инаугурация». Дать определение. Произнести по буквам.
Это было особенно жестоко, потому что девять месяцев спустя, в разгар предвыборной кампании любой из присутствующих ответил бы не задумываясь. Зато теперь-то уж все запомнят, что Тереза Дорети самая первая узнала и значение этого слова, и как оно пишется.
К тому времени, как я вышел из ступора и побил Терезу в ответе на вопрос по географии Мичигана – об острове Макинак, было уже слишком поздно. Я схватил карандаш, пренебрегая калькулятором – если тебе без него не обойтись, значит, ты обречен, – и начал топить остальных одноклассниц во время раунда лексических задач. Я и близко не подошел к тому, чтобы нагнать Терезу. Но все-таки посмотрел на нее один раз на подходе к финишу и неожиданно для себя улыбнулся. Она моментально улыбнулась в ответ. Тут пролетел следующий вопрос, и мы бросились за ним вдогонку.
На исходе дня доктор Дорети повел нас всех на Сидровое озеро кататься на коньках. Тереза укатила далеко вперед, а я тащился в хвосте. Я был рад, что оторвался от стайки девчонок, и ковылял в одиночестве, пока не упал и не понял, что лежу ничком на льду, крепко зажмурив глаза. Упал – это еще куда ни шло, но мне вовсе не хотелось заглядывать в глубь озера. Когда же я все-таки открыл глаза, мой взгляд уперся в лед, серый и тусклый, как сталь.
Отец как-то сказал мне, что это озеро – плод человеческих рук, и я воспринял это буквально, то есть что какие-то люди почему-то оставили там свои конечности и из них выросло озеро. Правда, я не столько боялся входить в него летом, сколько зимой скользить по нему на коньках. Я не хотел, чтобы из-подо льда что-нибудь вылезло и утащило меня в глубину. Но еще больше я не хотел увидеть там ничего такого, что могло бы это сделать. Загребая варежками, я с трудом поднялся на ноги и заскользил вслед за удаляющейся компанией.
И вот появился Снеговик, хотя его еще никто так не называл. Никто не посылал оперативные группы на его поиски и не устраивал в школе экстренных собраний по его поводу. Психологи не составляли его психологических портретов. И никто не высказывал гипотез о том, что он проделывал со своими жертвами в те дни, а порой и недели, что протекали с момента похищения до того, как их бездыханные, но не отмеченные следами насилия тела в опрятных одеждах обнаруживали мирно покоящимися на снегу.
1994
В Луисвилле будет ждать Лора – в заляпанном краской коротком комбинезоне, в который она влезает по вечерам после ужина, с заколотыми на затылке темными волосами под красно-черной банданой. В постели, с банджо на коленях – на банджо она упражняется исключительно в постели – и со стаканом пива «Роллинг-Рок» на ночном столике. Я знаю, что она ждет моего звонка. Что ж, сам виноват. Против всяких ожиданий я оказался на редкость хорошим специалистом в технике супружеской жизни: ужины при свечах, объятия со спины за готовкой еды, запасной «Роллинг-Рок», который я оставлял ей на столике, когда спускался рисовать.
Родители тоже будут ждать – в Лексингтоне, они-то не будут делать вид, что не ждут. Мать вообще не хотела, чтобы я сюда ехал. Она уверяла, что я снова стану таким. Таким – то есть зацикленным на иллюзиях, что в ее системе координат означает «заблуждение, что Детройт имеет какое-то отношение» к той кутерьме, в которую я, по ее опасениям, превращаю свою жизнь.
Набираю свой домашний номер и жду. Три гудка. Четыре. Я уж было понадеялся, что Лора еще не пришла, что у «пырейного» бэнда,[5]5
Название музыкального стиля (англ.: bluegrass), зародившегося в. штате Кентукки, который в народе именуют «пырейным штатом» и в котором находятся города Луисвилл и Лексингтон.
[Закрыть] в котором она шесть вечеров в неделю играет в клубе «Секретариат», сегодня убойный концерт и как раз сейчас она лабает на бис и сценично флиртует с толпой, посылая в нее сквозь дым тот медлительно-томный смех, который исходит оттуда, куда мне не добраться, а придя домой, нажмет кнопку автоответчика, услышит мой голос и поймет, что я тут же перезвоню. Я всегда перезванивал. И я перезваниваю.
На автоответчике у нас вместо текста перед сигналом только Лорино банджо.
– Это я…
Но не успел я наговорить: «Я соскучился, прости, мне холодно, дороги разбиты, земля смерзлась и почернела», – как в эфир прорвался голос Лоры:
– Ты забыл заплатить за телефон.
– Прости.
– Прости, прости… Что еще от тебя услышишь, Мэтти.
Дальше – знакомое долгое молчание. Я слышу ее дыхание. Вижу, как она поправляет свалившуюся с плеча лямку комбинезона, ощущаю, как мне в руки сыплется имбирное печенье. Чувствую запах пива и наканифоленных струн.
За тысячу миль от меня, в своей постели, в своей комнате, в своей жизни Лора начинает напевать себе под нос. «Голубую луну Кентукки». Верхнюю партию, которую она исполняет на эстраде. По телефону, в отрыве от всего, мелодия звучит жутковато, как ультразвуковой свист приближающейся летучей мыши. Я задаю какие-то вопросы о концерте и умолкаю. А потом снова принимаюсь объяснять, почему мне надо было сюда приехать, почему этот уикенд в этом городе, вдали от всех – лучший подарок, который я мог сделать себе на день рождения. Но мои объяснения звучат малоубедительно – даже для меня самого, и ни одно из них не заполняет ни пяди пустоты, стену которой мы планомерно возводили между собой в течение неполных семи лет.
– Я никогда не рассказывал тебе историю цикла «Разыскиваются»? – спрашиваю я ни с того ни с сего, но пение не прекращается, хотя я знаю, что Лора слушает. А может, она ушла и уже слишком поздно. Но я в любом случае должен ей рассказать. – Лора?
Лора все поет – о парне, бросившем девушку, – но без всякого подтекста. Такова уж природа «пырея»: в репертуаре Лоры нет ни одной песни, которая сегодня вечером не могла бы отрикошетить в меня.
Я закрываю глаза и вижу, с какой легкостью все эти бесплотные руки вылезают из тех мест, где я их похоронил, и сквозь два последних десятилетия тянутся ко мне с мольбой.