355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глен Хиршберг » Дети Снеговика » Текст книги (страница 20)
Дети Снеговика
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 07:04

Текст книги "Дети Снеговика"


Автор книги: Глен Хиршберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)

Мой вопрос Спенсер оставляет без внимания.

– Идем. Она там, наверху.

Он поднимается по лестнице, застеленной толстым белым ковром.

– Подожди, – говорю я, хватая его за руку. Он оборачивается. – Спенсер, я должен увидеть ее наедине.

– Нет, – отвечает он после короткой паузы.

– Что значит «нет»?

– Мэтти, подумай. Это хрупкая душа, понимаешь? Она всегда была такой. Сейчас бывают моменты, когда ей становится лучше, временами даже кажется, что она почти в себе. Но их не так много. И никогда не знаешь, отчего она впадет в забытье. Я не хочу, чтобы ты вывел ее из себя.

Я в бешенстве прижимаю его к стене.

– Прости, но, кажется, мне все это остоебенило.

– Сбавь громкость, – шипит Спенсер, но, даже говоря шепотом, он способен повысить голос. – Не забывай: здесь больные люди.

И вдруг все, что я перечувствовал за весь этот уикенд: ужас, вина, тоска, одиночество – вспыхивает у меня в глотке, как сухое дерево от удара молнии, и я понимаю, что единственный способ задуть огонь – это закричать.

– Ты все-таки не представляешь, насколько это для меня важно! Мне нужно понять, сможет ли она меня увидеть, Спенсер. Если это вообще что-то значит. И понять это я смогу только в том случае, если пойду один. Кем, черт возьми, ты себя возомнил?

– Никем. Я ее опекун. Человек, который остался, – говорит Спенсер прерывающимся голосом; он больше не орет, на глазах выступают слезы. Он не закрывает лицо рукой, не отпихивает меня. Просто стоит и плачет.

– Ну а я – человек, который вернулся, – парирую я, и огонь в моей глотке угасает, оставив меня с опаленным языком и полным ртом дыма. – И мы оба любим ее.

Спенсер отстраняет меня рукой:

– Возможно. Но я человек, который уже многие годы действует от ее лица – вместе с Барбарой.

– С Барбарой? С Барбарой Фокс? Боже мой, Спенсер…

– Все, что я тебе о ней говорил, – правда. Она уезжала. Потом вернулась. На свое несчастье. Лучше бы она не возвращалась, но что сделано, то сделано. Она приходит сюда чуть не каждый день, даже чаще, чем я. Нельзя тебе, Мэтти, идти туда одному. Пожалуйста, доверься мне в этом. – Сползая по стене, он садится на ступеньку и принимается дубасить себя кулаками по коленям. – Она… если она тебя увидит… если ты хотя бы войдешь… может случиться всякое.

– Спенсер, – говорю я, ласково тронув его за плечо. – Я рад, что ты ее нашел. Мне легче, оттого что вы с Барбарой здесь, рядом с ней. Но она не твоя! Тебе не приходило в голову… то есть почему ты не хочешь допустить, что встреча со мной может пойти ей на пользу, а не во вред?

Спенсер молчит. Выражение лица у него скучное, но загадочное.

– Послушай, – продолжаю я, – ведь ясно же, что ничто из этого ни для кого из нас ничего не решило. Но оттого, что ты будешь сторожить ее, как какой-нибудь питбуль, ей лучше не станет.

Наконец Спенсер поднимает глаза. Лицо у него по-прежнему туманное, но глаза и щеки мокрые.

– Возможно, ты прав, Мэтти. Возможно, ты дьявол, а возможно, ты прав. Не буду делать вид, что знаю. Раньше не делал и сейчас не буду.

– Тогда пусти меня к ней. Клянусь, я позову тебя, если ей это понадобится.

– Только… только будь осторожен, Мэтти. Заклинаю тебя. Будь осторожен. – Опустив голову, он прижимается к стене, давая мне пройти. – Третья дверь налево.

Звук моих шагов тонет в толстом ковре. Три ступеньки. Пять. Деревянные перила холодят руку. Если когда я умру, там окажется туннель с белым светом в конце, то мой путь по нему будет не более сюрреальным, чем этот подъем.

На верхней площадке лестницы другой коридор поворачивает к фасадной части дома; по каждую его сторону – пять высоких дверей. За одной из них тихо работает телевизор: повторный показ сериала «С возвращением, Коттер!».[84]84
  Сериал, шедший на канале ABC с 1975 по 1979 годы, с Джоном Траволтой в роли Винни Барбарино.


[Закрыть]
Долетают и другие звуки – все приглушенные. В холле кто-то крутит Эллу Фицджеральд. Песню я не узнаю. Дверь в комнату с телевизором чуть приоткрыта, и я не могу устоять перед соблазном туда заглянуть. Женщина лет за шестьдесят сидит на больничной койке с деревянной спинкой; ее всклокоченные волосы похожи на развевающуюся на ветру белую конскую гриву. Она поднимает на меня глаза, улыбается и возвращается к телевизору.

В трех шагах от Терезиной двери семнадцатилетние чары, побуждавшие меня стремиться к этому мигу, теряют силу. Мои ноги постепенно замедляют ход, и все, что я могу сделать, это прислушаться. Дверь в комнату напротив закрыта, но именно оттуда доносится мягко гудящий джазовый голос Эллы. Из комнаты Терезы не слышно ни звука.

Комната Терезы.

Пол подо мной вспучивается, словно под ним прошла волна. Что-то помимо моей воли отрывает меня от земли и бросает вперед. Я так долго сопротивлялся, барахтаясь на расстоянии крика от этого берега, и вот теперь жизнь вышвыривает меня на него.

Дверь плотно закрыта, и я легонько стучу. Спустя несколько секунд стучу снова. И наконец робко открываю.

В первый момент у меня отвисает челюсть. Я уже видел эту комнату – или почти такую, а может, не совсем такую: не та кровать, не то освещение, не тот белый ковер, но книжные шкафы те же самые. Тот же разнокалиберный набор шкафов, расставленных в том же порядке вдоль одной стены и по бокам одного окна, частью переходящих на другую сторону. Между ними – тот же невысокий красный письменный стол с задвинутым под него красным пластиковым стулом. В шкафах – те же самые книги на тех же местах, то же многотомное собрание «Мировой классики» в кожаных переплетах и те же разномастные книги в мягких обложках, стоящие, может, и без определенного порядка, но именно так, как мне запомнилось. Я мог бы по памяти перечислить практически все названия этих книг, хотя видел их всего лишь раз. Эти тома, с безупречной скрупулезностью расставленные здесь по той же модели, кажутся столь же непостижимыми и древними, как Стоунхендж. Между шкафами та же россыпь фотографий поблескивает теми же лицами: Терезина мать на санках; доктор Дорети в библиотеке держит за руку совсем маленькую Терезу. Среди них нет ни одного фото Терезы в более старшем возрасте, чем я ее знал. Не считая больничной койки, эта комната производит впечатление идеально воспроизведенного кукольного домика.

Только кукла, живущая в этом домике, слишком для него велика. Тереза сидит у окна спиной ко мне, склонившись над книгой. Ее длинные грязно-белые волосы безжизненно лежат на плечах, похожие на бурые водоросли.

Мне хочется прошептать ее имя, спеть ей нашу детскую песенку, сделать что-то приятное, чтобы заново ввести себя в ее жизнь. Но у меня вырывается крик. Звук взрезает воздух и лезвием топора вонзается в стену над ее головой. Она оборачивается, и я вижу фарфоровый слепок с того лица, которое я помню: глаза менее симметричны, нос чересчур плоский. Но изгиб губ все тот же.

– Все будет хорошо, – говорит она и переводит взгляд на окно.

Голос не тот, каким я его помню, и тем не менее он узнаваем. Одна эта фраза, почти лишенная модуляции, оживила в памяти все «Битвы умов», все уроки с первого по шестой класс, и все мое мичиганское детство загудело вокруг меня, словно осиный рой, который я выбил пинком из гнезда в траве.

– Тереза, это Мэтти.

Она снова оборачивается, и я в ошеломлении обнаруживаю, что ее карие глаза полны слез.

– Мне нравится этот запах, – говорит она. – А тебе разве нет? Тай Кобб. Дикарь Билл Донован. Хукс Вильце.[85]85
  Здесь и далее перечисляются имена известных бейсболистов.


[Закрыть]

Я не чувствую никаких запахов, но мне все равно, потому что я уже подхожу к ней, чтобы дотронуться до нее, обнять ее – не знаю, какую, – как вдруг она снова повторяет: «Все будет хорошо» – и останавливает меня жестом руки.

– Эй! – окликаю я, подыскивая магические слова, способные хоть немного снять напряжение. «Эй!» не срабатывает, и я пробую другое: – Тереза, поговори со мной, пожалуйста.

– Дони Буш, – слышу я в ответ. – Уаху Сэм.

А волосы у нее такие, просто потому что они мокрые, доходит вдруг до меня. Должно быть, она только что приняла душ или ванну. Я стою неподвижно, позволяя волнам, порожденным моим присутствием, прокатиться по комнате, удариться о стену и откатиться назад, накрывая нас, пока вновь не водворится тишина. Тереза перестает артикулировать, и перечень чего бы то ни было замирает у нее на устах. Будем надеяться, что это сработало. Будем надеяться, что это удержит ее здесь, со мной. Я робко прикасаюсь к ее руке. Слезы переливаются через ее ресницы, растекаясь по лицу, и я вижу в ее глазах себя, плавающего среди мертвых родителей, утраченных лет и людей-призраков. Мы стоим вместе в этой комнате и качаемся в ней над зимним миром, словно в воздушном шаре, только что сорвавшемся с гайдропов.[86]86
  Веревочные или цепные канаты, используемые при посадке дирижабля или сферического аэростата.


[Закрыть]

– Привет! – говорит Тереза, кивая головой. – Я буду сразу за вами.

– Это Мэтти, – повторяю я тупо, пока Тереза смотрит на дверь за моей спиной.

Понимает ли она, что это я? Не обидел ли я ее? Невзирая на все те годы, что я провел, в разных вариациях представляя себе этот миг, я не знаю, что делать. И поэтому опускаюсь перед ней на одно колено. В другой вселенной, в более сладкой жизни я бы, наверное, предложил ей руку и сердце. Спенсер совершил бы церемонию. Но вместо этого я расстегиваю рюкзак и достаю Терезин блокнот.

Она его узнала, я в этом почти уверен, потому что она сразу замерла, а когда я ей его вручил, побледнела как труп. Взгляд застыл, и она, кажется, перестала дышать. А когда задышала снова, дыхание было ровным и частым.

Я стою рядом с ней, совсем близко, и смотрю, как она отгибает потрепанную синюю обложку.

– Н-н-н-хы! – тянет она, вроде бы даже прихмыкнув. – Все будет хорошо.

Присев на кровать, она принимается листать блокнот, практически в него не заглядывая. Я смотрю на ее макушку и вспоминаю, как по ее ногам стекала тина в тот день, когда мы превращались в озеро.

– Прости меня, Тереза, – шепчу я сквозь слезы. – Прости меня. За все.

Какое-то время она продолжает перелистывать страницы, наклоняя голову то в одну, то в другую сторону, и что-то бормочет – возможно, читает вслух, но я не могу разобрать слов. И вдруг резко встает, оказавшись вплотную ко мне. Я чувствую на щеке прикосновение ее волос, затем руки, затем она меня целует.

В течение нескольких блаженных мгновений я не замечаю ничего странного. Ее губы без нажима прикасаются к моим, и я ощущаю вкус ее дыхания, зубной пасты и яблока. Я чувствую, как наши жизни смыкаются через едва приоткрытые рты, словно кончики языков, хотя сами языки так и не соприкоснулись. Знакомая боль пронзает мое тело где-то под легкими. Тереза приникает ко мне, как ребенок иногда прижимается лицом к стеклу автомобиля, пробуя на вкус конденсат. Я не отстраняюсь, пока она не начинает кричать. Но она уже обнимает меня одной рукой за шею, явно не желая отпускать. Ее зубы бьются о мои, она напрягается всем телом и опять испускает крик – прямо мне в рот. Я отскакиваю, чуть не завалив ее на себя, но она вдруг отпускает руку и снова разевает рот – эту черную дыру в центре моего мира, – а потом, к моему изумлению, хватает меня там.

– Не надо, Тереза, – говорю я. – Пожалуйста. – И она, не закрывая рта, начинает раскачиваться. – Я могу уйти. Могу остаться. Могу спеть тебе песенку. Скажи только, чего ты хочешь. Чего ты хочешь, Тереза? Что тебе нужно? Что мне сделать?

– Я не могу, – отвечает она вполне спокойно, и, несмотря на то, что я вижу, как снова раскрывается ее рот, и знаю, что за этим последует, по моему телу пробегает трепет жуткой щекочущей радости. Я почти уверен, что на одно это мгновение она поняла, кто перед ней. Потом она снова начинает кричать, и в комнату врывается толпа людей.

Я вижу, как блокнот соскальзывает с Терезиной кровати и плашмя падает на пол, но тут кто-то отпихивает меня в сторону, хватает Терезу и подталкивает ее к кровати, но крик не прекращается. Мужчина, усадивший Терезу на кровать, заполняет собой чуть не всю комнату; на нем белый врачебный халат. Второй мужчина, в джинсах и свитере, протискивается мимо меня и наклоняется над кроватью. У него курчавые волосы. Лица я так и не увидел. Третий – Спенсер.

– Ну ты и задница! – шипит он, обхватив меня с тыла.

Мужчина в халате бросает недовольный взгляд в нашу сторону.

– Уходите, мистер Франклин. Забирайте вашего друга и выметайтесь. – Он укладывает Терезу на спину, прижимая ее к постели.

Спенсер, ворча, берет меня на абордаж и тащит из комнаты, но я не спускаю глаз с Терезы, которая уже почти успокоилась. Когда все эти люди ввалились в комнату, у нее ослабели руки. Что ни говори, а сейчас она выглядит гораздо более спокойной, чем в тот момент, когда я к ней вошел. И если бы ее не держал врач, она бы наверняка помахала мне на прощанье.

– Все будет хорошо, – говорю я ей, чуть улыбаясь, и Спенсер выпихивает меня в холл. Сам он, отдуваясь, продолжает стоять в дверях.

Мне уже не видно лица доктора, но я слышу, как он говорит:

– Мистер Франклин, пожалуйста. Все уже в порядке. Дайте ей немного отдохнуть, ладно?

– Прости, – бормочет Спенсер – доктору ли, Терезе, не знаю.

– Блокнот, – вспоминаю я вдруг.

– Что?

– Ее блокнот. Там, на полу. Я принес ей ее блокнот. Пожалуй, лучше не оставлять его у нее.

Спенсер заходит в Терезину комнатки возвращается с синей книжицей в руках. ^

– Вот черт! – шепчет он, в изумлении глядя на блокнот.

– Ты знаешь, что это?

– Мне показывал его тот коп с лакрицей. – Я вижу, как у Спенсера дрожат руки. – Перепугал он меня тогда до усеру.

– Вот я и подумал, что нам не стоит его здесь оставлять.

– Зачем ты вообще его принес? Ты что, больной?

– Мистер Франклин! – тявкает из комнаты врач, и мы устремляемся к лестнице.

На какое-то мгновение у меня появляется совершенно неуместное чувство – шутки глупой памяти: мисс Эйр, которая писала что-то на доске, оборачивается на нас со Спенсером и отчитывает нас за разговоры.

– Зачем ты его сюда принес, Мэтти?

Ответить мне нечего – теперь, когда я об этом думаю. Какую пользу мог принести ей этот блокнот? Для меня он стал реликвией, шкатулкой с секретом, картой сокровищ. «Иксом» помечена мертвая зона.

– Просто я всегда ношу его с собой, – говорю я, пряча блокнот в рюкзак.

Из Терезиной комнаты, прохладной и спокойной, доносится ее голос: «Один. Два. Шесть. Двадцать четыре. Сто двадцать. Семьсот двадцать».

Мы со Спенсером переглядываемся. На один краткий немыслимый миг мне кажется, что мы вот-вот улыбнемся. Но мы не улыбаемся.

– Твой визит был страшной ошибкой, это очевидно, – говорит Спенсер. – Может, хоть теперь ты это понимаешь. – Он обходит меня и начинает спускаться по белой ковровой лестнице. Мне нечего сказать. Некуда больше идти. Я следую за ним в гостиную, где уже никого нет. – Договорим на улице, – бросает он. – Проклятье! Зря я тебя сюда привез. – В вестибюле мы надеваем пальто и башмаки, затем выходим на улицу и оказываемся на дощатой «палубе» перед заваленным снегом газоном.

– Спенсер, а они вообще знают, что с ней?

Он отвечает как по учебнику:

– Пациент с синдромом деперсонализации, иначе говоря, с расстройством самосознания, характеризующимся отчуждением собственных мыслей, эмоций и действий, превращается в автомат. Он склонен большую часть времени проводить в размышлениях. Реальный мир кажется ему нереальным, время смещается и расплывается. Зачастую подобные расстройства имеют невыявленные истоки в детстве, вследствие чего бывает затруднительно проследить развитие заболевания.

Я пристально смотрю на Спенсера, но он отводит глаза.

– Но мы-то их выявили, – говорю я. – В каком-то смысле.

– Да. Возможно. Но ее врач также не исключает, что она страдает жестокой и упорной диссоциативной амнезией. Что во многом говорит само за себя, не считая того, что иногда это приводит к агрессивным побуждениям.

На сей раз предчувствие заявляет о себе болью в суставах: я не могу выпрямить колени, не могу согнуть руки в запястьях, и мне хочется закричать.

– Спенсер, – выдавливаю я из себя наконец, – прошу тебя, расскажи мне все до конца. Прямо сейчас.

Он долго смотрит на снег. Вздыхает…

– Аналисса Петтибон жила со своей матерью Марианной на Декатур-стрит, сто девятнадцать. Я познакомился с ней в тот день, когда отвозил ее в клинику на Гранд-роуд. Двенадцатого ноября девяностого года. Ей было девяносто восемь дней от роду.

Ветер гоняет снежных призраков по сугробам, а деревья по-стариковски покачивают головами – словно бабушки-дедушки, приглядывающие за резвящимися в парке детишками. Тереза Дорети, возможно, вернулась к окну и смотрит на нас с высоты – шагаловский призрак в вечно голубом «нигде».

– Пастор Гриффит-Райс тогда как раз произвел меня в попечители.

– Это на ступень ниже пастора?

– Не ниже. Пасторов не так уж много. Мало желающих. Это поглощает всю твою жизнь, требует полного самоотречения. Одна из клиник в центре города предоставляет возможность бесплатного обследования детей, которым перевалило за сто дней, включая прививки. Некоторые из наименее благополучных членов нашей общины пользовались услугами этой специфической клиники, но я там никогда не бывал. Двенадцатого ноября я заехал за ними в их трехкомнатную клетушку в центре и повез их туда. На крышах лежал снег, на улицах – гололед, но день стоял по-летнему ясный. Марианна казалась расстроенной, и я всю дорогу пытался ее утешить. Но что бы я ни говорил, она лишь крепче прижимала малютку к груди и согласно кивала головой. Она точно так же закивала бы, если бы я сказал, что хочу въехать в реку повидать друга. Очевидно, Аналисса была больна, но Марианна никому об этом не говорила и очень боялась за дочку. Большая девочка Марианна. Вроде даже хорошенькая, но уж слишком большая. В ее руках Аналисса казалась запеленутой ягодкой. От одной руки несло спиртом – не питьевым, а для растираний.

Клиника располагалась в одном из этих недостроенных зданий недалеко от Института искусств – единственном обитаемом доме в квартале, насколько я понял. Во всяком случае, в тот день. Мест на окрестных парковках более чем достаточно, поскольку машин там вообще нет, а те, что я видел, были без колес или без двигателей. Мы остановились у самого входа, и, пока Марианна выбиралась из машины, я держал Аналиссу на руках. Малютка оказалась невесомой как меренга. У нее был жар, личико в красных пятнах, но она постоянно двигала ручонками под одеялом и совсем не плакала.

«С девочкой все нормально, – сказал я Марианне, когда та забирала ее у меня. – Просто она никак не может решить, то ли потанцевать со мной, то ли дать мне в лоб».

Марианна даже чуть улыбнулась. Но, поднявшись по ступенькам, мы увидели на побитой деревянной двери траурный венок. В приемном покое было пусто, не считая одной нянечки и одной регистраторши. Они сидели за письменным столом и пили горячий чай из бумажных стаканчиков.

«Мы записаны на прием, – сказал я. – Аналисса Петтибон».

Нянечка в маленьких круглых очках, с белыми кудряшками, выбивающимися из-под шапочки, была похожа на пуделя.

«Вы что, газет не читаете?» – спросила она и исчезла за дверью.

Регистраторша с извиняющимся видом встала из-за стола. Я хорошо помню ее юбку, черную, до пят. Сама она блондинка лет, может, за сорок. Сбитненькая, коренастенькая, этакий обрубочек. Похожа на маленькую девочку, порывшуюся в материном шкафу. И при этом у нее был чрезвычайно мягкий, чрезвычайно глубокий голос и протяжный выговор; Техас, Алабама – откуда-то оттуда.

«Милочка, разве вам не позвонили?» – обратилась она к Марианне, которая сразу вся напряглась, и я понял почему. У нее не было телефона.

«Послушайте, мы все равно уже здесь, – сказал я. – Объясните хотя бы, что происходит. Вы что, закрылись? Обанкротились? Может кто-нибудь привить ребенка или нет?»

Женщина вздохнула, сложила ладони чашечкой, словно собираясь принять причастие, и сказала: «Доктор умер».

Аналисса запищала и закашлялась, и Марианна села ее покормить. Регистраторша смотрела на нее, стоя в той же позе.

«У вас что, только один доктор?» – спросил я.

Женщина, продолжая держать руки перед собой, улыбнулась мне чрезвычайно тягучей, чрезвычайно мягкой улыбкой.

«Мне очень жаль, но у нас траур, – сказала она. – В клинике три постоянных врача, и завтра они приступят к своим обязанностям. Возможно, будет большая очередь, ведь мы были закрыты несколько дней. Но если вы привезете Аналиссу, уверяю вас, мы найдем для нее время».

Я поблагодарил ее и стал ждать, когда Марианна закончит кормить. Мы были уже на полпути к выходу, как вдруг – даже не знаю, что заставило меня задать этот вопрос, – я обернулся и спросил: «А какой доктор умер?»

Руки у женщины разжались.

«Основатель этого заведения и его душа. Доктор Колин Дорети».

Я уже догадался. Как только Спенсер произнес это имя, поднялся ветер, пронесся над нами и затих.

– Не помню, как я довез Марианну домой, – продолжает Спенсер. – И вообще ничего не помню, кроме того, что я пошел в нашу церковь и всю ночь проспал на скамейке. К утру, когда я проснулся, шея так затекла, что ею можно было дрова рубить. Но что самое странное, чувствовал я себя прекрасно. И это было таким облегчением, что я упал на колени и разрыдался. Один раз зашел пастор Гриффит-Райс, спросил, не нужно ли мне чего, и оставил меня в покое.

– Спенсер, ты веришь в судьбу? – спрашиваю я. – Просто у меня такое впечатление, что каждый наш шаг в любом направлении приводит нас в одно и то же место. Или назад друг к другу.

– Я верю в верование, – отвечает он. – Я верю в делание. Я верю, что признавать своим то, что ты сделал, – это честность, а претендовать на то, что будет дальше, – это высокомерие. Я верю, что в нашей жизни есть моменты, когда мы это почти понимаем, и что добро, которое мы чуть-чуть не доделываем, гораздо мучительнее для людей порядочных, чем зло, которое мы доводим до конца.

– Добро, которое мы чуть-чуть не доделываем?

Он бросает на меня быстрый взгляд и отводит глаза. Я хватаюсь за перила «палубы». Перчатки на моих руках блестят от влаги.

Голос Спенсера становится все глуше и глуше, пока не переходит на шепот.

– На следующее утро Марианна Петтибон снова принесла Аналиссу в клинику. Я с ними не поехал; я был слишком потрясен смертью доктора – да и тем, что просто услышал его имя, – чтобы исполнять обязанности попечителя. Они прождали часа два, но их все не принимали, и Марианна пошла в туалет. Аналиссу она оставила под присмотром южанки-регистраторши. Та положила малютку на стул рядом со своим столом. Девочка лежала и кашляла, но не плакала. Тут зазвонил телефон, и в то же время еще одна женщина, ожидавшая с самого утра, не выдержала и раскричалась, требуя, чтобы ее приняли. Тогда же одного из докторов как-то угораздило поскользнуться и разбить стеклянную пробирку, которую он держал в руке, и в результате весь пол был залит кровью. Сбежались люди. Кто-то кинулся ему помогать, кто-то подтирал пол. Поднялась страшная суматоха. А когда суматоха улеглась, регистраторша посмотрела на стул и обнаружила, что Аналисса пропала.

– Пропала.

– Не забывай, меня при этом не было. Я рассказываю с чужих слов. Ребенок словно испарился. – Спенсер, не снимая перчаток, пытается запихать руки в карманы пальто. – Марианна, конечно, раскисла. Она совсем упала духом и за два дня съела все таблетки, которые были у нее в аптечке. Умереть она не умерла, но таблетки сделали что-то страшное с ее пищеварительной системой, и теперь она вынуждена питаться пустым супом, так как ни с какой другой едой ее организму не справиться. Тем временем церковь сделала то, что она умеет лучше всего, – она мобилизовалась. Мы разослали людей по домам всех пациентов, кого нам удалось найти из тех, что приходили на прием в то утро. Пасторы ездили домой к той регистраторше с елейным голосом. Она жила в Ферндейле, недалеко от дома моей матери, с двумя чистопородными далматскими догами. Мы даже обращались в полицейский участок и очень им докучали. Мы обращались к мэру, и тот согласился встретиться с пастором Гриффит-Райсом. Они, оказывается, давние друзья.

По ночам мы собирались в церкви и молились. Сотни людей, из ночи в ночь. Помню, я как-то оглянулся, когда все тихо молились при тусклом свете, под негромкие звуки роялей, и один из пасторов стоял и раскачивался, может быть, пел, и я, помнится, подумал тогда: «Господи, как же нас много!»

Я страшно боялся за Марианну. И никак не мог забыть ощущение, которое я испытывал, держа на руках эту кроху. Но страдал я гораздо меньше, чем следовало. Мне все время надо было куда-то ходить, понимаешь? Надо было давать утешение, и бывало, что его принимали, а это большая редкость.

– Знаю, – говорю я.

– Я знаю, что ты знаешь.

Только ощутив на щеке легкое влажное прикосновение – словно поцелуй призрака, – я понимаю, что идет снег. Смотрю на небо – оно совершенно бесцветное: не серое, не голубое, не белое; снежинки падают с него медленно и бесшумно. Ветер улегся, и снег не пляшет на пути к земле, а просто падает.

– Через два дня после того, как Марианна пыталась покончить с собой, – продолжает Спенсер, – меня навестил пастор Гриффит-Райс, он беседовал с врачами, и они сказали, что она, по всей вероятности, выживет. Я опустился на колени у окна и стал молиться, обливаясь слезами. На улице шел дождь со снегом, окна у меня никогда плотно не закрывались, и было слышно, как сквозь щели вползает холод. Мне некуда было деваться. Нечего делать. Я годами не ходил в кино, я мало чего читал помимо Библии, меня некому было ждать; в общем, все бы хорошо, только всякий раз, сгибая руки в локтях, я ощущал эту легкую тяжесть ерзающего младенца. И вдруг я понял, что хочу повидать Терезу и выразить ей соболезнования по поводу кончины ее отца. Я не стал тратить время на размышления. Встал, бросив на столе недоеденное жаркое, и порулил к Сидровому озеру.

Дороги ужасные, кругом слякоть. Был воскресный вечер, на улицах – ни души, в прямом смысле ни души. В некоторых торговых точках на Вудворде горел свет, но только для отпугивания грабителей. Я притормозил у «Крюгера» – того, что рядом со «Стросом», купил две лилии и собственноручно завернул в прозрачный целлофан. Их аромат напомнил мне дыхание младенца. В магазине я проторчал, наверное, минут, двадцать: стоял, слушая дождь, поправляя зелень в букете. Надо ли говорить, что я думал о той нашей жуткой последней встрече с ней. Я хотел понять, что говорили мне цветы.

Дом… да, он выглядел не так, как сейчас. Доктор только что умер, так что дом имел вполне пристойный вид. Мне вдруг пришло в голову, что Тереза, возможно, там больше не живет. Может, они давно переехали всей семьей, а может, у Терезы своя взрослая жизнь и она где-то далеко. Почему нет?

Даже не знаю, с чего я взял, что дом пустует. Должно быть, из-за тишины. Я стоял и думал, что делать с лилиями, как вдруг дверь открылась и в ней показалась Тереза.

– Входи, – сказала она и, повернувшись, сразу проследовала на кухню.

Тереза мало изменилась с той нашей последней встречи. Она была в чем-то коричневом, вязаном, похожем на джутовый мешок. Может, в пончо, не знаю, но в чем-то совершенно бесформенном. В доме она была одна. Барбара, как я выяснил позднее, уехала через день после панихиды. Она увезла Терезу в аэропорт и посадила на самолет в Кливленд. Там ее должна была встретить ее тетка. Но в последнюю минуту Тереза потребовала, чтобы ее высадили. Она каким-то образом добралась до дому, позвонила тетке и сказала, что Барбара решила повременить с отъездом. А я лишь совсем недавно узнал, что Барбара покинула страну. Она уехала куда-то в Юго-Восточную Азию. По-моему, в Таиланд. И возвращаться не собиралась. Однажды она сказала мне, что хочет вырваться из своего беличьего колеса или хотя бы переместить его в более теплые края. Но ее не оставляли мысли о Терезе, особенно о ее жизни с теткой со стороны Дорети.

– Это та, с которой я сегодня разговаривал? – спрашиваю я.

Спенсер пожимает плечами.

– В общем, через две недели Барбара вернулась. Слишком поздно, но вернулась.

Боль у меня в суставах усиливается, как будто меня вздернули на дыбу. Так или иначе, похоже, мы всегда являемся слишком поздно – мы все.

– И вот я там, – продолжает Спенсер. – Впервые за тринадцать лет вступаю в святилище Дорети. Закрываю дверь – и ба-бах! – опять она, все та же застывшая мертвая тишина. Каждый скрип половицы – как крик чайки над океаном. Такая вот глубокая тишина. Мне видно, как Тереза крутится на кухне, но явно без всякой цели. Просто переставляет что-то с места на место. Со стен на меня все так же пялятся маски. Мне хочется бросить цветы на приветственный коврик и уйти. После десятиминутных колебаний я подхожу к кухне и вижу, что Тереза сидит за столом и курит. Дым – это единственное, что здесь еще движется.

«Тереза, как ты тут?» – спрашиваю я, но она на меня даже не смотрит. За ее стулом высится стопка газет в нераспечатанных защитных пакетах. Посуды нет ни в раковине, ни на столе, не считая белой кружки с надписью «Медицинская школа Корнелла», которую она использует в качестве пепельницы.

Спенсер с силой втягивает воздух – набирает полную грудь, задерживает его на несколько секунд и выпускает. Я смотрю на снежную морось – нити, сплетающиеся в погребальный покров.

– Она ничего не ответила. Хотя нет, вру. Она сказала: «Все будет хорошо».

Я стискиваю руками грудь. Спенсера качнуло, и он схватился за перила.

– И после этих слов, Мэтти, не знаю почему: наверное, я еще чувствовал себя виноватым в том, что случилось в нашу последнюю встречу, – меня повело. Я обезумел. Я столько времени, столько дум потратил на этого человека! «У меня? – спрашиваю. – Спасибо, родная, у меня все прекрасно/ Приступы ломки? Упаси бог! У меня их уже практически не бывает. Правда, я не чувствую вкуса пищи. Видимо, подпортил себе язык или вкусовые рецепторы. И еще я не переношу солнечного света – сетчатка ни к черту, но ты права, все будет хорошо». Не помню, сколько я распространялся на эту тему. Но тут мой взгляд упал на эркер в гостиной – он был все так же зашторен, – затем скользнул на обеденный стол, и то, что я увидел, заставило меня замолчать. Я потряс головой, пытаясь отогнать наваждение. И тут, клянусь богом, меня разобрал смех. В центре стола по идеальной прямой выстроилась батарея открытых баночек с детским питанием.

– О, нет! – вырывается у меня тихий возглас, и к глазам подступают слезы. Но единственное чувство, которое я улавливаю в голосе Спенсера, – это смирение.

– Даже этикетки на баночках смотрели в одну сторону, – продолжает он. – Морковь, стручковая фасоль, мясные шарики с макаронами в яблочном соусе и черт знает что еще. Из каждой баночки торчала своя ложка – как рассада в горшочках. Баночки, что мне показалось довольно странным, были практически непочатые, но тогда меня больше взволновало само их наличие, и я воскликнул: «Боже милостливый! Тереза Дорети, ты стала матерью? Поздравляю! Я так рад за тебя. За всех нас!» После чего я вспомнил о цели своего визита и сказал: «Меня очень опечалила смерть твоего отца. Но, черт возьми, Тереза, ты стала матерью! Можно взглянуть на ребенка?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю