355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Горбовский » Падший ангел » Текст книги (страница 9)
Падший ангел
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 17:01

Текст книги "Падший ангел "


Автор книги: Глеб Горбовский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

других Комарово – прежде всего могила Анны Ах-

матовой. А для нас, писателей «северо-западного ре-

гиона», Комарово – еще и тихое пристанище, где,

затворившись в девятиметровой келье Дома творче-

ства, можно месяц-другой поработать за казенным

письменным (а также обеденным) столом.

Без малого тридцать лет прошло с тех пор, как

впервые по льготной путевке (молодежной) проник

я в это маняще-таинственное, а как выяснилось чуть

позже, весьма прозаическое и в чем-то даже убогое

заведение. Вот и сегодня, выстукивая на машинке

комаровскую главу «Записок», нахожусь я в одной

из «камер» писательского Дома творчества, именно

в той из них, 39-й, угловой на третьем этаже, кото-

рую до недавнего времени так любил занимать писа-

тель Федор Абрамов.

В трехэтажном послевоенной застройки жилом

корпусе – сорок номеров. За тридцать лет перено-

чевал я почти в каждом из них. А последние десять

лет в Комарове я зимую регулярно – с октября по

май, и порою мне начинает казаться, что и на свет-то

я появился здесь, в этом писательском убежище, на-

поминающем старинную богадельню, и мужал, и

старел тут же – безвылазно. С чего бы такие фанта-

зии? Просто существо мое, затворяясь в стенах «ин-

теллигентного» общежития, наверняка испытывало

и по сию пору претерпевает на себе колоссальной

концентрации энергию, оставленную за десятилетия

в каждой из комнат-гнезд многочисленными мечта-

телями и честолюбцами, чудаками и завистниками,

стяжателями и бессребрениками духа, и, погружа-

ясь в слои, в тяжкие пласты и глубины этой энергии,

добавляя в нее свои собственные эго (от «мега»)-

ватты, ты как бы начинаешь помаленьку забывать

«внешний мир» со всеми его красотами и соблазна-

ми, бедами и победами, погружаясь в свободу оди-

ночества, приобретая задумчивый вид добровольно-

го отшельника, ушедшего не столько в себя, сколько

в ложное ощущение, что ты-де не совсем такой, как

все, а как бы еще и писатель, фантазер, иными сло-

вами – человек если и не сошедший с ума, то сдви-

нутый с круга нормальной жизнедеятельности.

Большинство из моих соседей по «нумерам», с

которыми я начинал комаровские сидения, посте-

пенно перебрались на ту сторону железнодорожного

полотна, по которому бегают электрички из Ленин-

града в Выборг и обратно, перебрались, так как

именно на той, удаленной от моря, «сухопутной»

стороне расположено поселковое кладбище. Боль-

шинство, но пока что еще не все. Часть из них пере-

бралась как бы еще дальше, нежели за полотно до-

роги, – за пределы государственные, и живут сей-

час в Париже, Риме, Нью-Йорке, в Австралии, где,

в свою очередь, перебираются куда-то еще дальше,

принимая иллюзию передвижения по земле за

жизнь вечную, покуда все, как один, не сойдутся,

каждый в своей точке окончательного пересечения с

матерью-планетой.

Еще одна толика комаровских завсегдатаев про-

должает обитать бок о бок со мной, совершая по дач-

ным дорожкам предсмертные «оздоровительные»

прогулки, потребляя супы, каши и винегреты в дом-

творческой столовой конструктивистского образ-

ца – плоской и серой, возведенной не так давно по

мифическому «итальянскому» проекту, не чета преж-

ней, барачного типа замухрышной едальне, в кото-

рой принимала казенную пищу Анна Андреевна Ах-

матова.

...В семейной библиотеке, которую, как храм в

«безбожные» годы, довелось мне разрушить собст-

венными руками, имелись две книжечки стихов Ан-

ны Ахматовой – «Четки» и «Белая стая». В кни-

жечки эти заглядывал я потому, что мне нравилась

их книжная досоветская фактура: бумага, шрифты,

графика – взращенные другой, а для моего тогдаш-

него сознания – почти доисторической эпохой.

Особенно прельщала толстая, основательная, с «во-

дяными» размывами на просвет бумага «Белой

стаи». При взгляде на эту книжку испытывал я бо-

сяцкое почтение, как перед чем-то уже недоступ-

ным, дворянским, пусть отвергнутым, отмененным

внешне, однако оставшимся в атмосфере бытия,

будто невидимый, сшибленный активистами крест

над куполом собора – как если у человека (госу-

дарства) оторвать нечто, составляющее контур его

облика, – руку, ногу, ухо... – то, глядя на него, мы

всё равно домысливаем в нем эту потерю. Наверняка

пленяли меня в этой книжке и отдельные словосоче-

тания, подсознательно я как бы даже улавливал тон

ахматовской поэтики, и все же, говоря откровенно,

прелесть этой поэтики в те годы волновала меня

эфемерно. «Кабацкий» Есенин, ранний, безогляд-

ный Маяковский, отважно-манерный Северянин, не

весь, а только «выпуклый», экспрессивный Блок

(«За городом вырос пустынный квартал...», «Под

насыпью, во рву некошеном...», «Скифы», «Две-

надцать»...), «Ворон» Эдгара По в переводах Брю-

сова, да и брюсовское «Юноша бледный со взором

горящим...» – вот чем питалось сердце в те годы.

Сдержанная, напряженно-утонченная, воспитан-

ная в духе благородного девичества, благопристой-

ная, тактичная поэзия Ахматовой казалась мне чем-

то хрустально-заиндевевшим, не чужеродным вовсе,

но как бы отстраненно высокомерным. Мне, после-

военному подростку-скитальцу, хотелось чего-ни-

будь попроще, позапашистей и, что скрывать, пора-

зухабистей.

И когда в начале шестидесятых ленинградские,

официально не признанные поэты-протестанты, жив-

шие до этого как бы вразрез всеобщему течению —

Иосиф Бродский, Евгений Рейн, Анатолии Найман,

Дмитрий Бобышев, – решили почему-то предста-

вить меня Ахматовой (как затем и Соснору, и Куш-

нера, Бптова), меня, только что издавшего офици-

альным способом свои экспедиционные, сахалин-

ско-якутские стихи, и кому представить – всемирно

известному («благодаря» ждановскому постановле-

нию) поэту, обладавшему еще дооктябрьской сла-

вой, самой Анне Ахматовой, – я почему-то не расте-

рялся, даже не насторожился (вот что значит моло-

дость, со всеми ее восторгами и безоглядностью!).

Спустя энное число мгновений я все же изрядно

смутился и, чтобы не вибрировать во время визита к

«старушке», для храбрости хватанул стаканчик «та-

буретовки». В озорном сознании, помнится, даже

возникла еретическая мысль – испросить у Анны

Андреевны тайну «трех карт», естественно – поэти-

ческую тайну.

А то, что не растерялся я, получив королевское

приглашение, и вообще расхрабрился, объяснить

можно чисто психологически: до этого, чуть раньше,

во мне как бы произошло заземление возвышенного

образа Поэта, ставшего классиком пока лишь в не-

которых, наиболее объективных умах, а в других

умах являвшегося как бы заживо похороненным

пережитком, анахронизмом, а то и «врагом народа».

И еще: заземление во мне образа Ахматовой случи-

лось по причине общежитейской: много дней наблю-

дал я Анну Андреевну сидящей в писательской сто-

ловке, правда, сидящей гордо, спиной к «братии», и

все ж таки заурядно жующей казенную пищу вместе

со всеми. («Не наважденье, не символика: на склоне

века, в сентябре сестра Цветаевой за столиком

клюет казенное пюре», – напишу я через пятнад-

цать лет в Коктебеле, познакомившись в крымском

Доме творчества с Анастасией Ивановной Цветаевой,

как бы продолжая изумляться невероятному сочета-

нию обстоятельств, когда человек с фамилией небо-

жителя (Ахматова, Цветаева), более того – родная

сестра самой Марины! – прозаически питается за

одним с тобой «столовским» столом, с тобой, про-

стым смертным, который, изловчившись, вместо ки-

селя на десерт норовит всучить Цветаевой № 2 сти-

шок собственного изготовления, бессознательно

(подсознательно) надеясь, что она «где-то там» на

небесах поделится вашим стишком со своей старшей

сестрицей – Цветаевой № 1.)

Вот такая наивная «реакция неприятия», реак-

ция на совмещение «казенного пюре» и свободного

поэтического Слова. «Как же так?! – клубился тог-

да в моем возлеахматовском сознании дымок разоча-

рования. – Поэт из невозвратной, легендарной эпо-

хи Поэтов, современница, а главное, совладычица

поэтических дум и жестов Александра Блока, Нико-

лая Гумилева, Сергея Есенина, Игоря Северянина,

Валерия Брюсова, Константина Бальмонта, вооб-

ще – подлинная, из серебряного века, поэтичес-

кая декадентка, акмеистка, ходячий миф, и вдруг...

хлебает расхожий союзписательский супец!» Сие-то

и расхолодило, расслабило на какое-то время, а

именно – до той поры, пока не позвали меня в угло-

вую двенадцатую, ахматовскую комнату, что на пер-

вом этаже Дома творчества.

По причине рассеянного внимания («табуретов-

ка», «пюре» плюс «сами с усами!») не могу теперь

безошибочно перечислить всех, кто, помимо велича-

вой хозяйки, находился тогда в «нумере». Из про-

изнесенных Ахматовой слов запомнились отдельные

восклицания. Из слов «окружения», свиты, а также

из своих собственных – ничего не запомнилось.

Смутно воскрешаю в себе давнее видение: Анна

Андреевна в кресле, кутается во что-то белое, теп-

лое, скорей всего – в пуховый, ручной вязки пла-

ток или шаль. Нет, я не ел ее глазами, как ненор-

мальный. Природного, подсознательного такта хва-

тило на то, чтобы не мельтешить. Ахматова сама

попросила читать громче, да и «сваты» предупреди-

ли, что мэтресса глуховата. Во время чтения Анна

Андреевна едва заметно, не слишком выпячиваясь,

вежливо подставляла ухо, не разворачиваясь в кресле,

а всего лишь как бы поводя головой вслед за усколь-

зающим голосом чтеца. И все-таки время от времени

просила читать громче, отчетливей. Помнится, об-

стоятельство сие немало меня раздражало. Приходи-

лось напрягаться, словно бы навязывая себя, а не...

даря. Что ж, самолюбие, как и здравый смысл, всег-

да при нас. Тем паче в годы молодые.

Читал я тогда стихи из своих комаровских, наи-

более строгих, собранных циклов «Косые сучья» и

«Сны», стихи, тяготевшие, как мне казалось, к не-

коей музыкальной классичности словесного строя и

даже – к инструментовке. Свои же лохматые, «от-

чаянные» стихи из разряда «проклятых», как губка

напитанных винными парами и невинными семанти-

ческими шалостями, читать я не осмелился, и пра-

вильно сделал, потому что в «проклятых» (по выра-

жению профессора Наума Берковского, польстив-

шего мне примерно в те же дни, шутливо или нет

сравнив мою непечатную, взвинченную «продук-

цию» с творениями именитых французов) имели

место вкрапления слов, мягко выражаясь, нецензур-

ных, режущих «серебряный» слух.

Поэты, окружавшие тогда Анну Андреевну и по-

желавшие представить ей меня, едва я открыл рот,

мгновенно превратились в молчаливый синклит и с

непроницаемыми лицами наблюдали за реакцией

«самой». Не знаю, кто именно – Евгений Рейн или

Дима Бобышев, Толя Найман или Иосиф Бродский

– проявил инициативу, предложив Ахматовой «от-

слушать» Горбовского? Может – все разом? Мы

ведь тогда дружили, еще лишенные некоторых из

предрассудков, что нагрянут к нам чуть позже, дабы

испытать на прочность все то человеческое и божес-

кое, коим обладали мы от природы. Правда, обитал

я от упомянутых поэтов несколько в стороне, был

менее образован да и внешне проигрывал им бес-

спорно; порой досаждал ребятам в «поисках тепла»,

раздобывая денежку на очередную «порцию», при-

чем, комплексуя, не забывал упомянуть, что, дес-

кать, Порция – это именитая некогда «древняя»

римлянка, жена М. Брута, выступавшая против са-

мого Цезаря, а не «сто пятьдесят с прицепом», то

бишь с килечкой, – одним словом, не забывал при-

хвастнуть справочно-познавательской эрудицией

(знай наших!).

Читал я в тот вечер «с листа», и не просто по за-

писной книжке, а считывал рифмованную продук-

цию со страниц культурненько сброшюрованных сам-

издатовских сборничков, за несколько часов до на-

чала «аудиенции» отпечатанных мной на первой

собственной пишмашинке марки «Москва», кото-

рую приобрел на деньги от жиденького гонорара за

свою первую книжку стихов «Поиски тепла» (70 КОП.

за стихотворную строку, тираж – 2500 экземпля-

ров, объем – полтора авторских листа).

Анна Андреевна изъявила желание взглянуть на

брошюрки. Она подержала «продукцию» в царст-

венных руках, улыбнулась самодельным «титуль-

ным листам» сборничков, на которых значилось:

«Сны» и «Косые сучья», – полистала. И я осмелил-

ся предложить их ей «на добрую память». Не отка-

залась, даже попросила надписать «дарственную»,

что я и проделал с превеликой энергией. Приняла.

А что ей оставалось делать, ей, человеку, воспитан-

ному несколько иначе, чем я?

Не из ложной скромности решил я не приводить

тут похвальных ахматовских слов в адрес моего чте-

ния. Не запомнились таковые. А может – и не было

вовсе. Было – внимание. Отчетливое. Со стороны по-

жилой женщины. Не прервавшей юного декламатора

ни словом, ни вздохом. А следил я за ее лицом вни-

мательно. И прервал бы себя незамедлительно при

малейшем сигнале рук, глаз, губ, дыхания Ахмато-

вой, возвещавших об утомлении, вообще – о скуке.

Похвальных слов не запомнил. Если они и были,

принял их как должное. Зато уж «критическое заме-

чание», переросшее затем в маленькую дискуссию с

поэтессой, врезалось в память стальным осколком!

Причиной дискуссии послужило одно из моих тог-

дашних стихотворений, озаглавленное прозаичес-

ким словом «Ботинки». В нем – двенадцать строк.

Приведу их полностью. Как вещественное доказа-

тельство. Как свидетельское показание. По просьбе

обвиняемого.

Ботинки

Как машины грузовые, на резине

мы ходили, мы закаты коротали...

А вчера в универсальном магазине

мы купили греко-римские сандалии.

Оплатили цвета пыли макинтоши,

в цвета стали мы представились беретах.

Мы пошили сногшибательные клеши,

надышались из нерусской сигареты.

И мелькали греко-римские сандалии,

и ходили мы – плакаты и картинки.

...Но всегда нас под кроватью ожидали

грузовые эпохальные ботинки.

Стихотвореньице сие было написано в конце пя-

тидесятых годов, однако уцелело в моем сознании и

к середине шестидесятых, когда в числе других про-

читал его Анне Андреевне. На этом стихотворении

Ахматова как бы очнулась и высоким (по смыслу) и

одновременно низким (по тембру) своим голосом

произнесла в мою сторону:

– Ботинки – нерусское слово... У нас – башмаки

или сапоги. А ботинки – не наше. – Замечательно,

что слово «нерусское» произнесла она слитно, как

эпитет, а не как отрицание.

Теперь-то я понимаю, что нужно было согласить-

ся со «старшим по званию», по крайней мере – не

перечить Анне Андреевне. Тем более что, как выяс-

нится в дальнейшем, Ахматова была ближе к истине,

нежели я. А тогда на положении случайного гостя

(гостя не только знаменитой поэтессы, но как бы и

самой госпожи Поэзии) я попытался не совсем веж-

ливо противоречить, отстаивая, как мне думалось,

свою точку зрения. Мне тогда показалось, что Ахма-

това, мягко говоря, отстала от жизни, ну, не отста-

ла – отклонилась в свою интеллектуально-затвор-

ническую, башенно-отсутствующую сферу, точ-

нее – атмосферу, где люди ее круга, изъясняясь,

все еще по инерции употребляли слова своего време-

ни: «салон», «кафтан», «баретки», «штиблеты»,

«калоши», «гамаши», игнорируя укоренившиеся, в

том числе и «ботинки» (от старинного, хотя и нерус-

ского, «ботфорты» и далее – «боты»); в дальней-

шем я, памятуя об ахматовском упреке, подумывал

о замене «ботинок» вульгарными лагерно-солдат-

скими «бахилами», но слово это резало даже мой не

столь изысканно-утонченный слух своей не то чтобы

непоэтичностью, но как бы – чужеродностью в кон-

тексте лирического жанра. И, отвечая на реплику

Ахматовой, съязвил:

– Может, «лапти» вместо «ботинок» употребить?

Или какие-нибудь «чуни», «опорки»?

Ахматова ничуть не смутилась. Она лишь пояс-

нила:

– «Опорки» – это производное от «сапог». Когда

отрезают, отпарывают сносившиеся голенища и хо-

дят в одних... опорках.

В общем-то, я и сам к тому времени знал, что

такое «опорки», но дух противоречия возобладал, и

я попытался взбрыкнуть еще разок:

– А я-то считал, что опорки потому так зовутся,

что на них... ноги опираются! «Опора в превратной

судьбе!» – процитировал я Лермонтова, чисто ма-

шинально, даже как бы из озорства, ожидая, что вот

сейчас Ахматова взорвется, скажет: «Не кощунст-

вуйте!» – или что-нибудь в том же духе, но Анна

Андреевна стоически промолчала. Лишь посмотрела

в мою сторону этак... сочувственно.

Теперь-то я понимаю, что Ахматова была права,

протестуя против смысловой неорганичности «про-

западных» ботинок, вставленных в стихотворение,

обладающее патриотическим задором. И что с того,

что я никогда – ни во время написания, ни поз-

же – не считал сей опус русофильским. Написа-

лось-то непреднамеренно, импровизационно, почти

бездумно. Думалось: обойдется. Не обошлось. Слово

хоть и не воробей, однако летает. Даже такое зазем-

ленное, как «ботинки». Особенно – в «воздушном

пространстве» ахматовского утонченного надсоци-

ального слуха. Небось, антизападный «еврофоб-

ский» душок стишка так и шибанул, будто квасная

отрыжка... Вот Анна Андреевна и не смолчала. Не

из протеста к моей «направленности» – от нетерпи-

мости к элементарной поэтической неряшливости,

несоответствию, стилевому диссонансу.

Но возвратимся к нашему визиту в угловую две-

надцатую, где я отважился вручить Ахматовой до-

морощенную поэтическую продукцию. Последствия

«дарения» оказались весьма неожиданными: наза-

втра Анна Андреевна прислала ко мне порученца за

пишущей машинкой и копировальной бумагой. Ах-

матовой понадобилось что-то срочно перепечатать.

А так как я прихвастнул своей домашней типогра-

фией, то есть – был легок на помине, то и решили

просить машинку не у кого-то из «мэтров», обитав-

ших тогда в Комарове, а прямиком у самодеятельно-

го автора «Снов» и прочих косых сучьев. До сего

дня я так и не выяснил: имелась тогда у Ахматовой

своя пишмашинка, или отсутствовала, или – слома-

лась? (Теперь, после недавнего опубликования в

«Новом мире» заметок об Ахматовой Анатолия Най-

мана, вывод таков: А.А. вообще не любила «маши-

нок», предпочитая им классическое Перо.)

«Технику» возвратили мне через день-другой

вместе с копировальной бумагой, той, что была ис-

пользована, однако использована удивительно акку-

ратно, во всяком случае, с копирки, повернутой

«лицом» к свету, запросто считывался текст, отби-

тый кем-то из ахматовского окружения на весьма

шумной, нещадно тарахтевшей «Москве». Листы

копирки использовались почему-то единожды, под

каждую последующую страницу текста подклады-

вался новый лист «переводки». Тогда же подума-

лось: ничего себе живут! Непонятную мне расточи-

тельность приходилось толковать, опираясь на свои

плебейские запросы и возможности: дескать, вот

она, голубая кровь, с ее замашками, госпожа, поэти-

ческая дама – вот и чудит, вот и размахнулась.

Даже когда вчитывался в повествовательные

строчки, предварявшие «Реквием», в которых гово-

рилось о стоянии в очередях возле тюремного подъ-

езда, в голову почему-то не пришла «крамольная»

догадка: а ведь тебя, дурака, похоже, приглашают к

прочтению опальной поэмы, потаенного слова...

Пусть – к прочтению «наоборот», навыворот, в зер-

кальном, так сказать, варианте, к прочтению сквозь

черную, ночную бумагу, наложенную на дневной

животворящий свет, что вызревал помаленьку за

окном, в пространствах и помыслах Отчизны. Но

вот же, занятый собой, не сообразил, не догадался,

что пожилая, грузная, величественно-глуховатая

женщина способна на какой-то экстравагантный,

протестующий, «молодежный» жест. Разве не могла

она таким образом взять и поделиться сокровенным,

почти запретным? Могла, конечно, и делилась... Но

вряд ли – с первым встречным. И «трюк» с копир-

кой наверняка принадлежал (по замыслу) не ей, а

тому, кто перепечатывал тогда поэму. Кто знал меня

основательнее, нежели хозяйка поэмы. Этим своим

соображением я ни в коей мере не хотел бы умолять

бесстрашие ахматовского мужества, отвагу ее сердца,

которое к тому времени наверняка еще не оттаяло от

стояния в ежовских очередях, замученное, однако

не сломленное, ибо чем для него, да и не только для

него, был в те годы «Реквием»? Ведь и впрямь – не

столько «литературным произведением», сколько

заупокойным плачем по убиенным, по растоптанной

свободе, но еще и – обвинительной речью Поэта на

процессе возрождения справедливости (не призы-

вом к Возмездию, однако, ибо раба божья Анна к

тому времени уже целиком и полностью исповедова-

ла милость наджизненного Добра).

И тут через какое-то время меня вновь приглаша-

ют в «нумер» к Ахматовой и вручают сроком на

одну ночь экземпляр «Поэмы без героя», отпечатан-

ный также на моей машинке. И ставят, причем впол-

не серьезно, непременное условие: изложить о поэме

«собственное мнение», предъявить его от лица ново-

го поколения поэтов – автору. Вот так, и ничуть не

меньше.

Меня подвело мое трудноотмываемое поэтичес-

кое невежество. Помогла – интуиция, врожденный

нюх на прекрасное. Излишней самонадеянностью хоть

и не страдал, однако оценить предложение «долж-

ным образом» все ж таки не сумел. Почему? А пото-

му, что поэзия Ахматовой не была для меня в те

годы откровением, я не проник в нее, не упивался

ею взахлеб, не обмирал над нею от счастья и востор-

га, как, скажем, над волшебной лирикой Александра

Блока, обнаженно-беспощадными поэмами («Поэма

конца», «Поэма горы») Марины Цветаевой, над ее,

Марины Ивановны, проникающей прямиком в груд-

ную к лутку, надполой, не женской и не мужской

(сверхлюдской!), «политикой» стиха, над есенин-

ским «несказанным светом», северянинским необъ-

яснимо прелестным, неповторимым псевдоизыском.

Ахматову я лишь трепетно уважал к тому времени,

как иногда уважают коллекционеры редчайшую ре-

ликвию, способную к тому же не просто ютиться под

охранным музейным стеклом, но и подавать вам при

случае руку, дарить улыбку-мысль, облеченную в

классической пробы стихи. Ахматову, живой, теп-

лый мрамор ее лирики полюбил, освоил сердцем -

гораздо позже. Для меня она долго оставалась «за-

крытым» поэтом, закрытым не искусственно, не

чьей-то злой волей – моим добровольным воспри-

ятием мира, слова, любви.

Отчетливо помню, что поэма Ахматовой не толь-

ко не потрясла меня, но и не взволновала, не зацепи-

ла, оставила равнодушным. Доказательство тому —

недавние мои сомнения, развеянные на днях Андре-

ем Битовым: что именно читал я тогда – «Поэму

без героя» или «Реквием»? Битов без колебаний на-

звал «Поэму без героя». И добавил, что Ахматова

просила высказаться о поэме и его, Битова. И что

якобы именно он относил хозяйке список поэмы, так

как я будто бы в тот вечер «перебрал» или просто

струсил. Таким образом, получается два варианта:

либо Ахматова вручила поэму тому и другому, либо

одному вручила «Поэму без героя», а другому —

«Реквием»...

Нет, я не проклинаю скудные возможности своей

памяти, а лишь благодарю Всевышнего за то, что па-

мять сия не сохранила во мне того лепета, которым

объяснялся я с Ахматовой, делясь впечатлениями о

ее легендарном творении. Значит, так нужно было,

чтобы Ахматова, приглашая меня к Поэме, все-таки

не пустила меня в нее, морально не собранного, рас-

христанного, неуравновешенного. Пройдут годы, и

сам я постучусь в ее Книгу и долго буду стоять под

ее сводами, озираясь, словно в гулком храме.

Что ж, я действительно не помню своих, наверня-

ка жалких, слов о Поэме, но впечатление беспомощ-

ности от неумения высказаться ясно, предельно ис-

кренне сидит во мне по сию пору. Недаром Поэму

хотелось сравнить с зашифрованным письмом, от-

правленным автором кому-то из своих близких по

духу, посвященных, владевших ключами разгадки.

А тут подвернулся я, и Поэму на какое-то время вру-

чили мне, постороннему как бы человеку.

Беспомощность порождала досаду. Я стал горячо

лепетать вовсе не о Поэме, а про... самое Ахматову,

уверяя присутствующих, что Ахматова для меня как

бы человек-экспонат из другой эпохи, классик, за-

вершивший восхождение на Олимп где-то с начала

Февральской революции, что она для меня как бы и

не человек вовсе, не живое существо, а всего лишь

символ, метафора, воплощенный образ Барда, и что

«Белую стаю», а также «Четки» я недавно отнес к

букинисту, а денежки пропил, и что дали за них го-

раздо меньше, чем за Блока издательства «Алко-

ност», отнес, потому что книжки сии – все равно

что пушкинские или тютчевские, что человека, на-

писавшего их, невозможно встретить на планете

живым, тем более в Комарове, как нельзя встретить

где-нибудь в Вырице Ал. Блока (в Вырице можно

встретить Ал. Кушнера), а на Васильевском остро-

ве – Баратынского (на Васильевском острове мож-

но встретить Виктора Соснору). И тогда Ахматова

закричала, не в ужасе и даже не возмущенно, а вот

именно – убежденно, со знанием дела и одновре-

менно как бы заклиная:

– Гомер-р! Гом-мер-р! Бесплотный, легендар-

ный! Вот кто Поэт! Гом-мер-р! – чуть в нос, попут-

но, всей грудью извергла она из себя начало мысли

и, сделав глубокий вздох, продлила ее на выдо-

хе: – Гомер-р... Вот! А мы все – люди. Привычные

человеки. Живые или проживающие. Поэт – звук,

бестелесная музыка, звучащая легенда! Свобода...

А мы... – и, подумав: – А мы – это мы.

АННА

Был какой-то период – не в жизни,

а над нею – в мерцании звезд,

в доцветании ангельских истин,

в Комарове – в Рождественский пост.

Восседала в убогой столовой,

как царица владений своих,

где наперсники – Образ и Слово,

а корона – сиятельный стих!

В раздевалке с усмешливой болью,

уходя от людей – от греха,

надевала побитые молью,

гумилевского кроя меха.

Там, в предбаннике злачного клуба,

что пропах ароматами щей,

подавал я Ахматовой шубу,

цепенея от дерзости сей.

И вздымался, по-прежнему четкий,

гордый профиль, таящий укор...

Как ступала она обреченно

за порог, на заснеженный двор.

Уходила тяжелой походкой

не из жизни – из стаи людей,

от поэтов, пропахших селедкой,

от терзающих душу идей.

Провожали не плача – судача.

Шла туда, где под снегом ждала,

как могила, казенная дача —

все, что Анна в миру нажила.

НАРОД

С похмелья очи грустные,

в речах – то брань, то блажь.

Плохой народ, разнузданный,

растяпа! Но ведь – наш!

В душе – тайга дремучая,

в крови – звериный вой.

Больной народ, измученный,

небритый... Но ведь – свой!

Европа или Азия? —

Сам по себе народ!

Ничей – до безобразия!

А за сердце берет...

* * *

Не спеши уходить

от меня – от былого.

Не оборвана нить,

не досказано слово.

Слышишь: благовест вновь

над страной, а не клекот.

Сядь и душу готовь,

словно пташку, к отлету.

Не спеши и не трусь.

...Дай, судьбу до листаю —

и тихонько вольюсь

в журавлиную стаю.

УЧАСТНИК ПАРАДА ПОБЕДЫ

Из глубины расейской,

из отдаленных сфер

возник тот, с виду сельский —

три «Славы»! – кавалер.

Он призван шаг печатать

и спинку разогнуть!

Кремлевская брусчатка

дает отдачу в грудь...

Есть, есть еще сноровка

и ножки – обе-две!

И кепочка-«лужковка»

торчит на голове.

Не Теркин и не Чонкин,

не «подвиг всех времен»,

а Митрич, заключенный

в колонну стариков.

Равнение направо:

туда, где быть звезде!

А там – орел двуглавый

на «должной высоте».

Нога с натуги млеет,

и взгляд косит едва.

Опять на Мавзолее —

мордастая братва...

Все как бы шито-крыто,

и вроде нет дождя.

И лапником прикрыта

фамилия вождя.

Вот только – боль в колене

и чтой-то с головой...

И в Мавзолее Ленин —

ни мертвый, ни живой.

ЛЕСТНИЦА

По каменной лестнице – к Богу,

по стертым ступеням ее.

По каменной, тяжкой – к истоку...

И нету перил у нее.

Свистит оглушительный ветер,

сомненья объемлют, как дрожь.

И, словно к далекой планете,

по стертым ступеням идешь...

А силы нажитые тают,

и нету ни ночи, ни дня...

Но медленно Воля святая

вздымает к вершине меня...

ПЕРЕКРЕСТОК

Земля, куда нас всех уложат, —

не символ смерти, не финал,

а перекрестье двух дорожек,

которых ты не распознал.

Чем ближе мы к концу-итогу,

тем суть ясней тебе и мне:

одна из них – дорога к Богу,

другая – в лапы к сатане.

Земля – чистилище. Все просто.

Смотри и – видь, смотри и – бди

Не промахнись на перекрестке

и в царство тьмы – не угоди.

СТАРЫЕ СЛОВА

Эти кроткие – без крику —

синеглазые слова:

брашн о, су мно, поелику,

греховодник, однова...

Эти грады, эти веси -

дивных слов косматый ряд,

словно буки в темном лесе,

напугают – не съедят.

Ведь за ними, как за синим

о к е я н о м, словно луч,

брезжит юная Россия

из-под злых и черных туч.

СЛОВА

Слова как дождь, слова как сверла.

Слова – невнятная труха.

Твои слова – берут за горло,

мои – берут за потроха!

Слова с подвохом, с подковыркой...

Слова – как бы напрасный труд.

Одни слова – берут за шкирку,

другие – за душу берут.

Слова любви, сердечной муки.

Слова – зеленая трава...

Но те и эти – только звуки,

то бишь – слова, слова, слова...

«СВОБОДА ЛИЧНОСТИ»

За что любил тебя, «свобода»?

За пыл разнузданный внутри?

За строчки, дьяволу в угоду?

За пьяных улиц фонари?

Да и была ли ты, химера?!

Свобода – в горней высоте.

Не там, где сердце жаждет веры,

а чуть повыше – на кресте!

Прощай, обман. Изыди в люди.

А от меня – сокройся с глаз.

Во мне – тюрьма. Я сам, по сути,

себя – не спас.

СЕРЫЙ АВТОБУС

Этот маленький серый автобус,

где сидят невеселые люди, —

в нем отвозят холодные гробы:

это – вроде посуда в посуде

или тара, застрявшая в таре,

черный тартар – в наземном кошмаре.

В тех гробах – невеселые трупы,

колыхаясь, стремятся к покою.

И стучат их ненужные зубы

друг о друга – с посмертной тоскою...

Ну, а маленький серый автобус

огибает вертящийся глобус.

И не все ли равно, как ты едешь:

в колымаге, в гробу, на земшаре,

и – что делаешь: думаешь, бредишь,

пребывая в кошмаре иль в таре...

Безразлично незнавшему Бога —

что несет ему тайна Итога.

ззз

ПОКАЯННАЯ ГОЛОВУШКА

За городом – лужи, месиво,

за воротом – сыро, весело!

На стеклышках – морось нудная,

а солнышко – где ты, чудное?

Все видится невозвратное:

кормилица – мать опрятная,

и девушка в лунном трепете,

и дедушка в смертном лепете,

военная ширь пожарища,

смятенная тень товарища...

Видения – неизгладимые...

Все – по сердцу, все – родимое!

Соловушка... Даль туманная...

Головушка покаянная!..

* * *

И слаще горьких мыслей – нет!

Уходит жизнь. Пришел рассвет,

как вызволенье из могилы!

О, Царь небесный, дай мне силы —

себя в блужданьях превозмочь,

себя как мрак, себя как ночь,

дабы в груди возжегся свет!

Но... слаще горьких мыслей – нет.

одиножды один

Профессор кислых щей, пижон или кретин,

Христос иль Магомет – ах, кто ни умножай,

одиножды один – получится один.

Но и о д н о зерно пророчит урожай!

Мы все по одному – и раб, и господин.

Всяк сущий – одинок, и гроб —всему итог.

Одиножды один – ив Греции о д и н.

Один – и Люцифер, и всемогущий Бог.

И ты, мой антипод, доживший до седин,

меня не обличай, учти: я – твой двойник.

Одиножды один останется один...

Но – от любви одной весь этот мир возник!

* * *

Свет идет от огня.

Вот средь белого дня —

холм, а на нем – обитель.

Не покидай меня,

не отвернись от меня,

ангел-хранитель.

Я войду во врата:

поклон вам земной, места —


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю