355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Горбовский » Падший ангел » Текст книги (страница 3)
Падший ангел
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 17:01

Текст книги "Падший ангел "


Автор книги: Глеб Горбовский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

принцессы, бледные с лица,

по гроб влюбленные в кого-то...

Ведь где-то есть!

...А может – нет?

Скорей всего – король задушен.

Дворец пошел под сельсовет

или по пьянке был разрушен.

Смекнула стража, что к чему,

ушла в пожарники... А девы —

так до сих пор и не пойму, —

принцессы глупенькие, где вы?

* * *

Разбудите меня через тысячу лет:

я, наверно, уже отдохну.

Я на завтрак нажарю медвежьих котлет,

постучу топором по бревну.

На веселые плечи подвешу рюкзак,

затопчу головешки костра.

Пролетит на свидание тощий гусак,

опрокинется дождь из ведра.

Бесноватые молнии будут слепить,

в чащу ринется заяц-беглец...

Я по-прежнему буду кого-то любить,

потому что любовь – молодец.

Потому что она через тысячу лет —

это та же гроза, это тот же рассвет!

* * *

Человек застрелился.

В плаще и в очках.

Он лежит у палатки на хвойной постели.

Переваривал пищу, стоял на ногах,

и никто не заметил, что он – на пределе.

Иногда улыбался куда-то туда —

в голубую, зовущую сторону юга.

Может, в той стороне, где дымят города,

разлюбила его, погубила подруга...

...Мы его положили в плаще в мерзлоту,

мы его пожалели, известно...

А потом навалили потолще плиту

и ушли торопливо на новое место.

И остались река, да гора, да луна.

Человеку нужна тишина...

СТАРЫЕ ГАЗЕТЫ В ЯКУТИИ

Мы листаем старые газеты,

пожилые толстые журналы.

Имена, как будто пыль с планеты,

сдуло ветром времени... Финалы,

начинанья, юбилей владыки,

космонавт, заброшенный в иное...

Время – рельсы, имена, как стыки,

через все округлое, земное.

Мы их курим, начинив махоркой, —

имена, и даты, и портреты.

...Как они посматривают зорко,

как лепечут нам свои запреты,

разрешенья, пламенные речи...

Да простится наш порыв ничтожный

новый день ложится нам на плечи,

за него нам более тревожно,

чем за вас... Над нами тьма густая,

до рассвета топать три недели.

Мы вас курим, мы вас не читаем,

мы идем к своей заветной цели.

Роскошь сытых обиталищ,

сундуки надежд и снов...

Я поэтам не товарищ,

я им – дядя Иванов.

Я хожу задами улиц,

я гоняю голубей.

На помойке в драном стуле

я сижу, как воробей.

И не думаю, не маюсь

в ночь с фонариком в душе.

Кто там голову ломает?

Все поломано уже.

* * *

Русским словом – по морде,

по болванке лица!

По земле еще бродит

шепоток подлеца.

Ржавой бритвой – не рифмой,

утюгом-матюгом!

О, цензурные рифы,

мне ваш скрежет знаком.

В этот тошный, кромешный

век-поток, век-итог

кто мне скажет: «Сердешный,

на-ка, выпей чуток».

Гирей, гирей по глазкам,

наизнанку кишку!

Потрошеная сказка,

навалясь на клюку,

как покойник из морга,

ковыляет в свой рай...

Сердце шепчет: все дорого...

Мозг: круши, вытворяй!

Лежит раздавленная кошка,

ее мне жалко, но... немножко.

Лежит кургузый пиджачок,

а в нем – душистый мужичок.

Сорвало с крыши лист железа.

Кулак не пукнет из обреза.

Ползут к себе, издалека,

две половинки червяка.

Попал автобус под трамвай,

грузин сказал печально: «Вай!»

Лежит расплющенная ложка,

лежит, растоптана, дорожка,

лежит заводик – хвост трубой!

И я хочу лежать с тобой.

Засыпает бабушка тревожно,

пошептав над судьбами внучат.

Тихо в мире... Но расслышать можно,

как в могилах мертвые кричат.

Заседают грозные министры,

по графину палочкой стучат.

А вразрез им – посторонний признак,

гул подземный: мертвые кричат!

Ночью в парке грешные мужчины

выбирают разовых девчат

и порою... вздрогнут без причины!

Что за притча? Мертвые кричат.

В бункере секретный академик

грозных мыслей испускает чад;

в жажде славы, подбираясь к теме, —

обнаружил: мертвые кричат!

Так, концы связуя и начала,

понял я, что мир во зле зачат.

...Это наша совесть искричалась!

Мертвецы по-прежнему молчат.

* * *

Я иду по уснувшей Неве.

В голове у меня – чистота.

Намекает на близкий рассвет

на Исаакии вспышка креста.

Разъезжаются ноги на льду.

Я иду коридором Невы.

Кто-то съежился весь на мосту,

наподобие спящей совы.

Но чернее, чем всё, – полынья.

Я ее огибаю... пока.

В ней пульсирует кровью струя,

словно взрезана бритвой рука.

...Я иду по прекрасной Неве.

Рассветает в моей голове.

Одеваются мысли в слова.

И меня понимает Нева.

* * *

Не хочется нынче ни песен,

ни умных речей принимать,

а хочется встать под навесом

и стебли у ливня ломать.

Чтоб ветром в лицо заносило

огромные капли воды.

Чтоб ливнем тревогу гасило.

Чтоб рядом – промокшая – ты.

И чтобы – молчанье, молчанье!

Воды клокотанье и мчанье...

А мы – чтобы вовсе ни звука...

Иначе – разлука. Разлука!..

Прощается женщина с мужем.

Идет, как по небу, по лужам.

Трепещет пальто ее – тряпка,

и скверно ей, верно, и зябко.

Мужчина ж в пучине вагона

нарезал колбаски, батона,

налил половину стакана

и выпил с лицом истукана.

А женщина тащится к дому.

К немому, глухому, пустому...

А муж ее, скомкав салфетку,

спокойно глядит на соседку.

НА ДЕВЯТОМ ЭТАЖЕ

Высоко я живу. Высоко и вольно!

Надо мной – толчея измочаленных туч.

Я давно не спускался на пешее дно

со своих коммунально-подоблачных круч.

Иногда я курю. Невесомый дымок

улетает в окно как частица меня.

Иногда я на землю бросаю плевок,

предварительно голову набок склоня.

Оставаясь под крышей, я верю мечте,

что однажды я стану одною из птиц...

По какой-то незримой, но плавной черте

я мелькну, улетая, при свете зарниц.

Веточки бронхов пухнут в зловонии.

Легкие нежно трепещут в агонии.

Вы меня здорово сказкой надули:

ложь! Ничего, кроме вкрадчивой пули.

Пуля вошла, осмотрелась сверляще...

В шестиугольный кутаюсь ящик.

Врете! Я жил бесподобно! Богато!

Небо в моих голубело палатах.

Пол мой сверкал непрохоженным снегом,

ложе дышало некошеной негой.

Но – задушили меня провода:

радио– теле– белиберда.

Перекусила мой стих, мою власть —

черная челюсть – газетная пасть!

Ноябрь 1955 года.

Молодой поэт, студент полиграфического техникума

Глеб Горбовский за месяц до первой публикации в газете

«Волховские огни» (18 декабря 1955 году).

* * *

р. р.

Ругать Россию модно —

дозволено в верхах!

...На сцену выйдет морда

и роется в грехах.

Тот стихотворец светский

сегодня кроет Русь,

кричит, что он – советский!

Не русский! Ну и... пусть.

Не всякий может – сыном

остаться в пляске дней.

За что же он – Россию?

За то, что дышит в ней?

Для нас Россия – это

как в сердце – жизни гул.

Кто из больших поэтов

хоть раз ее лягнул?

Державин, Пушкин, Тютчев?

Есенин или Блок?

Лишь – борзописцы сучьи,

что лают под шумок.

Они земли не делят

на гнезда... Шар, и – ша!

Но даже в бренном теле

есть мясо – и душа,

седалище и очи,

слеза и пот... Не счесть.

И хочешь иль не хочешь,

но и Россия – есть!

Пусть – в обновленье, в ломке,

но Русь – как свет в заре!

И что ей те болонки,

что лают при дворе?!

Проходя по улице вечерней,

глубже я дышу и равномерней.

День меня нахлестывал делами.

Я звенел покорно удилами.

И летел – то рысью, то карьером

под своим незримым офицером.

...А сейчас по улице прохладной

я иду, душистый и нарядный.

Вспыхивают в окнах абажуры,

пролетают голуби-амуры.

Очень плавно и неторопливо

я зайду в буфет и выпью пива.

А потом под круглыми часами

кто-то посигналит мне глазами.

Далее – по кругу, по порядку —

в раскладную лягу я кроватку.

Ну, а утром – утром все сначала.

Лишь бы в сердце песенка звучала

* * *

Юрию Шигашову

Всю ночь собака лаяла надсадно,

и мчались облака, облитые луной,

плыл аромат, кочующий из сада,

и образы клубились надо мной...

Вот тоненькая женщина в объятьях

дождливой улицы возникла...

Или вот —

над куполом, над городом распятье

сбежавшего распятого зовет!

То чья-то радость вспыхнет и погаснет,

то чье-то зло выходит из орбит.

Вдруг, словно ветер, налетает праздник

на человека, что устал и спит.

...Всю ночь собака лаяла и выла,

всю ночь душа видения ловила.

Всю ночь из умирающего сада

в окно текла душистая прохлада.

домой

До чего же дико

на пустом шоссе.

Дождик. В сердце тихо.

И поля – в овсе.

Где я жил до этих

моросящих дней?

Где я пил? В буфете.

И не с ним, а – с ней!

...Горбится автобус,

производит шум.

Надо только, чтобы

не сдавался ум.

Надо непременно

шевелить мозгой.

А не то – коленом —

и под зад ногой!

* * *

Два бандита сидели смиренно в пивной

после темной и мокрой работы ночной.

Разгрызая зубами соленый сухарь,

чернобровый сказал убежденно: «Фонарь!»

Отхлебнув свое пиво, и мрачен, и зол,

белобрысый на это ответил: «Козел!»

А в пивной становилось заметно тесней.

Был один из семи нумерованных дней.

Неустанно скулила несчастная дверь.

И сказал чернобровый: «А ты ей – не верь!»

На столах заунывно звенело стекло.

Белой пеной, как снегом, столы замело.

И сказал белобрысый: «Уеду на юг!»

А в ответ чернобровый: «Уедешь – каюк!»

Выходя из пивной, озираясь на свет,

два бандита сказали друг другу: «Привет!»

Белобрысый, подумав, добавил: «Пока».

И безжалостно их повязала Че-Ка.

ЗА ПОЛЯРНЫМ КРУГОМ

Бездомная лошадь сдыхать не хотела:

копалась в помойках... Была не у дела.

Придет и молчит у крыльца магазина.

На морде отвиснет губа, как резина.

Накроет глаза ей туманом дремота...

Бывает, что пряник протянет ей кто-то.

Бывает и хуже: к поникшему носу

приставят горящую – вдруг! – папиросу.

...В рабочем поселке работали люди.

Они пребывали в заботах, в простуде.

Они задыхались в любви и печали —

и лошадь, как правило, не замечали.

Обычно в отхожем, помойном овраге

ее окружали худые собаки.

Вели себя мирно. От скуки не грызлись.

Совместно делили мгновения жизни.

И было смешно, и тревожно, и странно

увидеть, когда еще сыро и рано,

увидеть, как в сером тумане рассвета

куда-то тащилась компания эта...

Из-под ног ушла дорога,

невозможно жить без Бога.

Вместо храма – ввысь – слепа,

прет фабричная труба!

Мертвых душ апофеоз.

Гоголь, плачущий без слез.

Дождь идет. За облаками

звезды лязгают клыками.

Водка за сердце берет.

Люди ходят взад-вперед.

Бьются лбами друг о друга.

Летом дождь. Зимою вьюга.

Хлеб, любовь, могильный сад.

Ты не съешь – тебя съедят.

У кормила, как безумцы,

старички за власть грызутся.

У парадного подъезда —

что за шум? – борьба за место.

Даже солнца сник порыв.

Что оно? Атомный взрыв.

Через, скажем, игрек лет

от него простынет след.

Так ли, этак, худо-плохо, —

невозможно жить без Бога.

Выбит зверь, редеет лес.

Запах истины исчез.

Бренны радость и беда.

Скучно в мире, господа!

* * *

Смиренно, а не пламенно

рифмую с грустью – Русь.

Как за подолец маменькин,

я за нее держусь.

Гулял с душою выгнутой,

как хвост! – рычал, как зверь.

Но мать меня не выгнала

в январь – пинком – за дверь.

В глаза ее уставшие

смотрел, как пришлый князь,

на грусть ее

бесстрашную,

что вечною звалась.

Последняя за окнами пурга.

Ушло пальто в ломбардные бега.

Зато видна береза из окна.

Пришла весна. Зато ушла жена.

Записки не оставила. Права:

плохой имела почерк. Как сова.

Пришли друзья. Зато ушли рубли.

Последние... Как сладко на мели.

* * *

Алеша, сбегай за любовью,

ступай, найди ее, сыщи!

Не повредит она здоровью,

как третьедневашние щи.

Алеша сбегал за любовью.

Она... в бутылочке жила.

И заряжала душу новью

под цвет зеленого стекла.

И вот уж я с насущным миром

все ближе... Как гора с горой!

Как будто задница с сортиром.

Алеша, сбегай за другой.

Разбавлю водку томатным соком

и пью несмело, украдко – боком,

косясь на двери огромной кухни...

В квартире дрыхнут. Никто не ухнет,

никто не влезет спросонья в душу.

...Я долго строил.

Теперь я рушу!

Я строил песни, шкафы и семьи.

Был уважаем... весьма не всеми.

Любил улыбки. Сам улыбался.

Все строил домик, а он ломался.

Вот говорят мне, что нездоров я.

А я-то знаю, что водка – с кровью,

а не томаты... Ох, не томаты!

Здесь помидоры не виноваты.

* * *

В час есенинский и синий

я повешусь на осине.

Не Иуда, не предатель,

не в Париже – в Ленинграде,

не в тайге, не в дебрях где-то

под окном у Комитета...

.. .Что мне сделают за это?

ДИССИДЕНТЫ

Из шинели Гоголя вылезши,

призамерзнув и приустав,

мостовую глазами вылизав,

мы проходим, ушлыми став.

А начальнички – череп голенький

от больших хрущевских идей

изрекают: ишь, алкоголики!

Выдают себя за людей!

...Очень грустно и очень больно

острый мозг носить на плечах.

«Алкоголики, алкоголики...»

Не один Есенин зачах.

Мы проходим Невским незримо,

задеваем плечами дома.

И мелькают девушки мимо,

от начальничков без ума.

Но карабкаюсь я упрямо —

злым стишком по лысой странице!

Родила меня просто мама,

а могла бы родить – птица.

* * *

На карауле не стоял

у мавзолея... Но у склада,

где дядя мыло выдавал, —

стоял! И думал. Думать надо.

Какой ни есть, но все же пост.

Пускай за дверью спят портянки,

ушанки, ящик папирос,

пускай – ботинки, а не танки.

Сказали: стой! И вот стою.

И автомат щекочет спину.

Отца угробили в бою.

А что, скажите, делать сыну?

Речка в Витебске – Витьба.

Сесть на камень и выть бы!

Раньше в Витебске – хоровод церквей.

Город в грусть ушел до бровей.

Были храмы, и вот – увы...

Город Витебск старше Москвы.

Недавно взрывали двенадцатый век.

Кирпич как брызнет на белый снег!

Прораб веселый, как сатана.

Весь мир разрушит. И – тишина.

АРИФМЕТИК

– «Здравствуй. Я тебя не видел

восемнадцать лет».

Глянул я – чуть глаз не вытек:

– Ты ли это, – дед?!

– «Я-то я. Но скоро сорок

и тебе и мне».

Я ему: – «Послушай, Жора,

может, выпьем?»

– «Не!

Ни граммульки, ни полкапли

вот уж десять лет».

И протягивает грабли,

говоря: – «Привет».

Скоро сорок. Скоро двести.

Скоро – миллион!

А когда-то пели вместе

песни. Я и он.

* * *

Ступа радио толчет

хилые идейки.

В ухо песенка течет —

холоднее змейки.

Тит пропел, Федот поет.

Взялся Карп за дело.

... Песня уху отдает

собственное тело.

Уху, озеру, холму

хмурому – под ноги...

А затем – в лесную тьму

прогоняет соки.

А потом и соловьем

вечер весь потела!

Мы сегодня водку пьем, —

грудь заиндевела.

Нам с тоской – не по пути,

пьем, как волчья стая!

Может, к вечеру в груди

песенка оттает...

У человека голова и руки,

он производит формулы и звуки.

Он строит башни, протыкает небо.

А мне бы, граждане... приткнуться – где бы?

В пустом троллейбусе, как спичка в коробке,

сквозь ночь, как белая монетка в кулаке,

я пробираюсь в глубь своей мечты —

туда, где на диване зябнешь ты.

Мне говорят: пиши о Ленине,

пиши, дурак, и процветай!

Как будто я – иного племени,

не человек, а попугай.

Мне говорят: пиши о Родине, —

как будто можно... не о ней?

Ведь песня сердца – не пародия,

а чуть потоньше, понервней.

Мне говорят: пиши об истине,

о смысле жизни, о борьбе!

...А вы попробуйте, чтоб искренне,

хотя бы букву – о себе.

* * *

В человеке вспыхнула тревога:

из газет узнал, что нету – Бога!

Причесался. Вышел за ворота.

Глядь! – из-за угла хромает кто-то

Поравнялись. Щелкнули зубами.

«Значит, нет Всевышнего над нами

Так они подумали – с испуга.

И слегка обидели друг друга.

* * *

На лихой тачанке

я не колесил,

не горел я в танке,

ромбы не носил,

не взлетал в ракете

утром, по росе...

Просто жил на свете,

мучился, как все.

ТЮРЕМНАЯ ДОРОЖКА

Из книги «Остывшие следы. Записки литератора»

Ловлю себя на желании поскорей разделаться в

«Записках» со всем частным, автономным, для чи-

тателя малоинтересным, с неизбежными описания-

ми эпизодов детства и юности, принадлежащими

только мне, разделаться, чтобы приступить к описа-

нию событий и мыслеположений широкоохватных,

всезначимых, населенных множеством сторонних

личностей. Но разве уйдешь от своей судьбы? Пусть

недолговечной, пусть для кого-то скучной, зауныв-

ной, однако – прожитой, а значит, и достаточно

изученной, достоверной. Под определением «част-

ная собственность» чаще всего подразумеваем мы

собственность материальную, напрочь забывая о

собственности духовной. И что цена этим имущест-

венным категориям – разная. И что устанавливает

цену общественная мораль того или иного государ-

ства. Отсюда чем нравственнее духовная закваска

народа, тем выше на его идеологическом рынке цена

за «фунт духа», в отличие от цены на материалисти-

ческий «ситчик», от цены – на «материю». На

фунт лиха. В заключение рассужденческого пасса-

жа добавлю всем известное: чем ниже отметка обще-

ственной морали, чем бессердечнее срединные слои

народонаселения, тем благоприятнее почва для воз-

никновения всевозможной этнической бесовщи-

ны – благообразных тиранов, расточительных

мздоимцев и прочих «лжецов и убийц», исповедую-

щих религию зла, делающих темнее, непроницаемее

не только свет угнетенной любви или тьму ненавис-

ти, но и туманную мглу равнодушия.

Велико желание – оглянуться. В пространства

отшумевшего времени. Тобой исчисленного, просчи-

танного ударами твоего сердца. Что-то постоянно

мешает порвать, расстаться с картинами и ощуще-

ниями далекого прошлого, всплывающими в памяти

по законам эмоциональной (не физической) физи-

ки, то есть вовсе не так, как, скажем, всплывают на

третий день утопленники в озерах и реках. Всплы-

вают картины, воскресают ощущения, и не отмах-

нешься от них, потому что причастен... А значит,

опять-таки никакой внешней последовательности в

изложении. Калейдоскоп. Лабиринт. Чередование

частного «сектора» с общественным – как самая на

данном этапе развития общества разумная система

жизнеосвоения.

Сегодня всплыла колония... И разве отпихнешь?

Багром целеустремленности? Если, как сказал Пуш-

кин: «И утопленник стучится под окном и у ворот»?

Ступив на тюремную дорожку, нужно было не-

медля решать: кем тебе быть? А точнее – слыть? За

кого себя выдавать в преступном мире? Выражаясь

специфически: за кого «хлять»? Потому что не твое

это дело – тюрьма. Не родственное. Вот если бы,

как говорится, «такой уж уродился», бедолага, ну и

ладно. Судьбу не объедешь. А тут всего лишь —

угораздило, занесло. И принимается подленькое,

компромиссное решение: с волками жить – по-вол-

чьи выть. То есть опять-таки по Дарвину – Мальту-

су, а не по Христу. Не самим собой остаться, а при-

способиться, то есть обмануть. Обмануть прежде

всего себя. И все из нежелания... страдать. Из тру-

сости. Колония, в которую меня определили, была

наполовину воровская, наполовину «сучья», акти-

вистская. Итак, с одной стороны – ложный роман-

тизм, с другой – официальный реализм. Не заду-

мываясь над последствиями, я выбрал – первое.

Выдавая себя за представителя ущербного мира,

можно было назваться кем угодно – «специальнос-

тей» хоть отбавляй: скажем, сойти за обыкновенно-

го хулигана-«баклана», или за грабителя-одиноч-

ку – «стопорилу», или за мошенника, мастырщика

хитроумных «бандеролей» и «кукол» с несуществу-

ющими дензнаками, что требовало определенных

способностей, которых у меня, к счастью, не было;

на худой конец – промышлять «сявкой», то есть

быть пронырой, почти «кусошнпком», не брезговав-

шим на воле ничем, вплоть до попрошайничества и

незамысловатого плутовства; или – «хапошпиком»,

вырывать добычу у зазевавшихся граждан и – да-

вай Бог ноги. Кем быть в новой среде обитания?

Лжеграбителем, лжефальшивомонетчиком или, са-

мое последнее, лжеубийцей, лжемокрушнпком?

Чтобы трепетали окрест и преклонялись...

Самой почетной профессией в этой среде была

профессия вора. Необязательно слыть в колонии во-

ром в законе, потому что вранье раскусят непремен-

но, разоблачат рано или поздно, особенно вранье та-

кого ранга: воры в законе – наперечет. Они —

«идеологи», имена их передаются из уст в уста, ав-

торитет их проникает сквозь тюремные стены и ла-

герные заборы, как радиоволны. Главное другое, а

именно – чтобы за тобой тянулся шлейф воровской

репутации, а кто ты – «щипач», то есть карманник,

специализирующийся к тому же по «чердакам», то

бишь – верхним карманам, или по «скулам» (кар-

манам внутренним), или по «жопникам»-(карманам

задним), а может, ты «домушник-форточник» или

вокзальный «вертила углов» (чемоданов) – не

столь это важно для репутации. Важнее было не вы-

брать роль, но органически ей соответствовать на

людях, пристально наблюдающих за тобой всюду,

особенно в первые, обживочные дни твоего обита-

ния в колонии. Принюхиваются и присматриваются

к тебе всюду: к твоим «ксивам» (документам) в кан-

целярии, в изоляторе, в «кандее», то есть в карцере,

в бане на помывке, за игрой в карты, за употребле-

нием шамовки, даже – во сне.

Утвердиться в «романтическом» о себе мнении

местных воришек в какой-то мере помогли мне на-

колки, сделанные на руках и ногах еще в ремеслухе

на уроках черчения, где выдавалась тушь, а игла

всегда имелась в подкладке фуражечки, а также —

некоторые сведения из блатной жизни, усвоенные за

годы оккупации, поездных послевоенных скитаний,

обучения в той же ремеслухе. Я уже знал, к приме-

ру, что, когда впервые переступаешь порог камеры

и урки бросают тебе под ноги полотенце, перешаги-

вать через него ни в коем случае нельзя, и если ты

вор – оботри об него ноги и отшвырни подальше и

как можно небрежнее, а затем, когда в камере «тол-

ковище» затеется и местное ворье начнет «качать

права», выясняя, кого из авторитетных ты знаешь

по воле, – называть можно не только, скажем, из-

вестного в районе Короля или Креста, но и что-ни-

будь «от фонаря», лишь бы пообразней, позаборис-

тей и одновременно жизненней звучало – к приме-

ру, Пузо, Компот, Гвоздь, Горло, Горох или Чеснок.

Словом, на время пребывания в колонии решено

было хлять за вора. Кличка Горб пришла за мной с

воли, из стен ремеслухи. Умыкнутое со склада учи-

лища хозяйственное мыло, а также пара кирзовых

бахил, которые мне «пришили» по делу, отправляя

в колонию, давали право на воровскую аттестацию,

и хоть судимости по малолетству не было – сто

шестьдесят вторая, пункт «г», воровская статья про-

сматривалась за моими отнюдь не ангельскими пле-

чами, как крылышки, дающие право летать, а не

пресмыкаться, находясь в зоне.

Привилегированное призвание необходимо было

постоянно подтверждать делом, то есть – практи-

кой воровства. Иначе решат, что ты «сявка»,

«фраер», а то и вовсе «сука», прикинувшаяся паца-

ном, воришкой, и когда тебя разоблачат, то могут

порезать или поставить на кон, поиграть под твою

судьбу в картишки.

Отчетливо помню, что руководила мною в приня-

тии греховного решения не корысть, даже не роман-

тика, не жажда приключений и воровской славы, не

желание пожить за чужой счет, но прежде всего —

страх очутиться в среде уголовников на положении

ничтожества, раба, парии, ужасала перспектива жи-

тия под нарами или – возле параши. И действовал

я почти неосознанно, по негласной подсказке за-

травленного событиями ребячьего умишки, сердеч-

ного чувства, не умудренного опытом сострадания,

милости. А ведь согласно идеальной морали нужно

было смириться и терпеть, вежливо нести крест му-

ченичества. А нарождающееся чувство собственного

достоинства, ростки гордыни и все прочие «сопро-

тивленческие гены» духа и организма диктовали

волю бунта, звали, как говорится, на бой с обстоя-

тельствами жизни. Что я и принял безоговорочно,

потому что результаты принципа боя – конкретны,

наглядны, ощутимы твоим сознанием и оболочкой,

тогда как «принципы терпения» если и несут в себе

победоносный «конечный результат», плоды его,

мягко говоря, умозрительны, произрастают где-то в

перспективе; упиться, насладиться ими в ближай-

шем будущем не предоставляется возможным. То

есть – верх тогда во мне взяла теория выживаемос-

ти, а более глубинная теория совершенствования от-

ступила еще глубже, в свои потаенные пределы,

чтобы напомнить о себе гораздо позже, в зрелые

годы моего «пребывания» на земле.

Теперь вкратце – о нескольких эпизодах моего

«вынужденного» воровства. Но прежде напомню,

что происходило сие грехопадение летом 1947 года,

когда мне еще не исполнилось шестнадцати лет, и

что воровать я пустился не как все нормальные пре-

ступники – до тюрьмы, до наказания за содеянное,

а как раз – по взятии меня под стражу. То есть —

возмездие ко мне пришло прежде, чем я осознанно

совершил деяние, преследуемое по закону.

Сразу же после пересыльной тюрьмы для мало-

летних на улице Ткачей («Дом палачей»), где нам в

мартовскую холодрыгу читали «Два капитана» В. Ка-

верина и где заявить о себе как о воре было нельзя

(в тюрьме воровать не принято, там, если что надо

вору, он просто отбирает у «фраеров» или меняется),

в общем вагоне пассажирского поезда, в котором нас

этапировали вместе с обыкновенными, «мирными»

гражданами, отведя под нашу преступную братию

по л вагона, один из моих сопутников, мрачноватый

и, как мне тогда казалось, почти взрослый, намного

старше меня парень, как выяснилось, наблюдавший

за мной по заданию уркаганов с тюремной пересыл-

ки, начал исподволь подбивать меня «надело». Нет,

он не заставлял меня воровать в приказном порядке,

однако тонкими намеками давал понять, что ждет

подтверждения моему воровскому амплуа, обозна-

ченному на кисти моей руки татуированным со-

лнышком. Дескать, ну что же ты хвастал, или, как

выражаются блатные, «хлестался», покажи давай

на деле, на что ты способен, благо поле действия —

5 – 2868

общий вагон, набитый фраерами под завязку, – вот

он, под рукой, и не один, а целых двенадцать. А кон-

воирующие преступных малолеток воспитатель и

два охранника будто бы сами не прочь поживиться

добычей подопечных.

И я решил попробовать. Подгоняло сознание того,

что жить мне отныне придется в колонии, что мне-

ние обо мне складывается теперь и что если не докажу,

не дерзну сейчас, именно в поезде, в дороге, то в ко-

лонии меня «расколют», а затем заклюют, втопчут в

грязь, а подаваться в активисты, в «суки» то есть, в

оппозицию уркам, даже в голову не приходило.

Сказывалось воспитание не комсомолом и школой, а

всего лишь – улицей, моралью безотцовщины.

Решив попробовать, метнулся я под нижнюю пол-

ку, на которой тесно, один к одному, кильками в

банке жались мои спутники, чьи ноги моментально

закрыли меня от посторонних глаз. В те годы купей-

ные отсеки общих вагонов не отгораживались наглу-

хо друг от друга и под лавками запросто можно было

проползти вдоль всего пульмана.

Кражу необходимо было совершить чисто фор-

мально, верней – ритуально. Потребность имелась

в самом акте беззакония, а не в том, что он принесет

в смысле материальной выгоды. Позднее, уже в ко-

лонии, с теми же ритуальными намерениями, при-

шлось, не раздумывая, совершить свой первый по-

бег из помещения изолятора, который (побег) тут же

шел тебе в «пацанский» (воровской) зачет. Не важно,

что тебя тут же, возле забора отловили «попки»-ох-

ранники, важно, что по ту сторону забора отловили —

за зоной. Побег прибавлял тебе пацанского автори-

тета. «Цветной» (блатной) обязан был совершить

«отрыв». Сия энергичная функция входила в полно-

мочия вора, в отличие от «полуцветных» и просто

«сук». Здесь же добавлю, что среди многочислен-

ных слоев колонистского общества имелась неболь-

шая группа ребят, полностью отверженных, как бы

меченых, неприкасаемых, из чьих рук нельзя было

ничего брать, из чьей посуды запрещалось питаться,

чьих хабариков или чинариков не разрешалось до-

куривать – иначе сам сделаешься «лидером», как

их во всеуслышание именовали «цветные» пацаны и

те «полуцветные», то есть провинившиеся, бывшие

воришки, находившиеся в настоящий момент в услу-

жении у пацанов, на языке колонии – «шестерки».

И еще: самое удивительное, непонятное, стран-

ное – это всеобщее послушание в дороге, отсутст-

вие в среде юных арестантиков хотя бы малейшей

попытки совершить побег с поезда, или где-нибудь в

людской вокзальной гуще, или на волжской приста-

ни, на пароходе и т. д. Возможностей удрать, исчез-

нуть, слинять было у нас тогда хоть отбавляй. Одна-

ко никто даже не помышлял об этом. И прежде всего

потому, что урки дали зарок охранникам, отвечаю-

щим за нашу доставку, пообещали проследить, что-

бы был «полный ажур». И все это – в обмен на от-

носительную свободу действий на время передвиже-

ния этапа, на возможность заниматься воровским

промыслом. Охранникам сверх всего – еще и дар-

мовая выпивка с закуской.

И вот я полез на брюхе по вагону за своим пер-

вым подвигом, причем с полным отсутствием како-

го-либо страха, тем паче – угрызений совести, с

одной лишь мыслью: совершить, содеять, победить,

встать над собой прежним, над окружающими меня

«сявками», доказать уркам, что я не раб божий, но,

как и они, божий бич, наказание господне на головы

всевозможных скобарей и фраеров, которых необ-

ходимо беспощадно «доить», «щипать», «каза-

чить».

– Интересно, что сегодня, когда я уже приобщился

к складыванию стихов, то есть ведя разговор со сво-

ей совестью, позабыв о блатной «философии», как о

дурном сне, невольно вспоминая о днях, проведен-

ных в колонии, неизменно хватался я за уникаль-

ный эпизод биографии большого русского поэта-

мыслителя Е. А. Баратынского, эпизод, случайно

почерпнутый мной из дореволюционного жизнеопи-

сания поэта. Обучаясь в кадетском корпусе, юный

Баратынский был обвинен в краже и отчислен из

учебного заведения, так что затем угодил в солдаты,

служил на Севере, в Карелии, словом, тоже стра-

дал, причем не по политическим мотивам. Мне поче-

му-то было приятно сознавать, что если уж великие

оступались, причем – когда! – в просвещенный,

«классический» девятнадцатый век, то уж мне, греш-

ному, рожденному меж двух великих войн, нещад-

ных миропотрясений, в эпоху разрух, междоусобиц,

геноцида, концлагерей, массовых уничтожений, —

сам рок велел соприкоснуться с кровью и грязью,

порожденными насилием. Однако – не захлебнул-

ся же в них! Хватило силенок всплыть наружу, к

свету. А с чьей помощью – разберемся потом. В дни

великих раздумий.

Находясь под вагонной лавкой, я наверняка не

размышлял о губительных для себя последствиях

нравственного характера. Меня волновали пробле-

мы попроще, сугубо практического свойства, а

именно: как выкрутиться, как не попасться, выйдя

на охоту (охотятся ведь не только охотники, но и

звери, травимые людьми).

Сейчас уже не помню, что я тогда украл. Какую-

то сумку или кошелку, на дне которой лежал кусок

хозяйственного мыла или что-то в этом роде, – люди

жили бедно. Запомнилось, что в этой почти порож-

ней сумке обнаружился огромный самодельный нож

с деревянной ручкой, «придуманный», скорей все-

го, из обломка крестьянской косы, нож-косарь.

Наша братия моментально присвоила стальное «пе-

рышко», а сумку и все, что в ней имелось, тут же

вернули хозяину, потому что в вагоне поднялся хай.

Парень, который посылал меня «надело», похваль-

но отозвался о моей работе: «Толково!» Потому что,

как выяснилось, сумку я вытащил из-под «нужного

места» – из-под головы спящего мужика, то есть

действовал квалифицированно. «С-под ног бы – ни

в жисть! – констатировал урка. – Сразу бы рюх-

нулся фраер. С-под головы по сонникам – хоть че-

го увести можно. А с-под ног – замучаешься».

Дело было сделано, экзамен выдержан. На окру-

жающих меня сверстников отныне посматривал я

снисходительно, на воспитателя и охранников —

дерзко, с вызовом. Но ощущение бездны, на чей край


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю