355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Горбовский » Свирель на ветру » Текст книги (страница 30)
Свирель на ветру
  • Текст добавлен: 2 декабря 2017, 11:00

Текст книги "Свирель на ветру"


Автор книги: Глеб Горбовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 36 страниц)

– Да, да… Припоминаю. Кашляет, говорите? А что же я?.. Чем же я-то помочь могу? Для этого Бабахин имеется. Профессор по данной части. Прошу, доктор, не приказываю: сообрази, окажи… Ты ведь у нас голова по… поносной части.

Бабахин, врач медпункта, человек с очень большими скулами выдающимися, хотя и не восточного типа, молодой, лет тридцати, носивший на лице вдобавок ко всему еще и мелко вьющиеся, как бы дымящиеся рыжие баки, за «поносную» часть, похоже, основательно обиделся на Шубина, скулы его с лица вперед настолько выдвинулись, что казалось, будто из этих выпуклостей вот-вот рога коровьи наружу пробьются. Стало ясно, что Бабахин заупрямится и помощь оказывать не станет или сделает это по принуждению и далеко не сразу.

– Товарищ Шубин. – Бабахин сурово прищурился, глаза на самые скулы посадил, нервничает. – Что вы мне, товарищ Шубин, про какого-то постороннего паренька чиликаете, когда у меня своими медпункт набит.

– Посторонних, Бабахин, в Советском Союзе нету. Окажи… Не виляй.

– Не могу ехать.

Наконец-то Алексей Алексеевич уяснил для себя, кто есть кто и что доктор в деревню к ним наверняка не поедет. Да и не нужно. А вот порошочков выпросить необходимо во что бы то ни стало. И тогда решил Алексей Алексеевич и впрямь совету председателя Автонома последовать: в ноги врачу упасть и лекарство то вымолить, пусть даже таким странным методом. Очки с лица отвел, на память сразу Олино, Сереньки Груздева сестры, лицо мышиное пришло – как это она тогда в школе перед председателем в ноги бухнулась! – и сам с открытым взором и бледной улыбкой застенчивой на одно колено в снег опустился… А потом – и на другое.

– Товарищ доктор… Ехать вам, извиняюсь, никуда не нужно. Дайте порошку порцию… Того самого, от воспаления легких… Хотя бы немножко. Температуру сбить. – Алексей Алексеевич руку трогательно вперед протянул, ладонью раскрытой вверх. А другой рукой как бы на эту ладонь пальцами трусить-посыпать стал. Нечто сыпучее… Голубев Автоном, стоявший чуть поодаль, поначалу испуганно улыбнулся, следя за действиями учителя, а затем, напружинив шею и как бы бодая Бабахина головой, стал ждать. После манипуляций, проделанных Алексеем Алексеевичем, согласно вдруг закивал, поддерживая просьбу.

Шубин учителя за подмышки тут же ухватил, от земли, как пьяного, приподнял. Бабахин же презрительно скулами качнул, глазами лениво на просителей повел.

– Сульфидину, что ли? – засомневался Бабахин. – Так бы сразу и говорили.

– Того самого… От которого Черчилль не помер, – уточнил председатель.

– Так бы сразу и… чиликали! А то развели… комедию… – Бабахин повернулся к калитке проходной, а следом за ним и наши пришельцы, подталкиваемые широким жестом Шубина, устремились на территорию медпункта.

Лекарство Бабахин отсыпал им в стеклянную баночку светло-коричневого стекла с притертой, плотно затыкающей отверстие пробкой. Объяснил, как его принимать. Учитель попытался несерьезный денежный знак взамен баночки Бабахину всучить, но врач руку учителя прочь отпихнул. Рыжие бакенбарды его словно огнем вспыхнули.

Автоном лекарю, в свою очередь, полкисета самосаду протянул, но и самосад оттолкнули. Что ж, значит – за здорово живешь получили… Бывает. Стали прощаться. Бабахин так и не улыбнулся ни разу. Скорей всего – не умел. Скулы мешали. Или еще что. Ушел за перегородку, захлопнув белый полупрозрачный шкафчик и свирепо посмотрев на просителей, которые мигом испарились.

Шубин, наоборот, пытался радоваться вместе с учителем, но что-то его тяготило, свое, то есть казенное. На прощание он все-таки широко улыбнулся, так широко, что показалось, будто он не одними губами да глазами улыбается, но и грудью, руками распахнутыми и даже широченными галифе, а также сапожками пружинистыми, веселыми. И вдруг снова померк. Пришел как бы в себя, снова своими заботами наполнился.

– Спасибо тебе… Выручил! – Председатель глубоко затянулся козьей ножкой и, как горячий паровоз, выпустил из себя ядовитое сизое облако. Глаза его удовлетворенно заблестели.

Залезли в сани. Мерин, казалось, примерз к земле – так долго не хотел он с места стронуться: не менее минуты раскачку давал, словно раздумывал, покуда его председатель кнутовищем под хвост не шаркнул. И вдруг все стало понятно: сено! Пока они лекарство у Бабахина добывали, кто-то их мерину настоящего клевера душистого солидный клок подкинул. Вот она, травка-то, и спаяла конягу с тем местом. Остаток клевера председатель аккуратно со снега подскреб и в сани втиснул.

* * *

Павлуша навсегда запомнил то невероятное, истерзанное, взбудораженное тревогой и радостью, полузнакомое из-за отсутствия на нем синих очков лицо отца, которое вспыхнуло в комнате над ним, лежащим в объятиях болезни, как тусклое, но негасимое солнце в разрыве облаков.

В комнату к болящему прорвался и председатель, что сиял за спиной Алексея Алексеевича улыбкой чемпиона, только что обогнавшего всех на дистанции и готового получить за это медаль, а то и орден. Однако Лукерья яростно замахала на него руками, невежливо оттеснив на кухню к столу, где и налила ему чего-то сокровенного, единственно ей известного, способного не только унять закипающий в суставах ревматизм или прострел в пояснице усмирить, но и зажечь в охолодевшей на морозе крови «огонь безумных желаний и непредугадываемых устремлений».

Алексей Алексеевич ворвался тогда в комнату больного с протянутой далеко вперед коричневой баночкой, словно содержалось в ней не какое-то химическое соединение белого цвета, не имеющее отчетливого вкусового оттенка, а, скажем, помещалась в той закупоренной баночке та самая неуловимая, никем не зафиксированная душа человеческая, в данном случае – Павлушина, которая попыталась было улететь, покинуть насиженное место, но за которой, как Паганель с сачком на бабочек, погнался Алексей Алексеевич и вот настиг, ухватив за крылышки, поместив, резвую, в стеклянный пузырек, чтобы вернуть ее владельцу.

Далеко не сразу, не в первый день после принятия порошков, отступила, попятилась от Павлушиной постели болезнь.

В один из этих муторно-тягостных дней, когда Павлуша, выздоравливая, поминутно окунался в густое, медлительное спанье и вылезал из него с трудом, как в летнюю жару из речки спасительной, увидел он в проеме открытых на кухню дверей необыкновенно раскрасневшееся, зажженное морозцем и решимостью лицо Евдокии. На ее короткой кроличьей шубенке, за спиной узенькой, висел громадный рюкзак мужичий. В руках лыжная палка, о которую она опиралась, едва держась на ногах. Евдокия молча кивнула Павлуше, вопросительно при этом улыбнулась. И сказала всего только одно слово:

– Пришла…

Затем ее лицо куда-то в сторону отъехало. В дверях появился отец. Он стоял, потрясенный радостью. В его глазах, как в зеркале, как в приборе оптическом, Павлуша продолжал видеть Евдокию.

Однажды, когда Павлуша уже вставал и даже, закутанный, ненадолго выходил из дому на воздух, чтобы сквозь вязаную варежку, поднесенную ко рту, морозной свежестью подышать, увидел он в небе синем, прозрачном белый самолетик, высоко-высоко пролетающий. Потом и гул его моторов расслышал. «Надо же, – подумалось вдруг, – на такой вышине, в синеве ледяной, такой одинокий с виду самолетик… А ведь в нем люди сидят. Пилоты. Может, курят в данный момент. Или… песенку поют. И печечка электрическая каюту отапливает. И лампочки на приборной доске светятся».

Не так ли и сам Павлуша летел до сих пор, и никто из посторонних людей не задумывался над тем, что и эта душа может любить, плакать от счастья, верить, что внутри у нее, под «обшивкой», жизнь мудреная, хрупкая, теплая, неповторимая притаилась – жизнь человеческая.

1982


Орлов

Спустя восемь или девять лет после окончания войны на одной из станций московского метрополитена в людской толчее встретились два человека.

Молодой мужчина лет тридцати, светловолосый крепыш, на пиджаке орденские планки, и стройный, отмеченный сединой, рослый атлет в ватнике.

– Товарищ Орлов! Это же я… Я – Воробьев! Лейтенант с аэродрома! Неужто не помните?! Сорок первый?!

Высокий в стеганке и в грубых кирзовых сапогах не стал вырываться из шумных объятий малого. Он молча и грустно улыбался сверху вниз. А потом все-таки не выдержал напора, отстранился:

– Вы обознались, молодой человек. Я не Орлов.

– Ну как же! Да я же вас хорошо знаю… Вот и глаза, и нос, и волосы… И размер обуви солидный… Все сходится! Живы, значит! А я, грешным делом, подумал, что накрылись вы тогда…

– Прошу меня извинить, но вы ошиблись. Мне лучше знать, кто я на самом деле есть. А вас понимаю: война… Кто на ней побывал, тот от нее никогда не отмоется. С ее клеймом и в могилу сойдет… Прощай… Воробышек! – И, резко отвернувшись, проскочил в вагон отходящего поезда метрополитена.

* * *

Приглушенные расстоянием шорохи войны, ее утробное урчание немолчно висели в воздухе, как тяжелые обложные тучи. От земли тянуло холодом. Несколько раньше, чем обычно, еще до покрова, выпал снег. Тот первый, непрочный, который, как правило, истаивал к концу повлажневшего, размякшего дня. Правда, нынешний снег продержался до ночи, когда вновь основательно подморозило. И вот – утро. Черно-белое. Знобкое. Незнакомое. Военное.

Снег выпал и на асфальт пустынной столбовой дороги. Еще недавно оживленное и многоголосое, шоссе теперь лежало мертвой лентой, и не было на нем ни одного отпечатка – ни человеческого, ни звериного.

И когда на этой чистой плоскости, простроченной с двух сторон телеграфными проводами, как бы в конце немыслимо длинного коридора, появилась четкая фигурка размеренно идущего человека, притерпевшаяся к тишине сорока радостно сорвалась с вершинки столба и, суматошно стрекоча, полетела в придорожные кусты.

По дороге шел человек в длинной кавалерийской шинели. Голова его была не покрыта, и темные волосы шевелились на ветру. Шинель застегнута не на все крючки: из расхристанного ворота выглядывала комсоставская гимнастерка. Знаков различия на петлицах гимнастерки не имелось. Крепкие, в отметинах дальней дороги, сапоги яловой кожи оставляли на белом асфальте отчетливые, до черноты камня следы.

Человек шел уверенно, давно устоявшейся походкой путника. Плечи развернуты. Голова на стройной и сильной шее чуть запрокинута. Глубоко упрятанные в глазницах зрачки глаз смотрели на простиравшуюся заснеженную землю с некоторым, едва уловимым, превосходством.

Когда человек вошел в город и поравнялся с первой встречной бабушкой, обметавшей от снега порожек деревянного домика, выяснилось, что путник в кавалерийской шинели был отменного роста (чуть ли не вдвое больше обыкновенной бабушки). Лицо имел нежирное. Рельефные скулы, губы, надбровья. Нос прямой, но короткий. Как бы спиленный снизу вверх.

Бабушка, подняв глаза, не удержала равновесия, мягко плюхнулась на приступок, прикрыв лицо голым веничком, будто от солнца заслонилась.

– Здравствуй, мать! – сверкнул чистейшими, сочными зубами прохожий.

И то, что он заговорил с незнакомой бабушкой на «ты», и вся его здоровая, спортивная стать, уверенный, несуетливый взгляд – все это располагало и вместе с тем отпугивало в нем. «Не юноша, но и не матерый мужик…» – определила бабушка и кряхтя стала отрывать от крылечка отяжелевшее за годы жизни туловище. Большой мужчина ловко подсобил ей подняться. Перекинул с плеча на плечо полупустой брезентовый вещмешок и еще раз очаровательно улыбнулся старушке:

– Райком партии по какому адресу будет?

– Рай-ко-ом?! – Старушка испуганно сморщилась. – Да кто ж его теперича знает… Не ведаю, гражданин хороший, про такое. А ты, что же, партейный?

– Военная тайна, бабушка… Главное – свой я, русский.

– И куда ж ты, сердешный, направляисси?

– В Москву, мать. Куда же еще… А там видно будет.

– А пришел-то откуль?

– Оттуда… – показал рукой на запад. – От немцев.

– Да неужто?! И ты что же… видел их?

– Видел, бабушка. И руками трогал.

– И они тебя… живым оставили? Как же ты убрался-то от них?

– Как сквозь масло! Даже не поцарапали. У меня, бабушка, шапка-невидимка в котомке.

Бабушка сразу погрустнела, заскребла веником, отвернулась от кавалериста. А тот, сообразив, что сказал лишнее, что старушке не до шуток, пояснил:

– Если с умом, так и с того света выбраться можно. Ладно, мать. Стало быть, не знаешь, где райком?

– Да каки теперь райкомы, каки райкомы?! Пусто в городе. Уехали твои райкомы в Москву.

– А жители?

– И жители уехали. Правда, все больше пешком…

– И никого не осталось?

– Не знаю, но считала. Не моего ума дело.

– А попить дашь?

– Чего тебе? Водицы? Или молочка?

– Молочка. А ночевать пустишь? – посмотрел он на бабу строго, и та заерзала, закрякала, завздыхала:

– Да куда ж от тебя денешься… От такого сокола… Ночуй, отдыхай. До Москвы теперь далеко. Поезда не ходят. Располагайся. Одни мы с Лёнюшкой. Внучек мне. Тоже намеднись в Москву собрался. На лисапеде. Да не проехал. Военные люди назад поворотили.

– Я у тебя заплечник оставлю, мать. А сейчас городом прогуляюсь. Любопытно, как люди без милиции живут. Значит, договорились? Ночевать постучусь. Звать-то как величать?

– А Гавриловна.

– Ну, спасибо, Гавриловна. Жди гостей. Фамилия моя Орлов.

– Ты вот что, гражданин Орлов… Райком твой на Советской улице. Поближе к площади. Вот как к монастырю идти. По леву руку. Вывеска така красненькая…

Гавриловна посмотрела вослед уходящему, на его могучую спину, на лохматую, буйную голову, на спокойную раскачку походки, – посмотрела и как бы что-то вспомнила из оттуда, из молодости своей. Чем-то светлым и сильным пахнуло от этого ладного парня. Какая-то прочность, надежность излучалась от его белозубой улыбки, от проникающего, увесистого взгляда карих, с медным отливом глаз.

И чем он ее уговорил, какими чарами овеял? И на постой пустила, и крынку свежего молочка почала – не пожалела… Попил, губы обтер шинелькой. Улыбнулся, а во рту – словно и не сглотнул молока – белые зубы сливочные…

* * *

Утро. А на улице – никого. Вот она, примета беды. Народ, если и остался в городке, явно не знает еще, как себя вести. Выжидает, закрыв ставни или, по крайней мере, задернув занавески на окнах.

Подмосковный городок, в котором произошли события этой повести, перед самой зимой сорок первого года оказался в странном положении: десять дней в нем царило безвластие…

Все административные и хозяйственные организации к тому времени в приказном порядке уже эвакуировались.

Наши войска на этом участке фронта после мучительных подвижных боев отошли плотнее к столице, где и заняли долговременную оборону.

Командование вражеской армии, памятуя из уроков истории, что городок сей, сопротивляясь еще Наполеону, восемь раз переходил из рук в руки, решило пустить свои дивизии широко в обход городка.

Про создавшийся вакуум немецкое командование узнало спустя несколько дней. Однако с занятием городка не спешило (манила Москва!), перепроверив слухи путем засылки в городок сперва группы профессиональных разведчиков, а затем и небольшого десанта парашютистов.

Три дня после отхода наших войск еще поддерживалась телефонная связь со столицей. На четвертый день на линии вышло как бы повреждение. Аппарат замолчал. Но вскоре из него горохом посыпалась сухая, трескучая немецкая речь. Но об этом чуть позже…

* * *

На углу Советской и Первомайской Орлов уловил человеческие голоса. Из неплотно прикрытых дверей полуподвального помещения на улицу просачивалась незлобивая, вялая брань.

«Не иначе – магазин оформляют… Интересно, кто такие?»

В помещении стоял полумрак. Сквозь неплотные ставни пробивались жидкие лучики света. Магазинчик был смешанным, промтоварно-продовольственным. Зубная паста, одеколон, ремешки для брюк. В продовольственном отделе – остатки ячменного кофе в голубых пачках, на которых изображены парус и волны; стеклянный бочонок из-под красной икры, объедки которой на дне бочонка, видимо, уже испортились, так как икра в темноте фосфоресцировала, светясь таинственным, неживым светом. Пахло махоркой от раздавленных на полу пачек.

Два нетрезвых мужика стояли за прилавком, держа друг друга за рукава телогреек и переругиваясь.

– Не дозволю хапать! Потому как – государственное! Отлипни, Генка… Для чего я тут сторожем приставлен?! Восемь лет караулил…

– За это тебе, дураку, почет и уважение… Отскочь, Миколка!

– Не дозволю, хоть убей!

– Убьют… И без моей помощи. Отскочь, говорю, моя повидла!

– А я говорю – государственная! Поставь банку, ворюга!

– Дурак ты, Миколка. Жалко мне тебя в лоб бить. Инвалида гражданской войны. Давай-ка лучше «тройняшки» разведем… Советскую власть помянем… – дернул затылком в сторону одеколона мужчина в кепочке по имени Генка.

И тут из тени к прилавку подступил Орлов:

– Не рано ли?

Мужики разняли объятия. Тот, который в кепочке, даже под прилавок нацелился сигануть. Сторож Миколка поскреб пальцем у себя под заячьей шапкой.

– Какое – рано… Поздно уже. Тута до нас не одне побывали. Это я ему из прынципа не позволяю хапать. А так оно конешно… Немцы вот-вот придут. Не оставлять же им повидлу. Однако по справедливости требуется. Всем поровну. Жителям энтой улицы. Извиняюсь… Не знаю, как вас зовут-величают…

– Я говорю: не рано ли Советскую власть поминать собрались?

– Да это он к слову… Больше из озорства. Нанюхался дикалону и чумит…

Как ни странно, Миколка почему-то теперь защищал Генку, перед которым на прилавке мерцала блестящая жестяная банка повидла.

– Кто такие?

– Инвалиды… Лично я сторожем. А это – Мартышкин. Душевнобольной. Из больницы выпустили.

Парень в кепочке вылез из-под прилавка. Распрямился. Взял с полки пузырек с одеколоном. Отвинтил пробочку, раскрыл рот и стал выливать в него содержимое пузырька. Текло из узкого горлышка медленно. Мартышкин тяжело отдышался, запустил руку в бочонок со светящейся икрой, что-то слизал с пальца.

В глубине помещения магазина, где-то в подсобке, зазвонил телефон. Все трое насторожились. Орлов сосредоточенно щелкнул Мартышкина по козырьку кепочки:

– Вот, пожалуйста! И телефон работает. А некоторые уже Советскую власть отпевают. Язык откушу… – прошептал напоследок Орлов Генке, презрительно потянув его за козырек вниз.

– Лично я за Советскую власть… ногу потерял. Не знаю, как вас звать-величать… – отважился на разговор Миколка. Отважился и чуть за живот не схватился от страху: а что как перед ним немец переодетый?

– Хватит митинговать. Кто-нибудь в городе есть? Из полноценных людей?

Мартышкин от прилавка душисто рыгнул в сторону Орлова. Цветочным одеколоном. Нервно дернул себя за ухо, просипев:

– Одне адивоты в городе, гражданин начальник… Одне адивоты глупые. А кто поумней, тот смылся давно.

Раздвинув полы шинели, Орлов резким изящным движением перемахнул через прилавок. Открыл дверь в подсобку. Там на стене висел старинный, с блестящими чашечками звонков, телефонный аппарат. Орлов повертел рукоятку вызова, Затем со вниманием прижался ухом к трубке.

– Алло, девушка! Здравствуйте, миленькая! Рад вас слышать… Почему это – «треплюсь»? Совершенно трезвый. Просто отвык… соскучился. По телефонному голосу. Да еще такому приятному. Связь с Москвой имеется? Да, да, серьезно! Красный командир! Приказано – не соединять? Каким таким Воробьевым? Лейтенантом? А я, девушка, генерал. Генерал Орлов! Вот так, девушка. Сам Орлов будет говорить. – Орлов назвал номер абонента, переложил телефонную трубку из руки в руку, звонко, голосом некурящего, кашлянул для прочистки звука. – Как вы сказали? Повесить трубку? Позвоните сами? Хорошо.

Ждать пришлось долго. Минут десять. Орлов нашел в кладовке пучок макарон, продул, обтер, решил пожевать немного. Потом позвонила девушка. Пообещала Москву. И Москва – отозвалась!

– Здравия желаю! Орлов у аппарата! Из Энска я! А вот так! К Москве отхожу. Пусто в городе… То есть – никого! Алло, алло! Девушка, дайте договорить. Москва вырубилась? А можно я к вам приду? На станцию? Мне все положено. Я самый главный. Да, да. Генерал Орлов. Соедините меня с райкомом партии. Отключаетесь? Току нет? Девушка, не нужно со мной в прятки играть. Иначе мы поссоримся. А кто с Орловым не дружит, тот после – ой как тужит! Алло! Райком? Кто у аппарата? С кем имею честь? Орлов! Генерал! Кто, кто? Истопник Бархударов? И никого больше? Сейчас я прибуду. Необходимо побеседовать. У камелька…

Вернувшись из подсобки в торговый зал магазина, Орлов обнаружил сторожа Миколку плачущим. Старик сидел на ящике из-под махорки. Негнущаяся деревянная нога высовывалась из полосатой штанины, как белая кость. Миколка сжимал себе лицо пятерней. Плечи его вздрагивали… Мартышкина в помещении не было.

Орлов хотел пройти мимо инвалида. «Докатились, граждане… Парфюмерию едят. Пир во время чумы. А чума стороной прошла. За дело нужно браться, рукава закатывать!»

– Послушайте… Вот вы в гражданскую воевали. Если не сочиняете…

– Во-во-евал…

– А раскисли почему так? Бывалый солдат, стреляный. Кстати, на чьей стороне воевали-то?

– Сы-пер-ва на той… Потом – на энтой… Да я от радости. Сы-пасибо вам, товарищ генерал! За хорошие слова. Я уж думал, не услышу таких слов… Более. За Советскую власть…

Орлов поднял с пола заячий треух сторожа. Прикрыл им сиротливо торчащую лысину инвалида. Нет, что ни говори, а перед ним живая душа! Сейчас и такой дедок – находка. Народу в городе – кот наплакал. А мужиков небось и по пальцам пересчитать можно…

– Разве годится пьянствовать в такое время?

– Да тверезый я вовсе! Зря наговариваете…

– А плачете…

– А плачу, потому как больно! Больно, тошно! Не ускакать мне было отсель… На одной-то ноге.

И опять Орлов про себя улыбнулся: «Живая душенька… Теплая!»

– А вы – молодец! Государственную собственность защищаете. От проходимцев. И правильно. Пока в городе есть хоть один честный человек, власть будет принадлежать нам!

– Кому, если не секрет?

– А нам с вами. Русским людям.

Миколка недоверчиво поднял на Орлова заплаканные глаза. Жалко улыбнулся:

– А ежели немцы придут?

– А хоть папуасы! Земля-то под ними останется русская! Землю-то не переставишь с места на место. Тем более такую громадную, как наша.

– Это уж точно – не сдвинешь земельку!

– Скажите мне… Николай, как вас по батюшке?

– Николаич! – просиял Миколка от уважительного к себе обращения.

– Скажите… Мартышкин этот… Он что, действительно душевнобольной или прикидывается?

– Исключительно прикидывается! Для маскировки. Время пока что, сами понимаете, ни то ни се… Не устоялось. Вот он и чудит. А так вопче – натуральный уголовник. Зловредный. Навязался на мою шею…

– Каким же образом?

– Племянник он мне. Брательника чадо. Я ведь тоже Мартышкин. По пачпорту. И смотри-ка, паскуда! Веселый сделался… Приструнить его некому теперича. Я ему: «Генка, немцы не сегодня завтра придут. Что делать намерен?» – «Буду, – говорит, – придурком работать! При любой погоде такая специальность нарасхват!»

– А вы, Николай Николаевич, кем вы собираетесь при немцах жить? Тоже придурком?

Миколка, опираясь на клюшку, с трудом поднялся. Фанерный ящик под ним жалобно заскулил. Бесстрашно и в то же время тактично, без истерического пыла, ухватился Миколка правой рукой за шинель Орлова. Приподнялся на единственной ноге. Приблизил горячие глаза к лицу незнакомца. Выдохнул:

– Человеком жить собираюсь… Меня запугать невозможно. Я смерть вот, как тебя, видел. Нос к носу. Как совесть прикажет, так и буду жить… Нету надо мной командиров, окромя земли родной. По прынципу буду жить! А не по ветру…

И тогда Орлов тихонько, боясь оскорбить пожилого человека излишним к нему вниманием, прижал его к себе. На одно мгновение. А затем развернулся четко, по-военному, и вышел на улицу.

Несколько дней улицы городка не подметались. Постепенно скапливался мусор в складках канав и других неровностях. Но упал снег и аккуратно замаскировал изъяны. С ночи слегка подморозило. И вот теперь, когда Орлов выбрался из полуподвала-магазинчика, снег все еще продолжал идти, хотя и не зимний, а как бы случайный, ненастоящий. И если на его поверхности неожиданно появлялось живое существо – черный озябший кот или деловая проголодавшаяся дворняга, а то и упавший камнем с дерева воробей, – любое их движение на снегу моментально фиксировалось взглядом.

И вдруг на Орлова из проулка вышел молодой, здоровый человек. Не сгорбленный дедушка или мальчик верхом на палочке – нет. Возник плечистый, короткошеий малый в стеганке и сером солдатском треухе с упавшим на глаза цигейковым козырьком. На ногах у неизвестного имелись добротные, окиданные грязью русские… нет, вот именно – нерусские сапоги.

Человек этот хотел обогнуть высокую фигуру Орлова, миновать его, как статую, не задерживаясь и не разговаривая с ним. Верткий Орлов качнулся влево, подставив на ход незнакомца твердое плечо.

Незнакомец в стеганке ткнулся мягким козырьком в кавалерийскую шинель Орлова. Хотел было отпрянуть моментально. Однако Орлов успел поймать руки встречного и стал трясти эти руки, как бы здороваясь.

Внешне человек не испугался. Метаться из стороны в сторону не стал. Подделываясь под Орлова, устроил на своем лице подобие улыбки. Рук из рук не вырывал. От Орлова не отворачивался. Но Орлов под козырек заглянул. А там взгляд затрепетавший, растерянный! И даже остатки ужаса во взгляде.

Но это еще ни о чем таком не говорило. Все-таки неожиданно встретились, из-за угла. А время военное. Нервишки у всех на пределе…

– Кто такой?! Почему вибрируем?

Незнакомец не ответил. Он с ожесточением высвободил одну из своих рук. Полез к себе в ватник за пазуху. Тогда Орлов повернул ему вторую руку так, что сделал больно.

– Документы имею… – заявил пойманный шепотом. – Паспорт! – добавил он затем, обнаружив высокий резкий голос.

Орлов моментально ощупал у незнакомца ватник под мышками. Прижал его спиной к стене домика. Скользнул ему в глубь, за пазуху. Нащупал рукоятку висящего в лямке оружия. Мужчина забрыкался, оскалил зубы, кусать изготовился. Тогда Орлов посильней завинтил ему предплечье руки, и дядя заскулил. Орлов потянул револьвер. Малый не утерпел, впился зубами в руку Орлова. И тогда указательный палец Орлова нашарил спусковой крючок, раздался выстрел. Под полой у чужака. Пуля прошла сквозь стеганку в мягкий тротуар, опушенный снегом.

– А теперь документы! – выдохнул Орлов.

– Есть, есть! В порядке документы… Сейчас предъявлю!

Орлов стоял, наведя на незнакомца два парабеллума: свой и только что позаимствованный.

– А ну, повторяй за мной: «Выхожу один я на дорогу, сквозь туман кремнистый путь блестит…»

Неизвестный так и заголубел глазами, вытаращился, челюсть нижняя чуть осела.

– Продолжай… Или повторяй за мной. Если ты русский, тогда должен знать эти стихи. И не думай, что на пьяного нарвался. Я абсолютно трезв. А ну, читай!

– Не помню я…

– Повторяй за мной: «Ночь тиха, пустыня внемлет богу, и звезда с звездою говорит».

– «Ночь тиха… Пустыня…» Ей-богу, не помню! Не могу. Зачем такое издевательство? У меня документы. Зачем насилие?

– Что такое «внемлет»?

– Неизвестно… Не учили.

– А кто написал эти стихи?

– Не могу знать. Пушкин? Или Геголь?

– Сам ты «геголь»! А ну, пошли в райком. И чтобы – без никаких! Иначе в канаве уснешь.

После выстрела, который произвел Орлов, на белой пустынной улице не стало даже собак и кошек. Воробьи и те перемахнули на соседний проулок, в старые яблони, где все еще болтались, защищенные от сквозных ветров, листья на ветках.

Вдали, там, где заканчивалась улица, переходящая в центральную площадь городка, маячила колокольня монастыря, белый известняк стен которого ничем сейчас не отличался от снега.

На противоположной стороне улицы Орлов разглядел здание, столь упорно разыскиваемое им.

Какой-то сморщенный бритый человечек в брезентовом плаще занимался том, что бережно отрывал топором прямоугольник красной таблички на здании. Одноэтажный каменный особнячок, побеленный не так давно в нечто розовое, аккуратно и радостно торчал в сером ряду заурядных застроек.

Орлов приказал задержанному перейти улицу. Оба приблизились к человечку в защитной брезентухе. Путаясь в полах длинного плаща, человечек занимался своим делом.

– Почему снимаете вывеску?! Кто разрешил? Приказал кто?! – Орлов не скрывал возмущения. Гневная дрожь в его голосе моментально как бы разбудила сморчка в необъятном плаще.

– Указание было… Снять. Снять и спрятать. А что… разве не так? – уставился мужичонка на Орлова и на субъекта в треухе.

– Но рановато ли?

– Ну, знаете ли…

– Не ну! На каком основании?! Или у вас взамен другая дощечка имеется?

– Ну, знаете ли, смех смехом, а город оставлен…

– Кем оставлен?! – налился кровью голос Орлова. – В городе Советская власть! Зарубите вот этим топором на своем носу! Как была, так и есть! Кто вам дал разрешение отменять ее? Живо забейте гвозди обратно. Чтобы все, как было. Вы кто такой, собственно?

– Я… истопник. Здешний. Фамилия – Бархударов.

Внезапно задержанный, растопырив руки, пустился наутек. Козырек его шапки на ветру приподнялся. Тип этот в два прыжка очутился у ближайшего забора, хотел было перемахнуть через него, но пуля, пущенная вдогонку, впилась ему в ногу, как собака.

Орлов выстрелил почти не целясь. Из своего, правого. Который знал наизусть. Как лермонтовское стихотворение.

Он подошел к раненому, повисшему на заборе тряпичным манекеном. Ткнул ему в спину револьвер:

– Слезайте! И скачите в здание. Обопритесь на меня.

Человек соскользнул с забора и, видимо, сделал это недостаточно ловко. От боли он взвыл. И вдруг, заскрежетав зубами, едва уловимо, скороговоркой выругался по-немецки: «Ферфлюхтен шайз дрек!»

– Ага! Ну вот и порядок! – возликовал Орлов. – Что и требовалось доказать. Вот тебе, дорогуша, и «шайзе»! Давно бы так. Заходи, побеседуем. Истопник Бархударов нам чайку вскипятит.

В помещении пахло краской. Недавний ремонт делал нутро этого домика некстати нарядным, праздничным.

Истопник Бархударов с топором в руке, путаясь в тяжелой ткани плаща, смотрел на Орлова восхищенным взглядом.

Провели задержанного в комнату, где стоял незапертый сейф. Туда, где раньше помещалась касса или нечто в этом роде.

– Садитесь в кресло и слушайте меня внимательно.

Мужчина в треухе рухнул в черное, обитое дерматином, квадратное кресло и осторожно распрямил раненую ногу.

– А вы, Бархударов, ступайте приготовьте чайку. Если вы действительно истопник. А не замком по МОРДЕ. Была такая должность на заре Советской власти.

Бархударов, все так же восторженно глядя в глаза Орлову, окончательно сморщился, пытаясь улыбнуться.

– Неужели диверсанта обнаружили? Тогда его прикончить необходимо. Иначе… когда эти придут… Сами понимаете: хорошего не жди. За простреленную ногу. Так что, смех смехом, а порешить придется. Проверили документики?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю