Текст книги "Свирель на ветру"
Автор книги: Глеб Горбовский
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 36 страниц)
Annotation
В сборник прозы ленинградского писателя, лауреата Государственной премии РСФСР, включены новая повесть «Свирель на ветру», а также ранее издававшиеся повести «Первые проталины» и «Орлов».
Глеб Горбовский
Свирель на ветру
Первые проталины
Глава первая. Школа
Глава вторая. Отец
Глава третья. Евдокия
Глава четвертая. Павлуша
Глава пятая. Праздник
Глава шестая. Взрыв
Глава седьмая. Кроваткино
Глава восьмая. Княжна
Глава девятая. Супонькин
Глава десятая. Облака
Глава одиннадцатая. Деньги
Глава двенадцатая. Возвращение
Глава тринадцатая. Новый год
Глава четырнадцатая. Сульфидин
Орлов
Глеб Горбовский
Свирель на ветру. Повести
Свирель на ветру
(Нарисованная дверь)
Спал скверно, тягостно. Не спал, а болел. Или, как выражаются медики, страдал. И когда на ладонь моей руки, откинутой в узкий проход между лежащими вповалку трюмными пассажирами, наступила чья-то нерасторопная, неряшливая нога – не взвыл от негодования, но, благодарный, проснулся, выкарабкавшись из немилосердного сна, будто из ямы. И тут же услышал пароходный гудок последнего на Амуре колесника «Помяловский».
Теперь-то я знаю: начало всему неразумному во мне – обида. Точнее – гордыня, порожденная обидой. Это она сорвала меня с места и гнала по великой транссибирской дороге в направлении… чего? Мести? Утешения в забвении? Жертвенности, всепрощения?
Нет. Все, что угодно, только не это. Молодость не обучена благотворительности, а мне к началу побега из неразделенной любви тридцати не набежало. Двадцать восемь. Возраст невразумительный, не отчетливый какой-то. Непопулярный. Со все еще необузданными претензиями к миру. Юность прошла, жизненный опыт – в зачатке. Разум возбужден, если не разочарован, а как же: тут тебе и первые хвори, и первые щелчки по носу раскаленного самолюбия, а то и первый, пронзительно белый волос на виске; а главное – недолговечность прекрасного ошарашила, потускнение любви к женщине изумило, испарение музыки любовной потрясло, музыки, которую принял ты за доступную воду и пил неэкономно.
И как расплата – сам для себя с некоторых пор являешься главным обидчиком. И – высшим судией. А себя-то, любимого, разве не помилуешь? За все содеянное сплеча-сгоряча – не простишь? Отсюда, от лжи частной, личной, – враки всеобщие, вселенские. Ты продешевил, приврал, преступил, а расплачивается весь род человеческий.
Глухой, утробный шум паровой машины и непрестанная трясца, дребезг, исходящий от «плавучего средства», перекочевали из кошмарных сновидений в предрассветную, студеную явь, открывшуюся моему хмурому взору на верхней палубе «Помяловского», куда пришлось перебраться из трюма в погоне за свежим воздухом.
Берега, распластавшиеся по обе стороны могучей реки, не просматривались. Однако – угадывались. Благодаря смутным, анемичным огонькам. Весьма редким. Правильнее сказать – редчайшим. Алмазного достоинства. И еще благодаря тишине. Тишине, исходившей от берегов, спеленутых травами, наверняка поросших лиственницей, пихтачом, а то и кедром-уродцем. Ночное море, к примеру, такой плотной, обжитой тишины не имеет.
Низовья Амура – это еще Север… За Татарским проливом, куда впадает Амур, гигантской рыбиной вытянулся Сахалин, в верхней половине которого под душистыми мхами костенеют синие ледяные разводы вечной мерзлоты.
Опустившись на влажные рейки палубной скамьи, тут же вскочил; прохладная роса мгновенно пропитала мои потертые журналистские брючата! Ухватившись за поручни ограждения, стал всматриваться в утро.
Смотреть было не на что. Предосенняя августовская ночь уходить за горизонт не торопилась, покровы свои непроглядные с теплого ложа реки снимать – не спешила.
Почему все-таки Юлия отпустила меня? Из коготков? Не остановила, не окликнула в последний момент? Почему не захотела осчастливить? И еще: зачем бежал я столь безоглядно, не призвав на помощь хотя бы милосердие, отпущенное женщине природой одновременно с любопытством, неистребимым желанием нравиться и верить в разную сентиментальную чепуху? Почему не простил Юлии ее неспособность щадить несчастненьких, нежелание бросать в их протянутые кепки хотя бы медяки… участия?
Я знал ее двадцать лет. Из двадцати восьми. И все это немалое время стремился к ней. Даже во сне. А может – исключительно во сне? В бреду сладчайшем? В дурмане наваждения? Не в любви же? Любовь, по слухам, не столь безжалостна. И не в общении с женщиной ее истоки. Не в смутных желаниях, не в гордыне и любопытстве. Вот, скажем, патриотические чувства – куда бескорыстнее чувств воздыхательских, аллейно-лунных. Почему-то, когда враги ставят человека к стенке, чаще всего из двух вариантов, не задумываясь, выбирает он – верность Родине. Да, да, правильно пишут в серьезных книгах: любовь – это прежде всего жертвенность. Когда свое отдаешь другому, позабыв о вознаграждении.
Родился я в год окончания войны. Война умерла. В страшных судорогах – издохла. И на ее руинах зацвела радость новой жизни, начался отсчет другому, послевоенному поколению. Переезжая однажды через мост Лейтенанта Шмидта на Васильевский остров шестым номером трамвая, а точнее – вися на его хвосте, или, как тогда еще говорили, на «колбасе», в застекленном пространстве вагона увидел я девочку. Лицо девочки…
Нет, она не строила мне рожи, не высовывала язык, не расплющивала нос о запотевшее от дыхания стекло, не отворачивалась презрительно или насмешливо. Она смотрела на меня в упор. Прямо в мои глаза… и как бы – сквозь меня.
Трамвай как раз переваливал вершину моста, его разводной хребет, и тяжко скатывался к набережной, набирая скорость. Под бессмысленным, казалось, нарисованным, хотя и бескорыстным взглядом необъятных глаз девочки, таких же синих, как сигнальные фонарики во лбу шестого маршрута, руки мои, вцепившиеся в подоконный карниз, казалось, вот-вот разожмутся, и я, не успев позвать маму, шмякнусь на бегущий из-под трамвая булыжник.
Одновременно с ощущением беспомощности в этот миг уловил я успокоительное побулькивание в ранце, висевшем за спиной, – это в чумазой бутылочке колыхались фиолетовые чернила, при помощи которых, а также стального перышка № 86 вот уже две сентябрьские недели осваивал я буквописание в первом классе.
В то необыкновенное, а для меня просто фантастическое утро девочка, обладавшая отрешенным, «ложным» взглядом, увезла меня на четыре трамвайные остановки за школу. Как ни странно, однако запомнилось следующее: в ее отсутствующем взгляде сквозила умная, взрослая улыбка, весьма замаскированная, почти призрачная, такая, что и не поймешь: улыбка это просвечивает или девочкина душа?
Ясное дело, что тогда, вися на «колбасе», я ни о какой душе понятия не имел, однако дыхание той улыбки, сквозь стекло проникающее, уловил! И тут же обеспокоился. Да так, что на пятнадцать минут опоздал в школу.
Потом ее глаза являлись мне в сновидениях. Ничего конкретного в памяти, естественно, не сохранилось. Единственно – ощущение утраченного восторга.
Позднее, когда испарилось и ощущение, к нам, в четвертый «Г», где-то с середины первой четверти перевелась та самая девочка с лунным, невозмутимым выражением глаз, и я сразу же подошел к ней и спросил: не узнает ли она меня? Юлия не узнавала.
– Не приставай, мальчик, – строго поставила меня на место, а потом не из жалости, но скорей из вежливости поинтересовалась: – А где мы встречались, мальчик?
– Три года назад… – заспешил, застеснялся я, промямлив чуть слышно: – Ты ехала на трамвае, а я – на «колбасе»…
– На «колбасе» только хулиганы ездят.
Разговор дальше не пошел. Прозвенел звонок… и я очутился за одной партой с Юлией. Прежде-то я сидел с вертлявым Шуриком, который уже курил, в драке норовил садануть «под дых», а то и ниже куда, стрелял на уроках из резиночки с двух пальцев по плакатам и прочим учебным пособиям, подкладывал кнопки под девчонок, обертывал себе передние зубы серебристой фольгой, приносил в класс живых мышей и вообще… страдал излишним жизнелюбием. Рассадили. А вместо Шурика – надменную Юлию! Ну не надменную, так задумчивую. Сложную. Не такую, как все.
Взошло солнце и теперь плавало в земных испарениях, едва просматриваясь, бледным желтком висело над колючим берегом, словно засунутое кем-то в непрозрачный полиэтиленовый мешок.
Уловив возле себя постороннее присутствие, нехотя отвожу глаза от задыхающегося солнца: на влажных поручнях, сантиметрах в двадцати от моих бледных, комнатных ладошек, нарисовались чьи-то весьма потрепанные жизнью кулаки, наверняка в свое время помороженные или обваренные, – пальцы в несуществующих перстнях синего колорита, то есть «отлитых» посредством татуировки.
Нехотя поднимаю взгляд, скользя им по чужому кожаному рукаву, и тут же натыкаюсь на плутовское, в маске серьезности, выражение лица человека, смутно знакомого, с незажженной сигаретой во рту, полном блестящих искусственных зубов.
– Здравствуйте, Венечка! Спичками не богаты? Головка бо-бо? Сочувствую. Все мы в этом мире… как бы того… После вчерашнего. Меня Альбертиком величают.
Машинально беру чужую руку. Здороваюсь. Извлекаю из штанов раздавленный, сплющенный коробок. Протягиваю с тяжким вздохом.
– Сочувствую, сопереживаю, как говорят в преисподней. – Непрошеный собеседник старательно распрямляет покуроченные спички, будто гвозди разгибает. – Придется потерпеть. До открытия буфета. С меня – пиво.
– Откуда вам известно…
– Про пиво?
– Нет. Про имя… мое… Откуда?
– Вениамин Путятин? А вы мне газету вчера подарили. С автографом на вашем сочинении. В жанре фельетона. Ребят, которые в картишки балуются, – высмеяли… Назидательно. Со знанием дела. Наверняка сами в той компании картежной числились. А потом, когда вас обыграли, – обиделись. Угадал?
– Да откуда… черт возьми?!
– Опыт. Стаж. Сорок по триста шестьдесят пять, не считая премиальных, то бишь – високосных.
– Кто вы? Что вам нужно?
– Ох и не спрашивайте, Венечка! Кто я? Думаете – романтик? Землепроходец? Не доверяйте своему доброму сердцу и… близорукому зрению. Кстати, очки целы? Вчера вы в очках выступали. Кто я? Еду в Крым. Банально? Зато не скучно. А нужно мне от вас, Венечка, спичку серную.
– Мне кажется… Я почему-то считаю, будто видел вас где-то.
– Вчера, в ресторане. Мы даже целовались с вами, Венечка. Трояк за вас доплачивал официантке.
– Это почему же?! – вспыхиваю. – У меня что же… – судорожно шарю по всем закуткам одежды.
– Вот именно… – делает мужик этакий ехидный полупоклон, этакий книксен западноевропейский, в данной ситуации – похабный… И утешающе добавляет: – Э-э… С кем не бывает. Снимешь в Хабаре капусту с аккредитива…
«Та-а-к… Типчик на „ты“ перешел. Пассажир. Надеется, что у меня аккредитив. Заблуждается типчик. Но где же тогда наличность? Триста рубликов десятками? Все, что мне отвалили в порту за месяц страданий. За месяц немыслимых прежде физических напряжений, труда фантастического, а для меня, тонконогого горожанина, просто невероятного труда. Допустим, сотню вчера распушил. В компании этого Альбертика. В прострации! Профинтил. Допустим. Но ведь не все же… до копейки?! Ладно. Для начала необходимо прикусить язык. Типчику знать о падении моих акций – необязательно».
В голове у меня что-то тихо… заплакало. Скорей всего – от сужения сосудов. Кожа на теле вздрогнула и, как вода на ветру, подернулась рябью. В мыслях стало погано, гадко. Гадко от себя, выкупавшегося в навозе вчерашней истерики, закончившейся гнусной пьянкой. В одно мгновение было все позабыто: любовь, Юлия, мать с отцом. Была бы за душой хотя бы вечность – она бы не позволила оскотиниться. А в результате не только без радости в сердце остался, но и без копейки в кармане. И что замечательно: никогда прежде со мной подобного «выпадения» из человеческого достоинства не приключалось. К чему бы это?
И тут я вспоминаю, что вчера, появившись на «Помяловском», первые несколько часов плавания держал в руках портфель, в котором находились кое-какие мелочи, принадлежавшие мне: плащ-болонья, рубаха серого цвета (черную, не требующую частой стирки, вот уже полгода не снимал с себя), электробритва, репортерский блокнот с неоконченным «последним» письмом к Юлии, томик стихов Марины Цветаевой, а также футляр с ненавистными очками от близорукости, которые применял в исключительно редких случаях – идя в кино или же ловя на удочку хариусов, и еще когда, тайно от всех, по ночам смотрел на звезды.
Портфель обнаружился тут же, на палубе. На расстоянии вытянутой руки. На скамье. С которой я столь стремительно приподнялся, увлажнив студеной росой брюки.
Безразличным, будничным движением пальцев пошарил я в глубинах портфеля, с притихшим сердцем поставил «багаж» на прежнее место.
– Что… увы? – довольно сердечно осведомился Альбертик, сосредоточенно рассматривая амурские мутно-зеленые волны.
– М-м-да-а… – только и смог произнести я в ответ.
– Из Хабаровска самолетом полетим? – без тени насмешки в голосе поинтересовалась темная личность.
– Постараюсь… – поспешно киваю мучителю.
– А я – поездом… – необычно ласково, с оттенком блаженства, почти соловьем пропел татуированный обладатель кожаного пиджака, пиджака, о котором мечтал я все эти два сахалинских года и который ежедневно ощупывал взглядом на редакционной планерке, обнаруживая фирменную вещь на монолитном торсе главного.
– Понимаете, Веня… люблю поездом! И вообще – по жизни колесиком. В тайге насидишься… На откорме комара. А этой весной… и вовсе к лешему в гости попал. Три недели хлеба не нюхал. Не говоря об остальном. Не паводок – всемирный потоп! Как говорят в пустыне Сахара. Золотишко собрался мыть на ручье. А ручей к утру возьми да и разлейся. Куда ни сунусь – мокро, жидко. Отрезало. Хотел комаров паутиной связывать и на таком вертолете в небо воздыматься. А что… Ежели миллион… Нет, скажем, миллиард кровососов объединить – подымут? Как думаешь, Венечка?
– Не знаю, – поджал я пересохшие озабоченные губы, не переставая копошиться в памяти: куда подевались денежки? – Вы что же, старатель? Золото вам доверяют искать?
– Ну не то чтобы золотишко в прямом смысле. Однако набегался. С лотком. Пробу брал, шлих. На пару с геологом. Разведчиком недр. Копнешь грунта в речке, в лотке промоешь. Результат, который в осадок выпадет, – в конверт завернешь. И – в рюкзак. Случалось и золотишко. У меня к нему тяга. И – чутье на него. Через это чутье, а также тягу в свое время пострадал крепко.
– И… сколько же его? В граммах? В среднем?
– Зачем же в граммах? В атомах да молекулах покамест. Так что невооруженным глазом и не отличишь.
Разговор на тему о благородном металле почему-то настораживал и даже пугал.
– Женаты? – решился я на вопрос, в те дни завершающий для меня любую тему.
Альбертик еще больше воодушевился, в глазах его добродушных набрякла отеческая хитреца. Он участливо посмотрел на меня, потом решительно произнес:
– Сергей Фомич! – и щедро протягивает руку, попробуй откажись. – Фамилия у меня химическая: Купоросов. Смешная, правда? Во всяком случае – «Альбертик» отменяется. Этот псевдоним на куриные мозги бульварных женщин рассчитан.
Не успел я как следует рукопожатие скрепить, а Купоросов уже в буфет тянет:
– О женском полюсе поговорим в более торжественной обстановке.
Пива в буфете не оказалось. Имелся березовый сок. И – минералка. Сергей Фомич не растерялся:
– Березовый? А почему не дубовый?
– Сам ты дубовый… – вяло защищалась буфетчица.
– Тогда выбираем минералку. Тоже ведь сок. Ну, скажем, каменноугольный. Или кварцевый. А что – звучит? По фужеру диабазового!
Минералка попалась древнейшего розлива, без признаков газа, без пузырей. И – ужасно соленая.
– А что? – смаковал Фомич напиток без тени отвращения. – Натуральный рассол. Годится!
Веселились таким образом недолго. Минеральная в глотку не лезла. И тогда, схватив бутылки с болотной водицей, Купоросов в акробатическом прыжке метнулся к буфетчице. Отбив перед ее стойкой чечетку, перешел с непроснувшейся женщиной на обольстительный шепот.
В дальнейшем сидели, оттаявшие, разговоры вели энергичные. Купоросов торжественно причесал поредевшие на макушке волосы. Ювелирным, заторможенным движением пальцев снял с расчески золотистый волосок, не без печали расстался с ним.
– Так на чем мы остановились, Венечка? Если не ошибаюсь – на разговоре о бабах? А?! Что?! Грубо? Сознаю. Только вот в чем загвоздка, Венечка… Не верю я… им!
– Кому это?
– Кому, кому… Не боись. Девушкам-бабушкам всего лишь. Любил, понятное дело… Еще как! И впредь – не зарекаюсь. Однако верить – отучили.
– Жено-не-на-вистник?! – проскандировал я, воодушевляясь, в надежде обрести хотя бы попутное, подорожное сочувствие.
– Ишь ты… энергичный какой! Нет, Венечка! Перебор получается… Убежден: женщина, после тайны происхождения Вселенной, – самое загадочное явление природы. А я – человек любознательный. Убежден: «не верю» и «не люблю» – две разные болезни. Как, скажем, инфаркт с инсультом. И повторяю: любить женщин не зарекался. Даже больше, имею твердые намерения отправиться в путешествие на юга на пару с… одной брюнеткой азиатского происхождения: глаза раскосые и зубы слегка шатаются – нехватка витаминов.
* * *
Там, на севере острова, откуда я тягу дал, в городке, погруженном в девятимесячную зиму, постоянно окутанном испарениями от теплоцентрали, облаянном мужественными, подвижными собачками, в блочной пятиэтажке, раздираемой по швам ледовитой стужей, а также влагой, просочившейся в поры здания и тут же смерзшейся и разбухшей, там, в прокуренной однокомнатной, осталась Юлия, под чьими окнами жалким шакалом пробегал я по множеству раз в сутки, поскрипывая сухим, ехидным снегом. Только не подумайте, что Юлия не пускала меня на порог. Ничего подобного: бывал, сиживал, в глаза ее космические смотрел и даже ночевал иногда, припозднившись в трескучие морозы, когда всеми силами души, уставшей от постоянного ожидания милости, не хотелось выбираться из ее квартирки, из ее лишенной тряпичных украшений и все ж таки весьма женственной, ласковой обители, вытряхиваться в немилосердную, лохматую от пара, дыма и длинной собачьей шерсти, пустынную уличную явь. Ночевал, скрипел раскладушкой. На кухне. На отшибе.
В тамошней, островной, десятилетке Юлия преподавала старшеклассникам русский язык и литературу. С мужем своим, Германом Непомилуевым, известным полярником, человеком отважным, но задумчивым, тяготевшим к арктическому одиночеству, завзятым ипохондриком, она еще в Ленинграде вступила в своеобразное единоборство: кто кого подомнет под себя в смысле духовном, кто кого на незримом, метафизическом буксире поведет в даль жизненную. Окончила филфак университета, просидела год в квартире Непомилуева, наэмансипировалась вволю, поджидая дрейфующего мужа, а также перемен в его героическом поведении, и, не дождавшись мира в собственном сердце, решила действовать. Списавшись с одной весьма эксцентричной женщиной, подругой юности, строительной прорабшей по профессии, искательницей приключений по призванию, укатила на Дальний Восток: дразнить Непомилуева расстоянием и собственным, пусть камерным, дамским героизмом, напоминающим просвещенное упрямство столетней давности, заимствованное у десятков поколений «синечулочниц».
Помнится, с каким восторгом, близким к ужасу, очнулся я за партой в четвертом «Г» и, набравшись духу, повел глазами в ее сторону! Юлия невозмутимо демонстрировала свой подростковый, но уже чеканный, устремленный в знания профиль – чего не скажешь о моем, расслабленном.
Помнится, как пронзительно ощутил я тогда головокружение, будто на приличную высоту меня вознесло… И все правильно, ибо уперся я в тот грохочущий миг не просто в нечто странное, хотя и живое, но в знак Судьбы!.. Если говорить восторженно, а значит, бесстрашно.
И сразу же от девочки, от соседки моей по учебе, непрерывным потоком начала переливаться в меня какая-то таинственная энергия, сковавшая мой податливый мозг, после чего на уроках стал я регулярно получать двойки и никогда бы не выбился в люди, то есть – не окончил бы школьного курса, не пересади меня учительница на другую парту.
В наше время никто не верит в так называемый рок. Однако понятие это из человеческого обихода полностью не испарилось. Время от времени люди, которым не везет в жизни, склонны сваливать вину за собственную сердечную нерасторопность, духовную вялость и прочие изъяны личного свойства – на те или иные «роковые» обстоятельства или на посторонние чарующие головы.
Не скажу, что Юлия оказалась для меня из числа тех самых пресловутых «роковых» женщин, способных опутать чарами, как паук паутиной, и все же в какой-то мере уверовал же я в ее, Юлино, влияние на мою судьбу!
* * *
Когда обстоятельства вновь разлучили нас и я пересел за пестрящий надписями, истерзанный перочинным ножичком стол деревообделочного ПТУ – чары, пристегнувшие меня к Юлии, не отпустили, не ослабли, но сделались как бы второй моей натурой: я строгал доски, ел казенный хлеб, доставлял родителям неприятности, сорок первый размер ботинок менял на сорок второй, раздавался в плечах, платил комсомольские и профсоюзные взносы, даже в хоре пел – и в то же время не переставал видеть поглотивший меня с потрохами, «потусторонний» взгляд Юлии, продолжал ходить под вечерними окнами ее квартиры на Васильевском острове, оставлять в ящике для писем маленькие копеечные букеты подснежников, фиалок, затем васильков и ромашек, купленные на первые собственные пэтэушные денежки у задумчивых бабуль с Андреевского рынка, – словом, беспардонно шпионил, откровенно плелся по пятам, пока не свыкся с таким удрученно-отрешенным образом жизни и однажды, естественно, сделал глупость, ту самую, непростительную, из-за которой, по моему разумению, Юлия так никогда и не одарила меня ласковым бесхитростным вниманием.
Промашка моя заключалась в том, что я, не желая того, стал свидетелем Юлиной слабости… Унижения, если не падения. Соглядатаем нанесения жуткой пробоины, бреши кошмарной в ее хрустальном честолюбии. Одним словом – дошпионился.
В то время жизнь, в который раз, свела наши с Юлией тропинки бок о бок, теперь уже в стенах университетского филфака: Юлия – на дневном, русском, я – на заочном, отделения журналистики.
Что было необычного, поэтического в тот заурядный осенний день? И не день, а вечер? Ну конечно же – шел дождь! Не заунывный, предзимний, пронизывающий, а шаткий, кидающийся из стороны в сторону, обещающий подъем невской воды, неврастенический дождичек.
Повстречавшись на выходе из факультета, мы поспешно улыбнулись друг другу (она – как бы и не мне, а всего лишь погоде, подлому дождю, я – лицу ее обожаемому, причем улыбнулся, панически присев, словно под нависшей кувалдой); улыбнувшись, кивнули друг другу рассеянно, и я, с прежним упрямством применяя изощреннейшие приемы слежки, поплелся отравленной походкой вслед за своей неутоленной страстью.
В то время Юлия была влюблена в одного заслуженного артиста. По моим сведениям, они уже встречались. Не однажды. Кое-где. В разных местах города. Как вдруг артист, по всем приметам, загрустил, от встреч с Юлией стал уклоняться. То ли ответственности испугался, то ли сыт уже был по горло… романтикой свиданий. Во всяком случае – захандрил. И на последнее по счету место их встречи не явился. Очередной Юлин астральный порыв – отверг. И тут Юлия решается на безрассудную атаку: пробраться во двор дома, где живет артист, отловить его, чтобы объясниться в последний раз.
А я… с величайшей осторожностью продвигаюсь по городу, не выпуская ее из виду. Она – в троллейбус, я – на крышу троллейбуса! Любыми средствами, хотя бы мысленно. Она – в такси, я – под брюхо «Волги». Прилипаю к днищу, как магнитная мина. Она – в метро, я – следом, во тьму кромешную, в пространство между вагонами, повисая на поручнях, задыхаясь от чистого подземного воздуха! Она – с Невского направо по Владимирскому к Колокольной улице, мимо магазина Всероссийского театрального общества, я – в магазин: хватаю накладную бородку, усики, коробку грима, поспешно в кабине междугородного переговорного пункта меняю себе внешность до неузнаваемости – и опять за ней! Безошибочно. Ибо знаю, куда идти. Место жительства артиста заранее разведал.
В одном из ветхих, петербургского обличья переулков между Стремянным и Колокольной захожу под арку в тесный дворик с крошечным садиком-островком посередине. Три скамьи. На двух – пенсионеры. На третьей – Юлия и артист. У артиста потерянное, загнанное выражение лица. Его жесты, мимика – говорят о том, что он вот-вот взорвется и нахамит или… оттолкнется от дворового дна и тут же вознесется в небо. Подальше от неприятностей.
Загримированный, устраиваюсь на лавочке – в компании трех бабуль. Осмотрели меня исподтишка, дружно отодвинулись, словно ветром их покосило ураганным. Тесней сгруппировались.
«Черт с вами, – думаю, – своих забот невпроворот».
И смотрю на Юлию с артистом, на их лавочку, расположенную под кустом недавно отцветшей сирени.
И вдруг артист – бах! – ударяет Юлию по лицу. Этак вскользь… Смазал – и давай бог ноги! Уходит поспешно. Старушки вежливо отвернулись. Я бросился к Юлии… Бородка моя почему-то отклеилась, усики на нижнюю губу переместились. Юлия сквозь меня смотрит. Невидящими глазами. Однако постепенно в себя приходит и меня узнает.
Я к ней руки в мольбе простираю. Предлагаю себя. И тут она ярко краснеет. До того ярко – ну словно кожи с лица лишилась… Руками взмахнула, будто в воде очутилась, дна под ногами не чуя. И глазами на меня как зыркнет! Ресницами как хлопнет… Зубами как щелкнет… И бегом со двора.
С тех пор ближе чем на метр к себе не подпускала.
* * *
Похоже, на камбузе «Помяловского» что-то подгорело: по всему пароходу расползся удушающий, тошнотворный смрад. Излишне чувствительный к посторонним запахам, я просто не знал, куда деться. Сыпанул в трюм: там к застойному духу общежития уже добавился этот кухонный, словно чью-то голову вместе с волосами или там щетиной жгли, немыслимый смердеж! К тому же – машинная, от котлов, жара. Выскочил наружу. Махнул на крышу, где шезлонги… Еще гуще загазованность. Подходит жизнерадостный Купоросов, объясняет: пахнет-де снаружи. Какое-то предприятие за бортом, с наветренной стороны. Скорей всего – мясокомбинат, живодерня.
Вечером пришвартовались к большому городу. Огни веселили сердце. Несмотря на отсутствие аккредитива. Люблю рукотворные огни. Как-то уверенней чувствуешь себя среди них. Не то что в тайге, где огни высоко над головой. Другое дело – огни людей. Умные огни. Компанейские. Защищающие тебя от огней небесных. Заслоняющие от очей Вселенной. И никаких мировых потрясений, ежели один из таких свойских огней погаснет: заменил лампочку и снова любуйся.
По трапу сходил, глядя городу в глаза, как загипнотизированный. Речной вокзал светился сказочным дворцом. После двух лет островной жизни жадно хотелось всего городского: света, шума, запахов бензина, женских улыбок, распахнутых окон, машинных скоростей. К своему стыду, я так увлекся видением города, что позабыл попрощаться с Сергеем Фомичом Купоросовым.
И тут я с отвращением вспомнил, что у меня… нету денег. Ни копейки. Даже на трамвайный билет. На «Помяловском» я столь «тщательно» поиздержался, что в пору… с протянутой рукой или наниматься в грузчики. Прямо здесь, в речном порту. Хотя разумнее – на товарной станции железной дороги. Там цель ближе. Даль манящая, родимая – явственнее. Конкретнее она возле душистых шпал. Зримее. Глаза от тумана обтер и на вагон с табличкой «Хабаровск – Москва» наткнулся! Или на проходящий, из Владика.
Однако, перед тем как топать на вокзал, решил я оглянуться по сторонам. А если честно – поискать Сергея Фомича. Одолжу пять копеек на транспорт. Не обеднеет. Одно к одному, чего уж там. И тут меня буквально с ног валит взмокший такой дяденька перегруженный, на ходу извиняется, улыбкой дарит и мимо норовит проскочить. Не тут-то было. Ручка от левого чемодана с мясом у него отрывается! Рюкзак со спины на голову перепрыгивает и голову к земле прижимает тому вьючному оглоеду.
Понятное дело, кидаюсь на выручку. Хотя никто меня об этом не просит. Начинаю суетливо стягивать двухпудовый рюкзак с чужой головы, осаживать на спину. А в результате – добавляю ему сверх всего портфель. На шею.
– Постой, – кряхтит. – Не все сразу… Помоги-ка лучше ручку от чемодана найти.
А сам держит эту ручку в кулаке. Тогда и я не растерялся: отбираю у него ручку и в порожнюю руку мужика вкладываю свой портфель. С трудом подхватываю гладкий, как брусок льда, без единого выступа чемодан, ставлю себе на плечо, спрашиваю глазами: «Куда?»
Мужик с восторженным хохотом уносится впереди меня – прямиком в камеру хранения, на ходу разбрасывая слова:
– Там еще… Столько же… Помоги, паря! Выручай… Не обижу, мать честная…
Сбегали на вторую ходку. Еще два чемодана и два мешка картофельных. С вяленой рыбой. Плюс жена с двумя грудными близнецами. И – теща. С собакой. Раскидали живо багаж по секциям камер. Мужик портфель, принадлежавший мне, по инерции запихнул в одну из ячеек. Выхватил я портфельчик. Стоим, улыбаемся друг другу.
– Ну? – спрашиваю.
– Что – ну? – улыбается.
– Сам ведь обещал, – напоминаю.
– Ты серьезно?.. – удивляется. – Ишь ты… с портфелем, при галстуке. А я думал… Слов нет! Держи, – и сует трояк.
– Да мне пятачка достаточно! – кричу. – До вокзала добраться… «Не обижу»! А сам обижаешь…
– Иди, иди, – говорит. – Пивка дерни, Жорик.
– Плевал я на твой трояк! – говорю ему серьезно и поворачиваюсь идти.
Тогда мужик догоняет меня на выходе из багажного подвала и хлопает несильно по плечу.
– Не задирайся, паря… Ну подумал не так. С кем не бывает. Возьми. Ну возьми, ради бога. Я на этом «Помяловском» без сапог однажды домой вернулся. Прогудел все как есть подчистую. Атмосфера на нем… того – ужасно способствует! Держи, – воткнул бумажку в верхний кармашек моего пиджака, будто платочек носовой запихнул с размаху.
* * *
Ночевать поехал на железнодорожный вокзал.
Хорошо, что есть вокзалы. В любом городке, стоящем на рельсах, не обойденном «железкой», имеются разлюбезные строения: иногда огромные, в мраморе, напоминающие дворцы; иногда приземистые, одноэтажные, возведенные из хвойного кругляша, напоминающие деревенскую баньку… И однако же все они замечательного свойства сооружения, и прежде всего – убежища. Вот их главное назначение: приютить пустившегося в дорогу странника, беженца, переселенца, путника, укрыть его от дождя, снега, дать ему если не кусок хлеба, то кружку воды. Очень люблю вокзалы. Особую задушевность этих распахнутых настежь гостиниц, где никогда не висеть табличке: «Свободных мест нет». Есть места! Отыщутся. Пусть на полу, пусть в углу или же у столба, подпирающего кровлю, отполированного спинами граждан, пусть! Заходи, располагайся.