355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Горбовский » Свирель на ветру » Текст книги (страница 11)
Свирель на ветру
  • Текст добавлен: 2 декабря 2017, 11:00

Текст книги "Свирель на ветру"


Автор книги: Глеб Горбовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц)

Неужели, думаю, размяк студент? От чужой беды – вздрогнул?

– Жалко старика… – вздыхаю в свою очередь.

А Пепеляев еще пуще куксится.

– Побрезговал он мною… Я знаю. Натрепали ему тут про меня: сбежал, дескать, слабак, пижон… в разведку с таким не ходи! Вот старик и отвернулся. Как… от дезертира. Оклеветали – и смылись. Им что на гитаре сыграть, что на судьбе человеческой. Да на войне-то я, может, не пригнувшись ходил бы! Не то что некоторые. Да я…

…Нет, все ж таки не старика Пепеляеву жалко – себя. До ярости, до слез. Ощутил, пожалуй, как это страшно, когда тебя в расчет не берут, в добрых намерениях твоих сомневаются. Даже в спасатели – не привлекают. Руку твою, еще крепкую, молодую, дарующую продление многострадальной, стариковской жизни, – отвергают.

Ну а дальше, как сказал Пепеляев, – все остальное.

Поезд остановили. Старика Чаусова, оглушенного, изрядно помятого, но живого, отнесли в привокзальный медпункт. К нам в купе явились официальные люди, забрали вещички Чаусова – потертую кошелку из кожзаменителя с недвижимой, проржавевшей «молнией», кепочку с крючка сняли и брезентовый плащ, похожий на плащ-накидку фронтовых лет. Граждан из нашего купе успокоили: старика-де малость приведут в себя и отправят в Москву следующим поездом.

– Мня-я… Допрыгался дедушка, – подвел черту Подлокотников.

– Ничего, оклемается, как говорит повивальная бабушка, шлепая новорожденного по сморщенной попке, – не принял проповеднической скорби Купоросов. – Не в таких переделках дедушка побывал, извернется и здесь. Орденов Славы за красивые глаза не дают.

Место Чаусова до самой Москвы оставалось незанятым. Однажды только на пустующий тюфячок запрыгнул Клиент. Незаметным образом. И свернулся там клубком. Однако (культура высокая!) не возле подушки приладился, но поближе к изножию. С полчаса побарствовал так-то, а затем его проводница, собирающая белье, турнула оттуда.

* * *

«Подорожные» денежки были заработаны и благодаря совету мудрого Талмудиста – не брать их вплоть до увольнения – не истрачены. Замечательные денежки. Особая цена их (два месяца земных поклонов с хлебными и прочими килограммами на плечах) веселила сердце и придавала этим денежкам ощутимое значение, правда – недолго. Молодость самонадеянна. Расточительность, даже если она не входит в ваши планы, содержится в крови молодости.

Билет на «Комету» до Николаевска-на-Амуре приобрел я заранее. В Николаевске совершил я еще один благоразумный поступок (кажется, последний): сразу же, не сходя с пристани на берег, купил билет в третий класс «Помяловского», свернул «проездной документ» в трубочку и спрятал в разрезе трусов – куда резинка вдевается. Надежно спрятал. Столь надежно, что на другой день искал его целый час, вплоть до отплытия парохода, доказывал неподкупному морячку-контролеру недоказуемое, наконец прорвался на посудину по нахалке, и, когда меня стали вытряхивать из одежды, ибо мертвой хваткой вцепился я в скамейку (по-ихнему, моряцкому – «банку»), лопнула резинка от трусов и я сразу же вспомнил место «захоронения» билета. Дрожащими руками, раздирая в спешке ткань трусов, извлек я пропитанный потом билет до Хабаровска. Люди из команды «Помяловского» долго не верили своим глазам, а затем дружно зааплодировали мне.

Дело в том, что сразу по прибытии в город Николаевск меня отловил один умелец, загоравший на окраине страны по причине скверного характера и таких же привычек. Тип этот обладал редкой способностью просматривать несобранных, малость рассеянных людей – насквозь, как рентгеновский аппарат, в отличие от которого обнаруживал в вашем теле и на его поверхности не металлические или другие твердые предметы, но – исключительно и прежде всего – бумажные денежные знаки.

Погуляли мы с этим «провидцем» недолго. В памяти моей остался момент нашего с «магом» восхождения на памятник мореплавателю Невельскому (решено было не просто возложить цветы к подножию, но вручить их буквально-непосредственно в бронзовые руки адмирала). Помешали дружинники, один из которых отбил у меня провидца и, расспросив подробно, увел ночевать к себе, в родительский домик с огородом, пропахшим черной смородиной и огрузшим янтарной облепихой. Дружиннику Саше понравилось, что я не ругался матом в момент, когда он меня от прорицателя отлучал (а заодно – и от монумента).

– Другой бы всех святителей вспомнил, а ты, Веня, культурно так заявляешь: «Поди вон, мерзавец!» Это ханыге тому, который денежки твои причесать хотел, приспосабливался. Другой бы в глаз, не разговаривая долго, а ты: «Как вам не стыдно, негодяй?» Вот это я понимаю – выдержка!

Однако с денежками, рано или поздно, расстаются все, даже миллиардеры. Утратил и я свои, плывя вверх по течению Амура на замшелом колеснике «Помяловский». Но об этом я уже сообщал в начале этих записок. Итак, кольцо повествования замкнулось. Правда, неполностью: осталась зияющая трещинка… моего расставания с Юлией. Но прежде чем заполнить эту трещинку «прощальным» эпизодом – несколько слов о завершении моей грузчицкой карьеры.

Рассчитался я на исходе августа, до прилета «белых мух», то есть до наступления холодов, а значит, и до закрытия навигации. Денежки на дорогу были, как я уже сказал, мною заработаны, однако на руки не выданы. Людей в конторе перед закрытием навигации не хватало. Многие из бичей отпали еще в середине «дистанции», многие, завидев в небесах предосеннюю прозрачность, как перелетные птицы, забеспокоились перед дальней дорогой. Короче говоря – на стол начальника, словно листья с клена, начали падать заявления с одной, общей для всех, просьбой: «Прошу рассчитать меня по собственному желанию». На что начальство показывало «слабакам» если не кукиш с маслом, то определенный пункт добровольного соглашения, нарушать который до окончания навигации, по мнению начальства, было нельзя и даже бессовестно, а по мнению рядового бичмена – ничего, можно. Когда нужно.

Меня отпустили только благодаря травме. Со скрежетом зубовным, но отпустили. Мои доводы, что я человек умственного труда, если хотите – интеллигент, тонкая кость, что я вот-вот сломаюсь, не производили впечатления. «У нас тут всякая кость. И кровь у некоторых якобы голубая. Да вот беда – лето короткое. На горизонте ледок со дня на день покажется. Так что не взыщите – горим. Постарайтесь напоследок. А мы уж, как в песне поется, за ценой не постоим!»

Но получилась травма: ящиком с дробью прищемило мне указательный палец на левой руке, раздробило всю верхушку фаланги с ногтем, которого в итоге лишился я навсегда. Нет, я не стал бюллетенить за счет конторы, я предложил начальству… полюбовно расстаться. И получил согласие.

К этому времени прощаться в поселке мне было уже не с кем: Наташу с сыночком еще в июле вывез на материк ее отец. Он приехал, молчаливый, решительный, еще молодой, с непоникшими, крепкими плечами, схватил дочку с внуком в охапку – и на аэродром. Только их и видели. На намять от Наташи осталась мне жалкая прощальная улыбка, которую успела она протолкнуть в окошко «уазика», нанятого ее отцом до аэропорта в нашей конторе.

В пустом, с открытыми уборщицей окнами бараке, опорожненном от густых запахов и звуков, в час моего отъезда находился приболевший Талмудист. Он неподдельно температурил, нос его был воспален и разбух, голос сипл и, как всегда, несчастен.

– Денежки сполна заплатили? Капусточку?.. – поинтересовался бывший учитель, применив жаргонное словечко, нажитое в «антипедагогических» условиях.

– По-моему, все – о’кей!

– Уезжаешь? Поздравляю. Просьбу выполнишь, Фитиль?

– Какую? То есть – постараюсь. И почему – Фитиль? У меня – имя. Педагог называется…

– Извини. Какой я теперь педагог? Так, отброс… А просьба вот какая: не пей в дороге. Ни грамма. Тогда, может, и доберешься… до берега. До своего Ленинграда.

– Я не алкаш какой-нибудь. Чего это вы?

– На всякий случай. Лично я… восемь раз уезжал. В свою Жмеринку. На девятый, думаешь, сил не хватило? Нет, я и в тридцать девятый собрался бы. Просто… не осталось там никого, в Жмеринке, из своих.

– Разъехались?

– В основном – разлетелись, на тот свет.

На станции узкоколейки, откуда я в Юлин городок с побережья уезжал, повстречался мне Пшенный, то есть Мамлеев. Правой рукой держал он упершийся в подмышку блок папирос.

– Вот, отрядили бригадой за «Беломором». На станции в ларьке ленинградский «Беломор», – смущаясь, как бы оправдывался передо мной Мамлеев.

– До свидания, Мамлеев. Я уезжаю в Ленинград. Мне очень приятно было с вами познакомиться.

– С нами? С кем это?

– С тобой, Мамлеев, и с твоей флейтой. Может, сыграешь напоследок? Что-то не слыхать тебя давно, игры твоей… Отрывочек хотя бы. На добрую память. Подаришь? Из этой самой пьески… Ну, как ее? «Зарыты в кургане», что ли? У костра исполнял…

– «Забыты в бурьяне»?

– Во-во!

– Не могу. – Лицо Мамлеева поблекло, словно промерзло мгновенно до костей. – Украли у меня инструмент.

– Кто же это?!

– Ясно… кто! Кто зубы об нее обломал, тот и украл.

– Салфет?! Вот поганка…

– А и… правильно! – выдохнул всей грудью Мамлеев. На лицо его вернулись сперва веснушки, затем и розоватость простодушия щеки окрасила. – Кому здесь играть? Кого – веселить? Люди – не змеи, чтобы их таким способом успокаивать. Людей музыка раздражает. Для такой музыки специальные условия нужны, в которых эта музыка ласкать душу будет, как сон, как мечта. А здесь – раздражает. Больно от нее здесь. Одни – терпят, другие, как Салфет, кидаются на нее. Ну да и бог с ней, с музыкой, – улыбается наконец Пшенный, пожимая мне руку.

«Комета» отходила на материк завтра утром. На посещение Юлии, на окончательное выяснение отношений, на последнее прощание с ней имелось у меня в запасе часов двадцать времени. Не так уж и мало, если прощание это получится тягостным, безнадежным, но и не так много, если Юлия, в который раз, попытается поиграть со мной в «кошки-мышки»: отпустит из лапок, отвернется даже, а в последний момент, когда свободу почуял и прочь изготовился шмыгнуть, возьмет и зацепит опять… единственным коготком (остальные – поджаты), единственным, однако острым, как рыболовный крючок.

Забравшись в шаткий, как джонка, пассажирский, японского происхождения вагончик узкоколейки, ринулся я навстречу судьбе, загадав: если, при виде меня, в первую же секунду Юлия не улыбнется – ни слова не говоря, разворачиваюсь и ухожу от ее дверей уже навсегда.

* * *

На звонок открыла мне Евгения Клифт. Я ее не узнал. Она была в строительной оранжевой каске, в черном хлопчатобумажном комбинезоне, помеченном пятнами ржавчины, масел, мела, кирпичной пыли. Лицо, будто в веснушках, в мелко разбрызганной краске. Натуральная прорабша. Ничего от вызывающе-томной поэтессы.

– Тс-с! – приложила Евгения палец к своим сведенным тревогой губам. – Юлия умирает. То есть – может умереть. В любую минуту. Наглотается снотворного и… Я – караулю. Мне Юлия на объект позвонила, в прорабскую. Попросила снотворного достать. Пачек пять. Ну, я и… примчалась… в чем мать родила!

– А что… почему – снотворное? Вы – серьезно или развлекаетесь?

– Непомилуев погиб.

– Это почему же?

– Не говорите чепухи. В его-то условиях, мало ли? В трещину во льдах провалился, белый медведь скальп с головы снял, нога у самолета отлетела при посадке. Подробности – позже. А в телеграмме – печальный факт. Вот что, Путятин. Вы не ломитесь к ней. Пройдите на кухню. Обождите. А я спрошу. Только учтите: не до вас ей. Она ведь думала, что Непомилуев бессмертный. Как вечные льды в Антарктике. А он – бац! – и обломился. В океан забвения рухнул. Чтобы растаять без следа. Ощущаете, какие мощные стихи могут родиться… из этой ситуации?

Евгения Клифт, сняв с головы каску, поставила ее на стол, как кастрюлю со щами.

– Сидите тихо. Я сейчас! – проскользнула Евгения в комнату.

Не знаю, сколько прошло времени до возвращения прорабши на кухню – час, минута, вечность, – все это время видел я почему-то перед собой бескрайнее «белое безмолвие» и тощую, скрипящую на морозе фигурку Непомилуева в унтах, удалявшуюся от нас в еще более бескрайнюю вечность. Не Юлию – беспомощную, несчастную, осиротевшую, но исключительно мужа ее, отшельника добровольного, человека, бросившего вызов равнодушию Севера, схожему с бездушием космическим, наблюдал я в сердце своем.

Наконец разрешили войти к Юлии.

В комнате было много цветов. С десяток букетов. Тепличные розы, гвоздики, хризантемы, астры и еще что-то мелкое, позднее, как большинство северных цветов, не имеющее запаха. Впечатление такое, что в комнате притаился покойник. Его-то и обложили, обставили цветами. Цветы ударили по глазам, и я не вдруг обратил внимание на Юлию, на губах которой, прыгающая, трепещущая, словно бабочка, пригвожденная булавкой (для коллекции), встречала меня… улыбка! Да, да, улыбка, на которую я загадал и от которой сейчас убежал бы куда глаза глядят. Лишь бы не трепетала она так кричаще, лишь бы выдернули из нее… булавку непомилуевской гибели.

– Вчера был праздник, – резанула воздух прокуренным сопрано Евгения Клифт. – День рождения Юлии. А сегодня…

«Ах ты черт! – ругнул я себя неотчетливо, так как думал сейчас о другом. – Забыть день рождения Юлии…»

В центре стола, утопая в цветах, лежала телеграмма. Голубая, веселая полоска на казенном бланке означала «срочность» документа. Никто не указывал мне пальцем или глазами на страшную бумажку, однако я тут же выделил ее из множества мелких предметов, населявших комнату Юлии.

– Можно? – потянулся я к телеграмме.

Никто не ответил мне. Посмотрев на Юлию, полулежавшую на тахте, в подушках, завернутую в какой-то светлый, серебристый, словно заиндевевший, халат, я вдруг не обнаружил в ее глазах прежней «лунности». Глаза горели… нет, вовсе не мукой, а скорее – азартом, азартом хоть и ужасного, но все же приключения! Они как бы говорили: видите, каким бесподобным событием я обладаю?! Сейчас я умру, вспыхну, истлею на этом огне, в этом азарте, но я – жила! Я любила не так, как все. У меня все немножечко сверх того, нежели у вас, Венечка, нежели у вас, Женечка. Так что грейтесь, прошу, питайтесь моим огнем. А заодно – вздыхайте, сочувствуйте, телеграммы трагические читайте, но ни на секунду не забывайте, что все это – мое, и прежде всего беда – моя. Неповторимая, сладчайшая, как запах цветения миндаля, родственный запаху цианистых соединений.

В депеше, которая, как ни странно, отдавала землепроходческой экзотикой из «библиотечки приключений» и по содержанию своему явно была повторной, сообщалось:

«Связи неполучением от родственников Непомилуева подтверждения на организацию похорон тело покойного предано земле на острове N-ский. Координаты острова можно уточнить институте Арктики и Антарктики. Примите еще раз искренние чувства соболезнования. Начальник…»

– Вот, Венечка… как уходят из жизни красивые люди, – заговорила Юлия, и я понял, что голос у нее остался прежним, дыхание – бывшим, то есть ровным, кровообращение – неизменным. И где-то обрадовался этому: человек, которого я не просто измыслил, но постоянно носил в себе, как… мозг, печень или сердце, продолжал существовать, произносить слова, вдыхать в себя воздух планеты – общей для нас матери и… могилы.

– Ты, Венечка, поезжай теперь к себе, в Ленинград. Пора тебе новую жизнь начинать. Потому что страничка перевернулась. Ветром ледяным подуло с Арктики… Страничка и перевернулась. Денег тебе на дорогу дать? Взаймы, дурачок?

– У меня есть деньги.

– Знаю. Я ведь так предложила. Из вежливости. Когда я в порту была… ну, с лекцией – я ведь сразу не уехала, а долго еще за тобой наблюдала, Венечка, со стороны. Целых полчаса наблюдала, разглядывала вас тайком. Когда вы там муку разгружали, ночью. Скажи, пожалуйста, а почему вы бегали как ненормальные? С мешком на плече?

– Так принято.

– А мне показалось, что вы с ума сошли.

И тут я про «кометный» билет вспомнил, до города Николаевска-на-Амуре. Про картонный прямоугольник, который у меня в кармане лежал и, постепенно как бы раскаляясь, начинал прожигать мне одно местечко, где, по непроверенным данным, у человека находится совесть.

«Эх, Путятин, – шепнул я себе. – Втихаря смыться надумал. Как раз в тот момент, когда Юлия одна осталась. А разве она при жизни Непомилуева не была одна? – вступил я сам с собою в противоречия. – Не тебе судить, Путятин. Можно жить врозь, на противоположных полюсах Земли, на различных вовсе планетах, – и оставаться вместе, вдвоем. Всегда вдвоем, слитно. И все же сказать ей сейчас про билет, взятый заранее, – жестоко».

– Поезжай, Венечка. В себя я уже пришла. Адрес твой у меня есть. Если умру – Евгения Клифт оповестит.

– Мне что… остаться? – пытаюсь сообразить, куда Юлия гнет. – Я в гостинице поживу. Может, пригожусь, ну там… по хозяйству, туда-сюда.

– Не валяй дурака, Путятин! – впервые повысила голос Юлия, все еще управляя собой, не срываясь на вызревающий в груди крик, который я все равно бы ей простил, и не только я. – Ты что же, Путятин, неграмотный? В телеграмме что сказано?! «Тело покойного!» Русским языком сказано! Так что… беги отсюда, Путятин, пока цел. Ты ведь не хочешь замерзнуть возле меня, как… как Гера! Его Герой звали… представляете?! – Тут голова Юлии скользнула меж двух подушек, ушла будто в снег рыхлый, из глубины которого не вдруг, но как бы по размышлении донеслось жалобное поскуливание.

* * *

Вспоминается ощущение сосущей сердце тревоги, тоски, нуды нудной, когда поезд рассекает уже окраины Москвы, одна за другой отскакивают назад пригородные платформы с людьми, ждущими электричку, вот-вот наступит конец изнурительному пути, конец состоянию затиснутости, скованности, томлению затекшего, измятого, отбитого, изнывающего тела, еще немного, еще пара минут, еще, еще и… еще! Ну когда же, черт побери?!

Самое время начинать мысленно прощаться с попутчиками, заглядывая им последний раз в глаза, наговорить им кучу сдержанных, мужских нежностей… Но почему-то все как бы отвернулись друг от друга, видать, и всех остальных пронизало это инквизиторски нещадное ожидание финиша, это нескончаемое «еще», «чуть-чуть», «вот-вот». Люди насторожились, как перед остановкой сердца, как перед выигрышем пяти тысяч в «Спортлото», как перед вынесением приговора, после которого вам предстоит овладеть не какими-то несметными богатствами, а всего лишь – самим собой. Потом, через какие-то мгновения, оцепенение, эпидемией охватившее попутчиков, непременно отпустит, отхлынет, и все хотя бы бегло начнут кивать друг другу, жать взмокшие от нетерпения ладони, а то и – целовать друг друга, как жильцы огромной коммуналки, наконец-то расселяемые по отдельным квартирам.

И все же ритуал прощания получился не таким развязно-благодушным, как можно было ожидать. Сказывалась потеря «на дистанции» старика Чаусова. Все отлично понимали, что лесник, или кто он там у себя в тайге (шишкобой, зверолов?), виновен в случившемся с ним исключительно сам: бегал, сновал, мельтешил, дергался, пучило его или еще как маяло, во всяком случае – добегался. Понимали, и все же ощущение всеобщей неловкости плавало в умах пассажиров и в какой-то мере язвило эти умы. И впрямь нелепо: на «дистанцию» вышли вшестером, а к финишу пришло пятеро. Успокаивало, что в Москве на перроне не надо будет никому объяснять, куда подевался этот хотя и славный, однако беспокойный старикашка.

Прощались сдержанно. Макароныч-Фиготин, загнав в сетку, будто стаю ручных попугайчиков, взлохмаченные «дюдики», невесело пошутил, подавая руку всем по очереди:

– Извинитие за компанию! Извините за компанию…

Юмора в его словах, как, впрочем, и печали, никто не ощутил, так как никто ничего не понял, некогда было смекать: за что и почему нужно было извинять Макароныча?

Подлокотников-Мня, расчесав бороду, попытался было прочесть блиц-лекцию на тему «Гора с горой не сходится…», но поезд в этот миг вздрогнул и окончательно остановился. Всех качнуло. Инкассатор первым кинулся к выходу, забыв на казенной постели бородавчатый посох, о котором с завидной реакцией тут же напомнил ему Купоросов. В проходе незамедлительно образовался небольшой «заторец», как сказал бы рассеянный Бедолаго. Но вот толпа в вагоне постепенно рассосалась, и мы – я и Фомич – не спеша покинули «пристанище», сказав загоревшему (или закоптевшему) в дороге проводнику «до свидания», на что последний в ответ даже глазом не моргнул. И правильно сделал, потому что всяческий перебор, даже положительных эмоций, не продляет нам жизни.

Перед тем как вторично (для страховки) обменяться с Фомичом адресами (все-таки оба – питерские!), перед тем как обняться с ним и от души похлопать друг друга по спинам, Купоросов (вот ведь память, вот где компьютер!) зафиксировал одно малозначительное обстоятельство, ускользнувшее от меня:

– А Пепеляев-то, студент… Как сквозь землю провалился. Перед самой Москвой. Ни с кем даже не попрощался.

– Ну и черт с ним! – незлобиво отмахнулся я от воспоминаний о Пепеляеве.

– Значит, в нем… булькает еще на донышке… это самое.

– Совесть, что ли?

– Не без понятия, значит, паренек. Застеснялся, гляди-ка.

– Вот уж не думаю. Что… застеснялся. Это у него от самолюбия жест: чихал-де на вас! Прощаться еще со всякими! А не… «это самое».

– Не скажи. При больном самолюбии он бы не слинял бесшумно, а растолкал бы всех локотками – кого куда! И, задравши нос, поминай как звали.

– Для этого смелость нужна. А Пепеляев – трус.

– Не скажи… – сопротивлялся моей категоричности Купоросов. – Просто он неграмотный еще. По образованию – инженер без пяти минут. А по жизненной грамоте – неуч. Ну да ладно… Теперь им судьба займется. А мы… поехали! Как сказал Юра Гагарин.

– Денежки почтой отсылать не буду – принесу прямо домой, в «девятиметровую», – заикнулся я некстати.

Купоросов огорчительно покачал головой:

– Обижаешь, Венечка. Похоже, подружились мы. А денежки, прежде всего, отталкивают людей друг от друга. Даже самых близких. Пружина в них такая имеется, нержавеющая. Корыстью прозывается.

– Ну хорошо, хорошо, Фомич, умолкаю о денежках. До встречи. Ты знаешь?.. Я действительно рад был познакомиться.

– И я рад.

И тут мы оглянулись по сторонам и увидели, что мы – в Москве. И что в Москве давно уже ночь. И только свет огромного количества фонарей над тремя вокзалами и над всем гигантским городом не позволяет думать о ночном времени с неизбежной тревогой: где ночевать, куда податься, чтобы приткнуться, затихнуть до утра?

Удивительный это треугольник в Москве – площадь трех вокзалов! Сколько замечательных судеб пересекается на этой заасфальтированной поляне ежесекундно, сколько миров клубится в подземных переходах и метро – под этой бессонной Долиной Встреч. С севера на юг, с юга на восток и запад текут реки живые людских страстей и упований, разматываются сюжеты человеческих трагедий, драм, комедий. Вспыхивают на лицах улыбки, искрятся слезы, теплится вялая покорность, клокочет фонтанирующая уверенность в себе!

– До встречи! – еще раз говорим мы друг другу, и тропинки наши расходятся. Купоросов пыряет в тоннель перехода, ему на Казанский вокзал. Мне – на север, на Ленинградский.

Несмотря на позднее время, возле вокзальных касс полно народа. Вызревает «бархатный сезон», и с приобретением билетов все еще трудно. Даже в северном направлении.

К двум часам ночи в руках у меня билет на дневной «сидячий» экспресс, курсирующий меж Москвой и Ленинградом с самолетной (в поршневом варианте) скоростью – сто пятьдесят километров в час.

Дело идет если не к концу, то к «закруглению».

Еще там, на Сахалине, когда я окончательно покидал квартиру Юлии, в дверях остановила меня Евгения Клифт, и перед тем, как послать меня к черту или просто отгородиться стальной (от воров) цепочкой, прорабша просунула в щель бумажку, пропихнув в эту щель пропахшие табаком слова:

– Возьми адресок, Путятин. Московский. На всякий случай. – И дверь тут же захлопнулась.

Стоя тогда на лестничной площадке, я так и не понял, что за адресок вручила мне Евгения Клифт. Свой собственный или своих друзей? Родных? На бумажке значилось: «Староконюшенный пер., д. 31, кв. 7». Адресок этот машинально положил я тогда в один из отсеков портфеля. И тут же забыл о нем, как забываем мы о зажженной спичке, поднесенной случайным прохожим к кончику нашей сигареты.

Теперь же, оказавшись в Москве, как говорится, без видов на жительство, стоя на отполированных каменных плитах огромного зала, адресок этот нелепый неожиданным образом всплыл в моей памяти, засветившись если не путеводной звездой, то… лампешкой. Засветился и тут же погас: желтые, электрические цифры на табло показывали беспристрастное, московское время: 02 ч. 17 мин. Естественно, ночи. Идти в гости, наносить неофициальные визиты – поздно. Даже к знакомым, даже к родным людям, не говоря о людях, совершенно мне неизвестных.

Есть в копилке жизненных ощущений человека, по крайней мере у меня, сладчайшие минуты… растерянности, когда не знаешь, что тебе делать в следующую секунду: какой ногой ступить, в какую сторону повернуть, какое слово произнести цепенеющим языком, какую мысль вытряхнуть из мозгов, чтобы воспользоваться ею как решением жить дальше.

Именно такая минута вонзилась в меня на Ленинградском вокзале в Москве в половине третьего ночи. Именно в такие минуты с людьми, как правило, происходят чудеса. Потому что спустя мгновение человек начинает действовать! Разве не чудо – целое мгновение стоял ты огорошенный, ошарашенный, ошеломленный и огорченный, словно вывалившийся из жизни, будто из кузова на ночной тряской дороге, и вдруг… все встало на место: кто-то взглядом по тебе прошелся, словечко ядреное подарил, муха тебе на нос села, и ты взмахнул руками, задев прохожего по уху… Короче – завертелось и сдвинулось. И ты опять в котле жизни, словно подобрали тебя на попутной и повезли дальше… Разве не чудо? Мизерное, с муху, с дуновение ветра, но воскрешающее в тебе энергию жизнепостижения.

В такую минуту на вокзале, возле горшочков с цветами, у этого искусственного оазиса, зеленеющего среди отшлифованной миллионами подошв каменной… пустыни, да, да, пустыни, ибо каждый сам по себе, каждый затиснут в стремление – поскорей бы добраться! – ко мне подошла… Анастасия. Та самая, в черном, на молниях, комбинезоне, темные волосы по-восточному гладко зачесаны к затылку, отчего куполок головы тускло сверкал, а тяжкая, пухлая коса пошевеливалась на спине меж острых лопаток, будто живая.

– Вы?!

– Я. Пойдем теперь?

– Куда еще?

– На такси. Отвезу тебя переночевать. Ты, Вениамин, не удивляйся. Я – по-доброму к тебе. Я давно за тобой наблюдаю. Как с поезда сошли – так и наблюдаю. Ты мне нравишься.

– Неужели? А как же… студент?

– Над студентом я немножко шефствовала… как мама. Жалела его. Чтобы не очень обижали. Петушок еще, мальчишка… студент. А над ним как… трибунал! Он еще мамкин, жиденький еще. А вот ты – совсем другое дело. Ты – гордый! Можешь не кушать, когда это нужно. У тебя денег нет, зато характер есть. Поехали ко мне. Чаю попьешь. Раскладушку тебе поставлю. А затем – как пожелаешь…

– Спасибо, Настя. Только я в гостиницу решил.

– Ты что?! Недавно родился? В гостинице мест нету. В городе приезжих летом – мильён! Может, у тебя бронь?

– А потом… у меня – адрес. Вот: Староконюшенный, тридцать один, квартира семь.

– Постой, постой! Староконюшенный, тридцать один?! Кто тебе давал такой дурной адрес? Посмеялись над тобой. Я сама оттуда, с Арбата. С соседнего переулка. Улица Мясковского – слыхал? Поехали, покажу тебе дом тридцать один. Его уже расселили. Сносить будут. Или – реставрировать капитально. За этот домик борьба пока что идет в инстанциях. В этом домике один интересный человек проживал. По фамилии… Декабрист. В русского царя из пушки стрелял в свое время. Поехали! Поздно уже. Я спать хочу.

Ну что было мне делать? Отмахнуться? Обидеть женщину небрежением? Постелить на гранитные плиты газетку и лечь где-нибудь возле урны? Терять мне было нечего. Запасы невинности и прочей деликатности давно иссякли. Денег после приобретения билета на «сидячий» осталось тридцать семь копеек. С Юлией тоже как бы все кончено. Что еще? Страх перед неизвестностью? Преодолимый страх. Всякая неизвестность, в которую тебя вовлекают, рано или поздно становится свершившимся фактом, а с фактом поди поиграй в жмурки. Ничего не получится.

И я согласился. Мы взяли такси. В машине Анастасия устало прислонилась к моему плечу. Но чуть-чуть прислонилась. С неизъяснимо трогательным тактом. Не вспугнув во мне ни единого нерва, не упредив ни единого помысла.

Когда проезжали Сивцев Вражек, Анастасия попросила шофера остановиться.

– Вот он, адрес твой, Вениамин. Взгляни сюда… Видишь светофор, «мигалочку»? Прямо над ней.

Шофер дал задний ход и лихо развернулся, тормознув возле «адреса». С минуту я всматривался. Двухэтажный с мезонином, наверняка деревянный, с алебастровыми фигурами, подпирающими покосившийся балкон (у одной фигуры отвалилась на ноге ступня, у другой – ввалился живот, буквально ввалился). В окнах темно, и стекла местами «обработаны» мальчишками.

– Поехали, хозяин, – распорядилась Анастасия. Шофер резко бросил машину вперед под начинавшийся пылеобразный мелкий дождичек.

В последний момент я еще раз оглянулся на необитаемый «адрес», и мне показалось, что в окне мезонина… шевельнулся неяркий свет. А впрочем, это мог быть и свет от «мигалки», сместившийся в момент норовистого броска «Волги».

Через несколько минут Анастасия пропускала меня в двери своей комнаты.

Жила Анастасия под самой крышей старинного шестиэтажного дома, как бы в надстройке над основными этажами; к ее скошенному крышей, уродливо-асимметричному седьмому этажу вела обособленная от «парадной», загнанная в темную «шахту», крутая, «плейбейская» лестница как бы вспомогательного, скажем пожарного, назначения. В общий коридор впадало десяток дверей. Анастасия отперла первую дверь налево, и мы как бы повисли в воздухе над огромным пространством парадной лестницы, над ее глубочайшим «каньоном». Вверху, над нашими головами, тускло поблескивали квадратики стекол «прозрачной» крыши, в данный момент – непроницаемой, не столько по причине ночного времени, сколько из-за «вековых» наслоений. Открывшуюся «бездну» необходимо было пересечь по узкой, в метр шириной, захламленной галерее, прижимаясь при этом к стене (не от страха – во избежание всяких неожиданностей). В конце галереи – дверь Анастасииной однокомнатной. «Настоящая ловушка», – подумалось мне.

Приятно удивило, что дверь эта – узкая, какая-то чуланная – оказалась незапертой. И вообще, как выяснилось, не имела замков. Потому что снизу до галереи (минуя первую, запирающуюся дверь) подпрыгнуть мог разве что человек, выпущенный из катапульты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю