412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Горышин » Жребий. Рассказы о писателях » Текст книги (страница 18)
Жребий. Рассказы о писателях
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:55

Текст книги "Жребий. Рассказы о писателях"


Автор книги: Глеб Горышин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)

В этой связи мне вспоминается случай. Дело было после похорон Виктора Курочкина на поминках в его доме. За столом поднялся человек в штатском, но с выправкой кадрового военного, в прошлом однополчанин покойного, и рассказал такую историю. Госэкзамены в танковой академии принимает ее начальник, седой генерал. Экзаменующийся молодой лейтенант ответил все правильно по билету. И генерал ему задал вопрос: «Что делать, если, использовав все ваши знания механики, электроники, систем современного танка, вы не можете запустить мотор, в боевой обстановке, зимой?..» Лейтенант призадумался. Генерал усмехнулся: «Читайте повесть Виктора Курочкина «На войне как на войне». Там экипаж самоходной пушки роет яму под пушкой и греет ей брюхо горящим соляром. Варварский способ, но не надо о нем забывать».

С таким же основанием можно посоветовать вступающему на врачебное поприще молодому специалисту по высшей нервной деятельности прочесть повесть Курочкина «Последняя весна». Курочкин писал ее так, будто предвидел, что не через годы даже, а через месяцы кровоизлияние в мозг повергнет его в безъязычие, в немоту, что целые восемь лет он не напишет и не скажет ни слова, и никто не узнает, какие мысли, думы, крики о помощи стеснятся в его голове, и конец этой муке принесет одна только смерть. Будто о нем написал в эту пору одно из лучших своих стихотворений Глеб Горбовский: «Что в голове его творится? Болото там? Иль море там? Так бесприютна эта птица... А на земле, как говорится, – всё на местах. Все по местам».

В первое время болезни Виктора Курочкина мне пришлось дежурить у его постели в больнице, ночами. Дежурили поочередно его друзья – не те, с которыми он якшался, будучи самозабвенно до слабости падким на всяческие общения, а те, что вместе с ним ходили в литературное объединение, любили его за талант, невидимый снаружи, порою, казалось, позабытый даже самим Курочкиным, но обязательно прораставший сызнова в каждом новом произведении, воистину многогранный: и веселый – и грустный, и насмешливый – и чувствительный, и раздумчивый – и безудержно страстный.

Писал, да и жил Виктор Курочкин согласно какому-то внутреннему барометру, подверженный циклическим перепадам настроений, состояний. То он вдруг исчезал из поля зрения, где-то уединялся, работал запоем. Впрочем, рабочие эти периоды длились сравнительно недолго, да и сами повести Курочкина коротки, книги не толсты; все написанное им можно прочесть, с перерывами на сон, отдых, прогулки, дня за два. Стоило Курочкину закончить очередную работу, отнести написанное в журнал или издательство – и он пускался в «веселье». Его можно было встретить в разнообразных компаниях за столом. Он «веселился», не щадя себя, не жалея, с некоторым даже надрывом. В «веселости» его проглядывала подступавшая к горлу депрессия. В такие моменты он любил декламировать стихотворение Блока «Поэты»:


 
За городом вырос пустынный квартал
На почве болотной и зыбкой.
Там жили поэты, – и каждый встречал
Другого надменной улыбкой...
 

От липнувших к нему в периоды «веселья» «друзей» («друзья» хорошо описаны В. Курочкиным в повести «Урод») он избавлялся на рыбалке. К этому делу, как и вообще ко всякому делу, он относился свято. Два лета мы жили с ним вместе на лесной реке Куйвасарь близ Ладожского озера, в каютах пустующего в летнее время дебаркадера, – осенью и весной здесь останавливались охотники. В окно каюты мне было видно, как Курочкин пишет... Писал он от руки. Почерк у него неразборчивый. Написанное сам и перепечатывал на машинке. Так мы жили: накопаем червей, поудим окуней и язей, сходим в лес, посидим на причале – и принимаемся за писание. Попишем – глядь, пора и обедать. Приготовление ухи и, особенно, судака по-польски Виктор Курочкин не доверял никому, с некоторым даже высокомерием отстранял непосвященных, настаивал на своих особых профессиональных правах в этом деле.

Он обладал незаурядным даром лицедейства, перевоплощения (надо думать, это свойственно вообще писательскому призванию), легко входил и вживался в роль, ну, скажем, в роль кулинара или в роль рыбака. Жизнь предоставила ему возможность исполнить множество разных, в том числе и весьма серьезных ролей. Такую жизнь он сам себе выбрал.

Рассказывают, однажды в зимнюю пору Курочкина забрали в милицию. Он возвращался с подледного лова, в валенках с галошами, в ватных штанах, в шубейке и малахае, с ящиком на особом, собственного изготовления, полозе, которым он чрезвычайно гордился и хвастался в гораздо большей степени, чем всем своим творчеством вкупе. В центре города, может быть даже на Невском проспекте, он вдруг увидел афишу только что вышедшего на экраны фильма «Ссора в Лукашах». Курочкин остановился против афиши, внимательно ее прочел. Затем присел на свой ящик, задумался, что-то такое вспомнил и заплакал в три ручья. Понятно, милиция подхватила под руки плачущего в неположенном месте рыбака. Курочкин пытался объяснить, что он, именно он является автором этого фильма. Никто ему на слово не поверил, конечно. И что особенно удивительно, хотя вполне характерно для Курочкина: казалось, и сам он не очень-то верит в такую возможность, во всяком случае потрясен, увидев свою фамилию на афише...

Вообще Курочкина интересовала природа актерского ремесла. Опыт сотрудничества с кино и театром дал писателю возможность подглядеть в этом мире нечто такое, чего никто другой не увидел, и написать повесть-фантасмагорию «Урод». В ней с блеском проявился дар Курочкина-комедиографа. Обращаясь мысленно к творчеству Курочкина в целом, нельзя упустить из виду эту повесть, хотя она стоит несколько особняком в ряду других его сочинений. Повесть написана в гоголевской традиции, с лукавой усмешкой над странностями человеческой природы. Образы в ней обрисованы крупно, отчетливо. Оставаясь верным реалистической манере, Курочкин мастерски, с точным соблюдением меры пользуется приемом гротеска.

Сюжет повести построен на перипетиях судьбы, может быть, неплохого, но вполне бесталанного человека из городского предместья, Отелкова. Особенная телесная «фактурность» Отелкова сыграла с ним в молодости плохую шутку: он стал актером. Его уважают за это обыватели городской окраины, в недавнем прошлом села Фуражки, но делать Отелкову в мире искусства решительно нечего, и сам он, человек по природе простой и честный, понимает свою бездарность, живет в трагическом раздвоении, а обрести заново цельность не в силах: слаб человек. В этот, казалось бы, вполне заурядный, даже банальный сюжет искусно вкраплены причудливые, полуфантастические сцены из жизни отелковской собаки-боксера по кличке Урод...

Курочкин не то чтобы осуждает своего героя, он вроде даже сочувствует ему, но главное не в этом, авторское присутствие незаметно в повести. Силой таланта он преобразует жизненный материал, поднимается над ним, достигая той высоты художественного обобщения, какая известна нам по настоящей литературе.

По-художнически зорко Виктор Курочкин подмечал в людях, да и в себе самом тоже, вот это несовпадение «фактуры» с внутренним содержанием исполняемой роли. В роль профессионального литератора, кинодраматурга – не в творческом, а в житейском смысле – войти ему так и не пришлось. Он постоянно сознавал в себе это несоответствие, в тех его произведениях, где рассказ ведется от первого лица, фигура писателя-рассказчика обрисована непременно уничижительно, местами напоминает шарж. Перелистаем хотя бы «Наденьку из Апалева», написанную примерно в одно время с «Последней весной», в середине шестидесятых. Вот, пожалуйста... «Я до того обленился в Апалеве, что даже мух от себя не гоняю. Второй месяц на исходе – у меня ни строчки. Чистый лист на письменном столе пожелтел и сморщился. День за днем бью баклуши, а по выражению Наденьки, «изучаю жизнь». Она старается вовсю: таскает меня по полям, бригадам... Люди на меня смотрят по-разному, но больше с насмешливым любопытством. Только, пожалуй, в глазах Наденьки я – фигура, а в глазах остальных – нечто среднее между уполномоченным из района и колхозным лодырем Аркадием Молотковым...»

Несколькими годами ранее «Наденьки из Апалева» был напечатан рассказ Юрия Казакова «Некрасивая» – по-бунински сильный, художественно-рельефный, талантливый и, как говорится, «беспощадный» рассказ о сельской учителке, которой выпал несчастливый билет в лотерее естественного отбора: она некрасива, а стало быть, и несчастна. Никто не любит и не полюбит ее. Она живет, оплакивая себя, умывая душу слезами, постоянно готовая к унижению, милостыне. И кажется, выхода нет. Казаков не первым взялся за эту «вечную» тему...

Этой же теме посвящена и маленькая повесть Виктора Курочкина «Наденька из Апалева». Я не знаю, читал ли Виктор Александрович рассказ Юрия Казакова, и я не собираюсь взвешивать абсолютные художественные ценности двух произведений, написанных на сходную тему. Я только хочу сказать, что свою «Наденьку» Виктор Курочкин написал как будто из потребности оспорить каноническую трактовку «проклятой» темы роковым образом обездоленной некрасивой девушки.

Со свойственной ему страстностью он полемизирует с автором «Некрасивой» или с кем-то еще, защищая, жалея и даже воспевая свою Наденьку, киномеханика из села Апалева, некрасивую, нескладную, махнувшую на себя рукой, преклоняясь перед силой ее духа, перед жертвенной ее готовностью послужить людям, перед ее воистину обескураживающей добротой. Некрасивая Соня у Казакова не может подняться над властью инстинкта, она вполне бездуховна; изобразительная сила рассказа лишь усугубляет его негативизм; тут не оставлено места даже для сострадания. От некрасивой Наденьки из Апалева исходит постоянный, ровный свет одухотворенности, ума, бескорыстия. Наденька тоже вначале страдает от невнимания к ней первого апалевского парня шофера Околошеева, но характер у нее покрепче околошеевского, и уж если кто полюбит ее, то обретет он – сокровище. Но надо еще суметь сокровище разглядеть. Не всякому это дано, вот в чем дело.

Конечно, встречаются в наших селеньях, и не только в селеньях, несчастные до неприличия, некрасивые и неумные Сони и прелестные, хотя тоже некрасивые Наденьки. Сопоставляя сходные по теме вещи двух писателей одного литературного поколения, я хотел обратить внимание на главное, пожалуй, оставшееся неизменным на протяжении всего творческого пути качество таланта Виктора Курочкина – его особенную человечность.

Впрочем, каждое произведение Виктора Курочкина обладает известной автономией и по жизненному материалу, и по теме, и даже по настроению, авторской манере. В разные периоды своей жизни Курочкин бывал неодинаков, писал он с интервалами, иной раз затягивавшимися надолго. В сравнительно небольшом его творческом наследии каждое произведение самоценно и, соответственно, в очерке творчества достойно отдельной страницы или хотя бы абзаца, иначе очерк будет неполным.

Ну вот, к примеру, рассказ «Яба». Сюжет его, надо думать, Курочкин приметил в жизни еще в бытность свою народным судьей (в этой должности он пребывал с 1949 по 1951 год). Рассказ подобен притче, в нем заметны и некоторые художественные условности, преувеличения, и сказочная манера; и герои его: пастух Филипп, бригадир Ремнев, районщик Филимон Петрович с любимой присказкой «я бы...» (за это и прозван «Ябой») представляются типажами обобщенными, носителями определенных черт своего времени и социального строя.

Чтобы почувствовать особость, нерв этого курочкинского рассказа, достаточно прочесть его первые строчки: «В колхоз «Красные бугры» лучше всего добираться пешком. Болото, потом лес, потом еще болотце, погрязнее и подлиннее первого, и появятся три бугра один за другим, а на них деревни: Малые Ковши, просто Ковши и Большие Ковши. Справа бугры прорезал овраг, на дне которого еле шевелится река Копуха. С другой стороны до леса тянутся поля водянисто-зеленой озими и рыжей зяби.

Жизнерадостный народ поселился на буграх. Когда была война, ковшата говорили: „Вот кончится война, тогда мы заживем...“»

Рассказ о том, как некий олух царя небесного по имени Филимон, получив хоть маленькую, но власть, в районном масштабе, возомнил себя той самой печкой, от которой всем надобно танцевать: «Я бы...» Пастух Филипп пас свое стадо, бригадир Ремнев бригадирствовал. Филимону Петровичу для чего-то, из высших соображений, захотелось их поменять местами. «Пастух! – воскликнул Филимон Петрович. – Что такое пастух? Это фигура, это своего рода тоже организатор. Нам нужно смело выдвигать людей на ответственные посты...»

И что же вышло? Бригада осталась без головы, Филиппа хватила кондрашка. Рассказ приурочен к определенному месту и времени, но, согласитесь, та самая злоба дня, которая двигала перо Курочкина, не устарела и в наши дни, и не только в сельской глуши попадаются филимоны, уверовавшие в эту формулу: «Я бы...».

Рассказ «Яба» напоминает отдельно взятую главу или даже, пожалуй, пролог к более крупному произведению. Так и было вначале, «Яба» включалась автором как глава в повесть «Записки судьи Семена Бузыкина». У этого, самого любимого Курочкиным детища и, может статься, самого главного его произведения особая судьба...

Впервые Курочкин прочел «Записки» в уже упоминавшемся литобъединении, потом повесть долго лежала в столе. Выходили в свет другие вещи Виктора Курочкина. «Семен Бузыкин» дожидался своего часа. Была ли на то воля автора, или же имелись иные причины, судить не берусь. Впервые главы из «Записок судьи Семена Бузыкина» напечатаны в № 6 журнала «Аврора» за 1974 год. Публикация сопровождена сноской: «журнальный вариант». Что кроется за этой редакционной оговоркой, обыкновенно остается неизвестным читателю...

Сам автор не участвовал в подготовке «Записок» к печати. Он только приходил в редакцию, садился против меня (я тогда заведовал прозой в «Авроре») и смотрел мне в глаза. Губы его шевелились, он силился что-то сказать и не мог. Писать он тоже не мог, даже позабыл, как пишется собственная фамилия. Выдерживать взгляд Виктора было невыносимо. Я говорил ему что-то такое бодрое, он слушал меня. Глаза его наполнялись слезами. Он махал рукой, как выпавший из гнезда галчонок машет коротким для полета крылом, и уходил.

Исследователи творчества, биографы Виктора Курочкина – они еще будут: в истории нашей литературы судьба и книги этого писателя оставили след, с годами он обозначится в полной мере, – обратятся к «Запискам судьи Семена Бузыкина» не только как к литературному явлению, но и как к исповедально-искреннему самоотчету писателя о драматичном периоде своей жизни. Конечно, не нужно отождествлять судью Семена Бузыкина, известного в районе под прозвищем Буза, с судьей Виктором Курочкиным. И все же... Бузыкин чем-то напоминает Петра Трофимова из «Заколоченного дома», а Петр Трофимов, пусть самую малость, смахивает на командира самоходки Саню Малешкина. Что роднит этих в общем-то очень разных людей? Выбор места в сражении, будь то танковая атака, возрождение к жизни разоренного села в послевоенное лихолетье, судебный процесс, где на карту ставится доброе имя и будущее не только подсудимого, но и судьи. Во всех этих ситуациях любимые герои Курочкина оказываются на острие атаки, берут на себя всю ответственность за исход сражения, кампании, дела, руководствуясь при этом, может быть даже и безотчетно, врожденным, неотъемлемым, совершенно органическим сознанием нравственного долга перед отечеством и людьми.

Тут, к месту, надо заметить, что Сане Малешкину все-таки было легче (хотя он и погиб в своем первом бою), чем судье Семену Бузыкину – в череде, не сулящей исхода и отдыха, таких по-житейски простых и по-шекспировски фатальных дел, когда надо держать в туго сжатой горсти воли закон и совесть, сострадание и беспристрастность, эмоции и холодный расчет ума.

Однажды судья Бузыкин поехал в не столь отдаленный колхоз провести занятие с коммунистами. Билетов на проходящий поезд не было. Бузыкин, парень не промах, вскочил на подножку с другой стороны. На той же подножке, может намеренно, может случайно, оказался когда-то судимый им и осужденный, теперь освободившийся из мест заключения малый. Бузыкин помнил, как этот малый после суда грозил ему кулаком: «Погодите, отбуду срок, я вам припомню!» И вот настал час расплаты. Малый лихорадочно докуривал папиросу: докурит и примется за судью. У судьи сдали нервы. Он изготовился прыгнуть, уже и поручень отпустил. А поезд шел шибко, и насыпь была высока. И что же?.. Осужденный, грозивший местью, спас излишне нервического судью. И в этом случае Курочкин склонен к самоуничижению...

Закапчивается сцена авторским монологом, кардинально важным для понимания нравственных основ всего творчества Виктора Курочкина: «Мне теперь ничто не угрожало. Но было так плохо, словно я совершил непростительную подлость. Когда я вспоминаю этот дорожный случай, меня передергивает, как от озноба... И в то ж время этот случай заставил меня смотреть по-другому на человека. В самом плохом, отвратительном я пытаюсь отыскать хоть крупицу доброго, хорошего. И когда мне преподносят человека, как идеальный пример, я этому также не верю, как не верю, когда мне говорят о человеке как о кладезе зла и пороков».

Виктор Курочкин, насколько я помню, никогда не рассказывал о своем судействе. В хранящемся в военкоматском архиве личном деле офицера запаса Виктора Александровича Курочкина нашлись некоторые документы то го времени, из которых явствует, что автор «Записок судьи Семена Бузыкина» был неважнецким судьей: многие его приговоры опротестовывались за мягкостью, сами деятельность в роли служителя Фемиды увенчивалась не лаврами, а взысканиями и выговорами. Надо думать, судья этого и заслуживал. Нет проку задним числом выгораживать незадачливого районного народного судью. Только давайте вспомним, какие были тогда времена: 1949 – 1951. И попробуем понять, как разрывалась душа молодого судьи между правыми и виноватыми, истцам и ответчиками, высшей истиной и статьей закона, совестью и указкой свыше; а хотелось ей, этой самой душе, гармонии, цельности, и сама душевность судьи вменялась ему в вину. В ту пору художник, прорезываясь в судье, мешал беспристрастно судить и все более властно толкал на путь, решительно несовместный с судебной карьерой.

Как личность и как художник Курочкин сформировался на войне и в годы своего судейства в сельской глубинке. Оба эти периода одинаково важны. Сам жизненный материал, почерпнутый на фронте и в зале заседаний районного суда, впоследствии примерно поровну распределился в художественных произведениях писателя. Молодость свою Виктор Курочкин провел на переднем крае – в самом прямом, непосредственном значении этого достаточно уже примелькавшегося словесного трафарета. Отсюда и знание жизни, и богатство человеческих индивидуальностей, и неординарность сюжетов, коллизий, художественных решений, и творческая смелость, и талантливая причудливость замыслов.

Творчество Курочкина опиралось на мощный плодоносный слой опыта, памяти. Так много он знал и мог бы еще написать. Мог!.. В том самом помянутом его личном деле есть справка о тяжелом ранении лейтенанта Курочкина при форсировании Одера, свидетельства о награждении орденами Отечественной войны первой и второй степени, орденом Красной Звезды, медалями «За взятие Берлина» и «За освобождение Праги». Курочкин все-таки скрытный был человек. Чего он не любил, так это рассказывать о себе. Дневников не вел. Автобиографических книг не писал. Об отрочестве его, ранней юности известно лишь со слов жены, что перед войной семья Курочкиных жила в Павловске под Ленинградом. Когда в Павловск ворвались немцы, Виктор с отцом, под пулями, пешком ушли в Ленинград. В зиму 1941 – 42 года они работали на одном заводе, станки их стояли рядом. В блокадном Ленинграде Виктор освоил профессию шлифовщика, он шлифовал головки зенитных снарядов. Когда умерли от голода отец и бабушка, он остался совсем один! К весне сам плохо стоял на ногах, его увезли из Ленинграда по озеру, в Ярославле лечили от дистрофии. Потом уже было танковое училище в Ульяновске...

В повестях Курочкина – военных или из мирного времени – немало грустных страниц. Но вчитайтесь в его судьбу, отразившуюся сквозь призму художественного видения жизни, и вы поймете, чем заслужил он право на эту грусть. Основой, опорой жизни и подлинного писательского мужества служила ему всегда вера в духовную силу, в нравственное здоровье и стойкость русского человека. Тут черпал он силы в житейских невзгодах, тут источник доблести на войне.

Свою последнюю повесть – «Двенадцать подвигов солдата» – Виктор Курочкин не закончил. Первая ее часть – «Железный дождь». У героя этой повести Богдана Сократилина двенадцать наград за войну, из них девять медалей «За отвагу». Повесть складывается из бесед автора со своим героем. Автора интересует природа доблести русского солдата. Солдат не похваляется своей доблестью, он только вспоминает, как это было на войне. В рассказах его трагическое перемежается с курьезным, частное – с общезначимым, эпическим. Те же самые пропорции, распределение света и тени, что и во всем творчестве Виктора Курочкина.

Уже в самом зачине этой повести всякий знающий Курочкина улыбнется знакомой руке: «С. – крохотный городишко в окружении болот, озер и сереньких деревень. Природа там и сейчас по-русски трогательная, климат сырой, а жизнь, как и везде, обычная». Экспозиция так коротка, что не выкинешь ни словечка, и так в ней много всего: и пейзаж, и социальная характеристика, и авторское отношение.

Курочкин писал принципиально «обычную» жизнь «как везде». Из этой обычной жизни попал на войну Саня Малешкин и стал героем, не ведая за собой никаких героических качеств. В «крохотный городишко С.» возвратился с войны, совершив двенадцать солдатских подвигов, Богдан Сократилин.

Язык в повестях Курочкина свободен от какой-либо стилизации, влияний и поветрий. Это – образный, емкий, экономный, местами намеренно скупой на художественные средства и в то же время подвижный, необычайно живо близкий к бытующей разговорной речи, народный в самой своей основе и взыскательно выверенный литературный язык. Если говорить о языковой традиции, которой следовал Курочкин, то это чеховская традиция.

В нашей критике принято числить писателей списками по цеховому признаку: вот, к примеру, военные писатели, вот деревенщики, а это и вовсе ни то ни се – лирическая проза. Курочкина не поминали ни в одном таком списке. Дело здесь, мне думается, не в величине дарования, не в доле участия в общем литературном процессе. Просто Курочкин – сам по себе. Он одновременно и баталист, и деревенщик, и лирик. В ряд его не поставишь ни с кем – выпадает. Он прежде всего, по самой сути своей – художник. Талант его, может быть, как говаривали в старину, скромный, но в то же время он дерзкий, насмешливый. И грустный, мягкий, лирический. Голос Курочкина негромок, но не расслышать его в многоголосом хоре нельзя, это – особенный голос.

...Когда мы прощались с Виктором Курочкиным в Доме писателя, к гробу вышел Глеб Горбовский и прочел специально написанное им ночью стихотворение «Виктору Курочкину». Я хочу привести его здесь, не разделяя на строки и строфы, – в первый раз Горбовский и прочел его, как слово прощания у гроба покойного друга:

«Остановился танк. На пашне... Железный гроб. Молчит броня. Открылся люк. С вершины башни мальчика смотрит на меня. Белоголовый. Гимнастерка великовата... А глаза глядят измученно и зорко на мир, где корчилась гроза! Еще гремела в отдаленье, лучились молний острия... Но все же бойню одолели; включай, природа, соловья. Слагайся гимн во имя мертвых! Эй, лейтенант, домой ступай!.. Но пальцы к поручням примерзли: не оторвать, хоть – отрубай! Не отпускает сталь солдата. Броня крепка! Прошу учесть. Он понял: дергаться не надо, его удел – остаться здесь... Он в танк вернулся. Люк задраил. И вновь – враскачку – вдоль страны... Мы от инфарктов умираем, а лейтенанты – от войны. Еще их носит ветер лютый по обескровленным полям, но приглядись, они оттуда, с войны... Их государство – там... Смотри, как жалкие подранки, в священном гневе и тоске блуждают призрачные танки по Курской огненной дуге... Война взяла их в час великий, любовь и разум ослепя. И до последнего их крика не отпустила от себя!»

Еще мне запомнились слова, сказанные тогда Федором Абрамовым: «...Виктор Курочкин сумел донести до человеческих душ то самое важное, что думал, чем мучился, чем жил. Он сумел пробиться к человеческим душам... И в этом великое достоинство, миссия – и настоящее счастье художника! Это немного кому удается...»

Когда я стоял над могилой Виктора Курочкина, под елями, в майский вечер, я думал еще и о том, что из всех деревьев русского леса Виктор Александрович выделял своим особым родственным вниманием елку. Да ведь и правда, печальное, строгое на закате, сверкающее, даром дающее каждому счастье в Новый год, вечнозеленое, вечное это дерево сопутствует русскому человеку в жизни и осеняет его после смерти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю