412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Горышин » Жребий. Рассказы о писателях » Текст книги (страница 13)
Жребий. Рассказы о писателях
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:55

Текст книги "Жребий. Рассказы о писателях"


Автор книги: Глеб Горышин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)

«Я сам был Россия...» Иван Соколов-Микитов


1

В ста километрах от Москвы сворачиваю с шоссе на боковую отвилку. Она меня приведет в Карачарово, к Волге. Там живет дед нашей литературы Иван Сергеевич Соколов-Микитов. Он прежде жил в Ленинграде. Теперь перебрался в Москву. Его карачаровский летний домик – на перепутье из Ленинграда в Москву, в сосновом лесу над Волгой. Раньше волжские пароходы гудели на карачаровском плесе, приветствуя старейшину русских писателей. Теперь пароходов не стало, несутся мимо «кометы» и «метеоры», сияют огни теплоходов. Говорят, что старый волгарь «М. М. Пришвин» сигналит дедушке Микитову, тревожа сон отдыхающих в карачаровском курортном комплексе…

Под окнами старого ленинградского дома сутки напролет рычит Московский проспект. Сюда я приезжал в гости к Ивану Сергеевичу. От его дома до дома моих родителей, стариков, всего один квартал.

Иван Сергеевич встречал меня, усаживал к столу. Стол его был дубовый, как говорили встарь, поместительный. В квартире его обитали иконы, лапти, коряги, чучела дивных птиц, туеса, деревянная, медная утварь, диковины леса, картины, тома позабытых увесистых книг. Иван Сергеевич плечистый, высокий, с развернутой грудью, с нестриженой бородой и капитанской трубочкой в бороде, с приметливым глазом, осанистый дед...

Пришло время, и он закутал от света глаза темно-зелеными очками. Он не увидит и не узнает меня. В квартиру его на Московском проспекте вселились другие люди. Когда я еду мимо дома Ивана Сергеевича в гости к моим старикам, меня охватывает вдруг чувство осиротелости. Несется мимо проспект. Несется время. Тут жил Соколов-Микитов, старый, истинный русский писатель. Я приходил к нему вечерами и слушал его рассказы из старинного времени. И недослушал. И не воротишь. И незачем поворачивать в этот столь же знакомый и родственный мне, как дом моих стариков, дом на Московском проспекте. Одиноко, дико в литературе брести на ощупь, без родословной, без мудроглазого деда, очевидца и действующего лица истории.

Литературные деды – разные: в той же мере, как разнятся их литературные внуки. Но я не верю в эмансипацию внуков. Просто кто-то по невежеству или душевной косности проглядел собственного деда, пустился во все тяжкие, не сверившись с родословной.

Как говорится, мы не Иваны, не помнящие родства. Родство мое с Иваном Сергеевичем Соколовым-Микитовым я отыскал для себя в литературном многотомье, не претендуя на права наследования. Мне мила и близка микитовская восторженная преданность живой телесности мира.

Материалистическое жизнеутверждение питало настоящую литературу во все времена. И Лев Толстой писал материальные реалии жизни как нечто глубоко духовное. И Хемингуэй был поклонником и художником плоти земной... И вот Иван Сергеевич Соколов-Микитов – лесной и морской бродяга, работник, художник, одухотворенный житель земли, никогда не отделявший радость мысли, прозрение ума, напряжение таланта от материальной основы мира. Как в библейские времена...

Беру один из томов Соколова-Микитова, читаю там, где раскрылось: «Яркие голубые дни. Синее море. Яркое и горячее солнце, от которого больно глазам. Синие звездные ночи и ночные вахты, когда на рассвете, как это бывает в детстве, неудержимо клонит в сон. Восход и заход солнца, всякий день по-особому прекрасный. Босфор, берега, туманы. Штормы и бури. Города и встречи. Пестрое многолюдство. Чарши и ошеломительная Галата. Кубрик, матросы, матросские разговоры – о далекой и милой России, о женщинах. О женщинах больше всего...

Всякий раз, как приходим в Константинополь, я одеваюсь и ухожу на берег. Я переплываю в легкой лодочке залив и иду знакомой дорогой... Вот белая, облупленная, освещенная солнцем стена. Вот зеленая, открытая широко дверь, на которой висит вместо вывески новый грубый мешок. Вот в тени лабаза, низко нагнувшись, сидит над работою женщина... Я смотрю на нее и опять чувствую, как падает и бьется сердце. Но боже мой, какие синие-синие глаза!..»

Я знаю, помню эту новеллу: любовь к синеглазой турчанке, и невозможность любви, и нож с длинным злым лезвием – чтобы достать сердце врага, и много-много солнца.

Сюжеты своих книг, саг и новелл Иван Сергеевич Соколов-Микитов пережил вначале в собственном сердце. Художественному его таланту сопутствовал талант человеческий: смелость, душевная широта и здоровье, завидная сила чувствования и неуемное любопытство к жизни. Счастливец, он плавал в морях, бродил по земле, чуя силу ее тяготения...

Когда среди тысяч парадных на Московском проспекте я различил подъезд старейшины нашей литературы Соколова-Микитова и поднялся к нему в кабинет на четвертый этаж, когда в череде моих дней возникли независимые от времени, исполненные многознания, добросердечия и мудрого лукавства беседы за столом Ивана Сергеевича, мое прошлое вдруг приблизилось, предстало во плоти…

Мчусь по узкой асфальтированной дороге. Жму, тороплюсь, волнуюсь. Читаю на синей стреле: «Карачарово». Высоко и нежданно в вершинах леса вдруг проблескивает большая вода. Приехали. Волга. Шлагбаум с запретительным знаком. Въезд в Карачарово запрещен. Курортная зона. Запретная зона.

– ...Ну что ты будешь делать, – сказал Иван Сергеевич Соколов-Микитов. – Мы теперь в зоне живем. Когда строились, место пустое тут было, необжитое, а теперь зона.

– Может быть, даже и лучше, – сказала Лидия Ивановна, – хоть машин не стало, а то, знаете, сколько сюда наезжало из Москвы, из Конакова, из Калинина... Теперь закрыли въезд, хоть тихо стало.

– Да куда уж тише, – сказал Иван Сергеевич. – Как у Христа за пазухой.

Изменился Иван Сергеевич, борода его пострижена, не дымит в бороде трубка, на голове бархатная шапочка, глаза упрятаны за темными стекляшками. Опустились широкие плечи. Иван Сергеевич сидел за столом, что-то нашептывал диктофону, рассказывал, колдовал. Крутились диски...

– Вот шпиона мне подарили, – сказал Соколов-Микитов. – Лишнее что-нибудь болтнешь ненароком, он все запишет. И слух у него острый такой... Ну что ты будешь делать? Домашний шпион.

– Ванечка, – сказала Лидия Ивановна, – наши гости могут берегом подъехать к нашему домику.

– Нескладно как-то петлять... Но нечего делать. Саша, внук мой, покажет дорогу.

Мы проехали берегом. Волга лучилась теплынью. Солнце гнало, топило в сосновых рощах смолу.

На подворье карачаровского домика не примята трава, не натоптаны тропы. Лидия Ивановна уже собирала на стол.

У меньшей моей дочки есть книжка «Карачаровский домик» – про трясогузок, синиц, кукушонка, пауков. Это – серьезная детская книжка. В ней уважительно говорится о радостях и о драмах пичужьей, ежиной жизни. И радости эти, драмы похожи на наши, человеческие. В этой книжке нет сказок, словесных игрушек, веселой белиберды. Дети любят игру в словечки, но дети умеют серьезно слушать, переживать.

В нашем детстве мы плакали над «Серой шейкой» Мамина-Сибиряка, и эти слезы не позабылись во взрослой жизни.

Соколов-Микитов не заставляет пернатых, четвероногих героев своих новелл говорить человеческими голосами. Потому что у всякой твари есть собственный голос. Можно его услышать, как бы ни был он тонок. Только надо вначале стать добрым, понятливым в многоликом мире живой природы. Нужно научиться любви.

Каждая из маленьких новелл Соколова-Микитова представляет собой похвальное слово зверю, пичуге или букашке. Даже в выдворенных из порядочного общества пауках он находит черты совершенства, полезности и трогательной своеобычности характера.

«О пауках можно рассказать многое.

Пауки очень верно предсказывают погоду. Пойдешь, бывало, за грибами – длинная вязкая паутина липнет к лицу, к рукам. Это значит: надолго установилась ясная, хорошая погода.

Есть пауки – мастера и охотники.

Есть пауки – водолазы. Эти пауки спускаются под воду на дно неглубоких лесных ручейков. Вместо скафандра они уносят на своем брюшке большой пузырь воздуха, которым дышат под водою...

Есть пауки – быстроногие бегуны. Есть крошечные пауки-летчики, которые летают по воздуху на длинных, выпущенных из брюшка паутинках; как настоящие парашютисты, они пролетают большие пространства, перелетают широкие реки».

Рассказы Соколова-Микитова просты и поэтичны. Каждый из них – еще как бы маленький научный трактат. Соколов-Микитов приглашает вглядеться в живую природу, она проста и гармонична, и сколько таланта, фантазии, смысла в ее простоте!

«Карачаровский домик» написан в традиции классической литературы для детей. Так писал Лев Толстой. Так написал свою «Серую шейку» Мамин-Сибиряк. Таковы рассказы о животных Бориса Житкова, Михаила Пришвина.

Дети любят, когда бывалые люди рассказывают им всерьез о сущем, реальном мире. И взрослые тоже любят. Как бы ни усложняли, ни убыстряли, ни изощряли, ни отчуждали мы свою жизнь в городах, первопричина жизни – природа...

В карачаровском домике на берегу Волги сидит, наклонившись к уху диктофона, сивобородый дед. Писать он не может, не видит строчек. Но память его светла. Вращаются диски записывающего аппарата. Звучит над столом густой глуховатый голос. Ложатся на ленту слова. В очередных номерах журналов мы читаем новые рассказы Ивана Сергеевича Соколова-Микитова: «Галки», «Лебеди», «Ласточки», «Воробьи», «Журавли». И разглаживаются морщины на наших нахмуренных, озабоченных лбах. Мы чувствуем беспричинное, безымянное счастье…

Иван Сергеевич Соколов-Микитов никогда не заявлял о себе в печати сколько-нибудь громко. Его голос на протяжении десятилетий звучал в своем регистре, в собственной тональности. Он не умолкал, не срывался. Время и шумы, которыми полнилось время, приглушали его порой. Он доносился как будто издалека, из давней давности, заодно с голосами предшественников.

Литература омолаживалась. Иван Сергеевич старел. Книги его оттеснялись на полках новейшими книгами. Но старого мастера находили опять, обретали, открывали новые молодые. Изумлялись его судьбе очарованного странника. Садились к его столу. Беседа шла за столом, как у древних, возвышенно, мудро, и была она по-земному вкусна и приправлена перцем. Беседе способствовал старый екатерининский штоф.

Штоф стоит на столе – элемент ритуала. Он ходит по кругу, пустеет. Ивану Сергеевичу хоть бы что. Расправляются его плечи. Работает память.

– Помню, в тридцатые годы жила в Ленинграде писательница Нежина. Она всегда держала ежей. Мы собирались у нее, бывало. Разговаривали. Выпивали, закусывали. И вот, как вилками застучат, рюмками зазвякают, тут ежи вылезали из-под дивана. Рефлекс у них выработался. Водочки им давали выпить. На блюдечко нальют, они выпьют и под диван отправляются спать. Втянулись. Понравилось это дело ежам... И вот как-то раз, не помню уж кто, подшутил над ежами. Больше им влил, чем обычно, ну, может быть, грамм сто пятьдесят. Ежи, правда, выпили без остатка. И – ничего, вполне пристойно вели себя. Только один из них до гнезда не добрел, перебрал. Ежи всегда спят с поджатыми лапами, иглами защищаются. А этот, бедняга, как шел, так и растянулся, лапки наружу. Ночью крыса ему ноги-то и отгрызла. Вот такой грустный случай. Нравоучительный. О вреде пьянства...

А то еще помню, в Пермской области мы жили, в деревне, у Вахромеевны, вдовы. И вот постигла такая беда Вахромеевну, что большей беды на деревне по тем временам и не придумать: индюшка ее только села на яйца, да ненароком и померла. Чего склевала или пристукнул кто – уж не помню. Вахромеевна плачет. Ну что ты тут будешь делать? Не придумаешь, чем и помочь. Такое горе для деревенской женщины... Да. Тут соседка заходит, Вахромеевна жалуется на свою беду. А та говорит: «Ты, Вахромеевна, на яйца-то посади индюка. Налей ему водочки в клюв, он пусть выпьет, осоловеет – и будет сидеть. А как протрезвеет, ты опять ему дай глотнуть. Как миленький будет, никуда не денется». Да... У нее, говорит, был такой случай.

Ну что ж, Вахромеевна в магазинчик сбегала за бутылкой, индюку в клюв влила, усадила его на гнездо. Он погрузился в нирвану – сидит за милую душу. И можете себе представить, высидел индюшат. Вахромеевна рада-радехонька. А индюк алкоголиком стал. Совсем спился с кругу. По деревне как малахольный бродил, пока не учуял, что место такое есть, где водочкой пахнет. У магазина по вечерам мужики соберутся, распивают на вольном воздухе. И он тут как тут. Ему нальют в какую ни есть плошку, он тяпнет – и с ног долой. В канаву завалится в крапиву и замертво спит. Как нынче пишут в газетах: пьянство к добру не приведет. Вот такая грустная история...

Может быть, эти свои истории Иван Сергеевич рассказал уже диктофону, внук Саша переложил их на бумагу, они сохранятся, не пропадут. Или предпочтение отдано другим историям, не слышанным мною. Память старого писателя полнится трогательными и поучительными, как притчи, сюжетами, картинами.

Соколов-Микитов за долгую свою жизнь много чего изведал. Жизненный материал накапливался в памяти, как седина в бороде. Перо его не поспевало за сюжетом биографии. Даже новейшая записывающая техника едва ли поспеет за памятью старого жизнелюба.

Лобастый, с запунцовевшим, большим вислым носом, полный мудрого лукавства, дед сидит за столом. Он опрокидывает граненый хрустальный стаканчик, накалывает на вилку грибок, приступает к хранимой в памяти притче:

– Изба у Вахромеевны большая была – в Пермской области, в эвакуации мы у нее жили. Сыновья ее все ушли на войну. Охотился я много тогда. Охота там богатая. И еще жила вместе с нами у Вахромеевны американка. Из Флориды приехала. Сын у нее был коммунист и пошел воевать с фашистами. К нам он приехал. И она тоже приехала. И вот по утрам я выйду – хотите верьте, хотите не верьте – они сидят, две старухи, и вот разговаривают без умолку. Одна по-русски, другая по-американски. Я говорю: «Вахромеевна, а вы понимаете друг дружку?» – «А как же, – она говорит. – Понимаем, конечно. Об одном ведь мы с ней говорим».

Закончена притча. За столом легкий гомон. И опять воцаряется над голосами богато тонированный, глуховатый, необыкновенно дружелюбный, мягкий бас Соколова-Микитова:

– Война началась. Первая мировая война. Ну что ты будешь делать? Нельзя сидеть сложа руки. Я поступил на курсы медбратьев, у Витебского вокзала эти курсы были тогда. И вот, помню, прибыл первый эшелон раненых с фронта. Я в ночь дежурил, весной это было как раз. И врач была молоденькая такая девушка. Помню, в белом халате она, крахмальном. И гроздь сирени у нее к халату приколота. Мы носим раненых, делаем перевязки. Один был солдатик совсем тяжелый, осколок ему попал вот в это место, порвал прямую кишку. Ну что ты будешь делать? Кровь бьет у него из раны. Мы знали, как кровь останавливать на руке, на ноге, жгуты накладывали, нас учили. А тут другое. И врач, эта девушка, растерялась. Кровь бьет фонтаном, весь халатик ее в крови. И сирень в крови. Как сейчас помню. Перебинтовали мы его. Послали за профессором на квартиру. Тот приезжает. Наркозу не было тогда. Только местная анестезия. Да. Разрезал он солдатика, зашил. Тот притих. Раненых много было, врач и профессор ушли, а я остался около солдатика. Тот тихо так говорит мне: «Дай покурить, затянуться разок». Я цигарку свернул, махорку мы тогда курили, зажег и дал ему. Он затянулся раз и другой. Я гляжу на него, он побледнел так, вытянулся. Отошел. Помер. На руках моих помер. Это первую смерть я тогда и повидал. А потом сколько было смертей – боже мой!

В этом рассказе, тогда еще не отредактированном, не написанном, Соколов-Микитов свел воедино те самые роковые вопросы, которыми задавался в своем творчестве и не мог разрешить: гроздь сирени на груди юной прекрасной девушки – и для чего-то пролитая кровь...

Иван Сергеевич помолчал, прекрасно понимая нужность паузы после такого рассказа, и повел беседу дальше...

– В семнадцатом году я жил на Васильевском острове. И Ремизов там жил. И Пришвин. Я в бескозырке ходил, а это лучше всякого пропуска было. Меня-то пускали везде. Матрос я был... Ну, что же, значит?.. Пошел я раз ночью к Неве посмотреть. Хоть редко, но выстрелы были. Из винтовок стреляли. Выстрелы двоило. В городе всегда выстрел двоит. Ну вот, дошел до Николаевского моста, там, видно было, стояла «Аврора». И тут на мосту толпились люди. И солдатик стоял с винтовкой... Это после уже началось – гражданская война, а в семнадцатом году тихо было. Солдатик стоит и вот так вот папаху себе насунул, на самый нос. Мы пригляделись к солдатику: вроде как слезы у него по щекам бегут. Папаху-то подняли, глядим – это девка. Выставили ее мост сторожить...

Я сижу на берегу Волги, близко к воде. Низкий берег, по самому урезу чуть наклонились к Волге сосенки, березки. Одна сосенка растет, обнявшись с березкой.

В лесу – карачаровский домик. Светелка с дивами деревянного рукоделья, со смоленскими ткаными орнаментами, с пеньками и сучками, с гнездом пеночки, с пестерем на стене, с глухарем на суку – он нахохлился, пропылился.

Усадьба вокруг домика вся позаросла кустами, цветами. Когда-то хозяин посадил малинник, он одичал. И слава богу, что одичал. Земля хоть где-то местами должна быть вольной, чтоб не корпели над ней, не вносили в нее химикатов, не собирали бы урожаев. Земля и все, что растет на земле, должны питать не только тело, но также и дух человека. Земле нужно отдышаться.

Волга плещется в берег. Стучит надо мною дятел. Детский садик разучивает песенку: «Сосны и березки, вишни и урюк – лес и сад ребятам самый лучший друг».

Внук Саша уехал вечером в лодке за Волгу. Лидия Ивановна волновалась всю ночь.

– Ну и что же, – говорил ей дед Иван, – я в девятнадцать лет в Африку подался. Что ж тут такого? Это естественно.

Парус на Волге... Нужно мне уезжать...

– Мы ездили с зятем в Ригу, – рассказывал вечером Соколов-Микитов. – Ну, что такое? Ехали быстро, дороги не видно. И птиц не слыхать. Ну что ты будешь делать? «Остановись, бога ради», – прошу я зятя. Он остановил машину. Вижу, лягушка прыгает через дорогу. Я так ей обрадовался. Живая тварь. Я поцеловал эту лягушку.

Гляжу на Волгу, на дальний заволжский берег. Что там? Что значат тамошние избушки, и луговины, и лес?

– Там есть такие деревни, – рассказывал Иван Сергеевич, – куда в мокрое лето и не попасть. На островах они посреди озер. Живут в этих деревнях не скажу что богато, но сносно. Клюквой живут. Клюква нынче в цене. Клюкву они продают в Саратове на базаре. Ну, и в других городах. Мы были там как-то с Твардовским. Он написал об этой поездке в журнале. И я написал. Давно было дело. Ну, приняли нас, самогоном угостили. Клюквой они подкрашивают самогон. И все мужчины у них имеют своеобразную внешность. Все лысые, и носы у всех длинные. Походят на куликов. Болотные люди. Да... И еще обычай у них тогда был. Теперь-то не знаю... Я нехорошее даже подумал вначале. После гулянки там все расходятся по деревне парами. И все несут по подушке. Вместе парни с девушками отправляются спать. Я нехорошее подумал... А оказывается, нет. Это у них такой обычай есть. Если парень на девушку посягнет, дотронется до нее, она его растерзает. Или там расцарапает. Прежде чем пожениться, они присматриваются друг к другу, выбирают. Спят рядом. Прислушиваются. А потом уже женятся. Не знаю, может, сейчас и не так…

Вечером мы с женой ездили по сычевской дороге в село Днепровское к директору совхоза Доброву. Директор совхоза в таких же летах, как я. Нос у него длинен – соколовско-микитовская порода. Он доводится племянником Ивану Сергеевичу. Лицо у директора овальное, багровое от солнца, доброе, толстые губы, округлый подбородок. Директор Добров – в коричневой кепке, в синем пиджаке, в галифе. У него в совхозе 16 тысяч гектаров пашни.

«Он где-то там, под Сычевкой, – наказывал нам карачаровский дед Соколов-Микитов, – бог его знает, забыл, как деревню-то зовут. Вы спросите, его там все знают. Добров его фамилия. Женя Добров...»

Мы спросили, и нам показали директорский дом.

Ночевали мы в доме Добровых, в светелке на чердаке. Были нам предоставлены тулупы на случай внезапной зимы. Был принесен снизу огромный приемник для спасенья от сельской скуки. Но ни зима, ни скука не постигли нас в эту темную, теплую августовскую ночь.

Утром, на двух машинах, мы отправились к истоку Днепра. Когда совсем прохудилась дорога, пересели в одну машину, в директорский «газик». Но и эта машина не привезла нас на самый исток. Днепр начинается в болоте, исток его обозначен колодезным срубом. Мы приехали к Днепру, когда он протек свои первые двадцать километров, достиг своей первой деревни – Слепцова. Днепр здесь был тихий-тихий, дремучий, в кувшинках, мутно-зеленоватый...

К истоку Днепра меня привез племянник Соколова-Микитова, коренной смоленский мужик, чем-то похожий на своего дядюшку, хотя и совершенно другой, – директор совхоза... Как бы то ни было, отъехав от Карачарова на добрые двести километров, переместившись с берега Волги на берег Днепра, я по-прежнему ощущал какое-то незримое присутствие здесь, на этих срединных русских землях, карачаровского деда. И самое слово «исток» наводило на мысль о судьбе, о книгах, о личности Ивана Сергеевича Соколова-Микитова…


– Я пришел в Ясную Поляну, – помню, рассказывал Соколов-Микитов. – Это было в двадцатом году. Солнце только всходило. Усадьба была пустая. Внучатая племянница в ней жила Льва Николаевича. Встретила она меня ласково. Привела в кабинет Льва Николаевича, там все было, как будто вот только хозяин вышел. Я сел к столу и что-то такое стал замечать особенное. Так-то все известно по литературе – вот кабинет, на столе книжка раскрытая: «Братья Карамазовы». А у кресла, гляжу, ножки подпилены. Лев Николаевич не признавал очков, а видеть-то плохо стал, ножки у кресла подпилили, чтобы ближе к столу наклоняться.

Да. На могилу я пошел к Льву Николаевичу. Красиво так, тихо, раннее утро. Гляжу, вокруг могилы подметает землю высокий мужик с бородой. На Тургенева он похож – кучер Льва Николаевича. Бумажки всякие выметает, мусор. Он остановился и как-то так прямо, долго глядел на меня. И сказал: «Приходят сюда, водку пьют, бутылки разбивают. Вот так-то...»

Прошли годы. Иван Сергеевич Соколов-Микитов делил свою жизнь между Москвою и Карачаровом. Кто бывал у него, говорили, что он скучает по городу своей молодости Ленинграду. Я не видался с Иваном Сергеевичем, но знал, чувствовал, что он есть, обращался к нему мыслью и сердцем. Посылал ему свои книги и знал, что надо мне побывать у него, что время, проведенное подле Соколова-Микитова, – такое время, по которому можно сверять ход собственной жизни.

Однажды я гостил в Дубне у моих друзей-физиков. Спустился на причал к Волге, прочитал расписание местных рейсов. В расписании значилось Карачарово. Я тотчас купил билет на «метеор» и неожиданно для себя, словно по щучьему велению, вдруг обрел карачаровский домик. Все было новым вокруг, поднялись этажи зданий на берегу Волги, а домик остался таким, как был, сад еще больше зарос, одичал.

Иван Сергеевич походил на свой дом, он как будто врос в землю, еще больше посеребрился от пронесшихся над его головою шквалов и бурь. Ноги плохо носили его. Только в голосе, как бывало, булькал чистый вешний родник, звучали нотки необычайно богатого, глубокого тембра.

Я бодрился, а что же еще оставалось?

– Может быть, сбегать, Иван Сергеевич, в магазинчик?

– Это можно. Сбегайте. Вы еще молодой.

...Вино уже не веселило великого жизнелюбца. Иван Сергеевич был вместе со всеми, и куда-то он уходил, удалялся – в такие дали, где никто не бывал. Он вдруг погружался в оцепенение, сидел нахохленной птицей, надолго умолкал. Однако слышал, что говорили другие, вставлял вдруг слово по ходу беседы. Беседа, по правде говоря, то и дело спотыкалась, рвалась; все в этом доме причастны были тому главному, что совершалось с хозяином дома. Иван Сергеевич присутствовал за общим столом, но бытие его уже соприкасалось с небытием.

...Когда я пилил ольховые жерди ненаправленной пилой-ножовкой во дворе карачаровского домика, когда колол их незаклиненным топором, когда бегал на Волгу по воду, я горько плакал. Исполняя сей горестный труд, я знал, что нет в мире такого тепла, такой печки, чтобы согреть остывающую душу Ивана Сергеевича, и живая вода из Волги не продлит его жизнь, так нужную мне…


2

Судьба большого писателя бесконечна. Запечатленные в художественных произведениях, дневниках, записных книжках, письмах, свидетельствах современников опыт прожитой жизни, работа мысли, обаяние таланта, незаурядность человеческой личности, неповторимость пути остаются в достояние потомству, продолжают жить как некое духовное, развивающееся существо, подлежащее не только истолкованию, но и разгадке. Человек есть тайна... Этот постулат Ф. М. Достоевского в полной мере приложим к судьбе и личности И. С. Соколова-Микитова – русского советского писателя, донесшего до наших дней воспринятые как отчее завещание дух и слово того реализма отечественной классической прозы, о котором сказал в свое время С. Т. Аксаков: «...Передавать другим свои впечатления с точностью и ясностью очевидности так, чтобы слушатели получили такое же понятие об описываемых предметах, какое я сам имел о них...».

Иван Сергеевич Соколов-Микитов родился 30 мая 1892 года в урочище Осеки близ Калуги в семье Сергея Никитича Соколова (от имени деда добавка к фамилии: Микитов), управляющего лесным имением. Его далекие годы прошли в лесной смоленской деревне Кислово на реке Гордоте... Умер Иван Сергеевич 20 февраля 1975 года в московской квартире на проспекте Мира; согласно завещанию, его тело кремировали; урна с прахом захоронена на семейном кладбище в Гатчине под Ленинградом. В той же могиле покоится прах ненадолго пережившей мужа Лидии Ивановны...

Давайте представим себе этот жизненный срок – целую историческую эпоху с величайшими в истории человечества социальными катаклизмами, бурями; в муках рождающийся мир и единственный компас – сердце писателя, преисполненное любви к материнской, отчей земле, России; желание блага своей Родине, решимость разделить ее судьбу, помочь ей делом и словом.

Хотя сам Иван Сергеевич едва ли мерил свои деяния этой мерой; врожденную, из доброго семейного воспитания вынесенную скромность он сохранил на всю жизнь, культивировал ее в себе как основное правило поведения; таким мы помним его живого, таким он является нам в своих сочинениях.

В последней книге Соколова-Микитова «Давние встречи» (она вышла после смерти писателя), в рассказе «Свидание с детством», есть предельно откровенные, исповедальные строки об отношении писателя к своей родине: «Россия была для меня тем самым миром, в котором я жил, двигался, которым дышал. Я не замечал этой среды, России, как рыба не замечает воды, в которой живет; я сам был Россия, человек с печальной, нерадостной судьбой...»

Это признание писателя в конце жизни наводит на раздумье: оно как будто находится в некотором противоречии со сложившимся в нашем сознании образом жизнелюба, певца природы, неутомимого странствователя, мастера русской прозы, увенчанного высшей наградой – народным признанием. Таким предстает И. С. Соколов-Микитов в обширной критической литературе о нем, в предисловиях, в мемуарах и, прежде всего, в его сочинениях, всегда очень личных, из сердца выплеснувшихся, мажорных по мировосприятию. Что же значит «нерадостная судьба»? Тут одна из тайн творческой личности. Может быть, самое высшее и сложное, что явила миру Природа, – творческая личность...

О жизни и творчестве И. С. Соколова-Микитова еще не написана книга, хоть сколько-нибудь полно удовлетворяющая растущий интерес к этому уникальному явлению нашей духовной жизни, литературы, к неоднозначной, сложной – и удивительно цельной личности писателя. Явление это – Иван Сергеевич Соколов-Микитов, – замеченное в начале века, по сей день будит в нас что-то доброе, вечное; и быть ему живу – на необозримое время в будущем. Заведомо можно сказать, что подходить к этой теме с одним критико-литературоведческим инструментарием – без проку; нужен роман...

В 1984 году вышла книга воспоминаний об И. С. Соколове-Микитове; краткая летопись основных событий его жизни занимает в конце книги четырнадцать страниц. Каждое событие дает пищу воображению, побуждает к пристальному вглядыванию, долгому додумыванию. Это – канва для романа, остросоциального, углубленно-психологического, с драматическим сюжетом, тесно сопряженным с главными вехами хода истории.

Наиболее непосредственными, «из первых рук», мне представляются в книге воспоминаний записи Вадима Чернышева, которые он вел на протяжении двадцати пяти лет близкого общения с Иваном Сергеевичем. Писателя Чернышева воспитал Соколов-Микитов; безоглядная откровенность, мужественность, одухотворенность наставника заметны и в записях-мемуарах воспреемника. «У Ивана Сергеевича, – вспоминает Вадим Чернышев, – были необыкновенно спокойные, внимательные, добрые глаза. Что-то иконное было в его взгляде: чистота, устойчивость – но только не смирение, которого отнюдь не было в его характере <...>

Он прожил долгую, уготовившую ему «огни и воды, медные трубы и чугунные повороты» («чугунные повороты» – это соколовско-микитовское выражение), жизнь. Ему пришлось пройти окопы, встречаться с петлюровскими головорезами, сидеть в подвале смертников, где пол был скользким от крови, скитаться голодному и босому по Крыму, плавать матросом, жить в портовых ночлежках Гулля... Вероятно, это не так, но мне хочется думать, что именно глаза его, источавшие чистоту души, взгляд «очарованного странника», твердо веровавшего в доброе начало человеческого сердца, отводили опасность и сохранили ему жизнь».

Это важно знать, если думать об истоках печали Ивана Сергеевича, о его «нерадостной судьбе». Но не только это. За ответом лучше обратиться к самому Ивану Сергеевичу, к написанному им... Да и есть ли ответ? Печали преходящи, необманно служение делу жизни; кто лучше служит ему, тот и живет в ладу с самим собой и с людьми. Образ «мастера золотые руки» – центральный, заглавный во всем литературном наследии И. С. Соколова-Микитова, начиная с кузнеца Максима в раннем цикле «Былицы» и дальше. В документально-героической эпопее начала тридцатых годов «Спасание корабля» в поле зрения писателя постоянно находится начальник Эпрона Фотий Крылов: участника экспедиции по спасению ледокола «Малыгин» Соколова-Микитова восхищают преданность делу, воля, сметка, безжалостность к себе – и простота, открытость бывшего балтийского матроса Фотия Крылова (Иван Сергеевич тоже был балтийским матросом). Вот как он написал о начальнике Эпрона: «Есть в Крылове что-то ребячье, задорное. Такие живые лица видел я у деревенских самых пытливых и умных мальчишек. Я так и вижу: деревня, вечер, деревенская улица, по широкой пыльной дороге гонят бойкие ребята в ночное. А впереди всех на саврасой маленькой кобыленке, расставив широко голые пятки, скачет-трясется самый маленький, из всей деревни самый бедовый – Хотей...»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю