355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гилберт Райл » Понятие сознания » Текст книги (страница 21)
Понятие сознания
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:50

Текст книги "Понятие сознания"


Автор книги: Гилберт Райл


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)

Ни в одной из этих ситуаций нам не пришлось ни строить каких-либо умозаключений, ни прибегать к подобию каких-либо аксиом. Не приходится нам и жаловаться на применимость этих различных техник открытия, разве что в случае сомнительного результата можно говорить о небрежности в их исполнении. Мы ведь не требуем, чтобы в теннис играли так, как будто это варьете.

(6) Послесловие

Как я уже говорил во введении, есть что-то глубоко неверное в дискуссиях, которым посвящена эта глава. Я рассуждал так, будто бы мы знаем, как пользоваться понятием ощущения, излагал свои мысли с почти что формальным сожалением о нехватке у нас слов, описывающих «чистые» ощущения, и многословно распространялся о слуховых и зрительных ощущениях. Однако я убежден, что все это неудовлетворительно.

Иногда мы используем слово «ощущение» в некоей усложненной манере, желая показать свою осведомленность в современных физиологических, неврологических и психологических изысканиях. Мы упоминаем его наравне с такими научными терминами, как «стимул», «нервные окончания», «палочки и колбочки сетчатки глаза». И когда говорим, что вспышка света служит причиной зрительного ощущения, то думаем, что экспериментаторы в состоянии сейчас или будут способны в один прекрасный день рассказать нам, что же это за штука – зрительное ощущение. Но совершенно иначе обстоит дело с бесхитростным употреблением слов «ощущение» и «чувство», когда я говорю, забыв про всякие теории, что от удара током я ощутил покалывания в руке или что к моей онемевшей ноге возвращается чувствительность. В этом смысле мы уверенно говорим, что песчинка или ослепительный свет вызывают у нас в глазах неприятные ощущения, но никогда не скажем, что вещи, на которые мы обычно смотрим, вызывают у нас в глазах вообще какие-либо ощущения. После того как песчинка удалена, мы можем ответить на вопрос: «Как теперь чувствует себя ваш глаз?» Однако, когда мы переводим взгляд с земли на небо, мы не можем ответить на вопрос: «Как эта смена взгляда изменила ощущения в ваших глазах?» Опираясь на собственное знание, мы можем сказать, как изменилась панорама, а, вспомнив услышанные когда-то специальные теории, можем добавить, что, по-видимому, произошла смена раздражителей и изменились реакции в палочках и колбочках сетчатки. Но и в том, и в другом ответе нет ничего, что мы обычно называем «чувством» у нас в глазах.

Подобным же образом некоторые острые или едкие запахов вызывают в нас особые и поддающиеся описанию чувства в носу и в горле, однако большинство запахов не вызывают в носу подобных ощущений. Я могу отличить запах розы от запаха хлеба. Но я не стану наивно описывать эту разницу, говоря, что розы вызывают во мне один, а хлеб – другой вид чувства или ощущения, тогда как электрошок и горячая вода действительно вызывают у меня в руке различные виды ощущений.

В обыденном употреблении слова «ощущение», «чувствовать» и «чувство» прежде всего обозначают восприятия. Ощущение – это ощущение чего-то, и мы чувствуем, как вибрирует или качается корабль, так же как видим трепетание его флага или слышим завывание его сирены. В этом смысле мы чувствуем вещи отчетливо или неотчетливо, как, например, отчетливо или неотчетливо распознаем их по запаху. Точно так же как мы видим глазами и слышим ушами, мы ощущаем вещи посредством своих рук, губ, языка или коленей. Для того чтобы выяснить, является или нет обыкновенный объект липким, теплым, гибким, твердым или рассыпчатым, нам не требуется на него смотреть, вслушиваться, нюхать или пробовать на вкус – нужно только пощупать его. Отчет об ощущении в этом простом бесхитростном смысле – это отчет о том, что обнаруживается при тактильном или кинестетическом наблюдении.

Правда, мы часто употребляем слова «чувствовать» и «ощущение» иным, хотя и производным от указанного, образом. Если человек, у которого болят глаза, говорит, что у него такое чувство, будто под веками песок, или другой человек, которого лихорадит, утверждает, что он ощущает жар в голове и холод в ступнях, то их нельзя переубедить, уверяя, что под веками нет никакого песка или что голова и ступни одинаковой температуры. Ибо в данном случае «чувствовать» означает «чувствовать так, как если бы», подобно тому как «выглядеть» часто значит «выглядеть так, как если бы». Но для того чтобы закончить предложение с «так, как если бы», нужна ссылка на некоторое положение дел, которое, если бы оно реализовалось, было бы обнаружено чувствами в первичном смысле этого слова – в том, в котором говорящий отозвал бы свое высказывание «Я чувствую под веком песчинку» назад, если бы убедился в том, что никакой песчинки там нет. Такой случай можно назвать «постперцептивным» употреблением глаголов «чувствовать», «выглядеть», «звучать» и остальных.

Однако имеется значительное несоответствие между глаголами «чувствовать», с одной стороны, и глаголами «видеть», «слышать», «пробовать на вкус» и «обонять» – с другой. Человек, у которого онемела нога, может сказать, что он не только не чувствует ею предметы, но и ее самою, тогда как на мгновение ослепленный или оглушенный человек сказал бы, что ничего не видит правым глазом или не слышит правым ухом, но он бы не сказал, что он не может видеть свой глаз или слышать свое ухо. Когда к онемевшей ноге возвращается чувствительность, ее обладатель снова в состоянии что-то сообщить как о дороге, так и о своей ступне.

Очевидно, что это первичное понятие ощущения не является компонентом родового понятия восприятия, ибо оно относится к нему как вид к роду. Я могу что-то видеть, при этом ничего не чувствуя, точно так же могу что-то чувствовать, при этом ничего не видя.

А что можно сказать о другом, теоретическом смысле слова «ощущение» – том смысле, в котором говорят, что зрение включает в себя наличие зрительных ощущений или впечатлений? Ощущения или впечатления в этом смысле не упоминаются людьми до тех пор, пока они хотя бы понаслышке не получат представление о физиологических, психологических или эпистемологических теориях. И все же задолго до того, как они что-то узнают про эти теории, они уже знают, как пользоваться глаголами восприятия типа «видеть», «слышать», «пробовать на вкус», «обонять» и «осязать» и продолжают точно так же использовать их и после знакомства с теориями. Так что теоретизированное понятие об ощущениях и впечатлениях не является частью их концепций восприятия. Нам следовало бы обсудить понятие восприятия у Платона, и если бы мы сделали это, то убедились бы, что нет ни малейшего повода сожалеть, что он еще не дорос до умения обращаться с понятиями зрения, слуха и осязания, поскольку еще не был посвящен в новейшие теории о сенсорных стимулах.

Физиологи и психологи иногда сокрушаются, а иногда гордятся тем, что не могут перекинуть мост через пропасть, разделяющую впечатления и те нервные возбуждения, которые их вызывают. Они принимают за факт существование этих впечатлений, но вот только каузальный механизм ставит их в тупик. Как можно усомниться в существовании чувственных впечатлений? Разве, по крайней мере со времен Декарта, не получило широкую известность положение, будто они служат исходными, простыми и неизменными элементами сознания?

Когда мы говорим, что человек что-то осознает, мы, как правило, имеем в виду, что он способен дать в этом отчет себе и другим без всякого исследования или специального обучения. Но этого-то как раз никто и никогда не делает со своими якобы имеющимися впечатлениями. Люди обычно готовы рассказать о том, что они видят, слышат, пробуют на вкус, обоняют или осязают. А также о том, что нечто выглядит так-то и так-то, что оно по звуку или на ощупь такое-то и такое-то. Но они не могут, да и не располагают для этого даже языковыми средствами, рассказать, каковы впечатления, которые у них есть или были. Так что представление о том, что подобные эпизоды имеют место, проистекает отнюдь не из изучения того, что и как говорят обычные здравомыслящие люди. Наивное «сознание» никогда не упоминает о них. Скорее, подобное представление возникает из особого рода каузальной гипотезы, утверждающей, что мое сознание вступает в контакт с воротным столбом только в том случае, если этот столб аффицирует некоторый процесс в моем теле, который в свою очередь аффицирует некий другой процесс, протекающий в моем сознании. Впечатления оказываются призрачными импульсами, постулированными в интересах пара-механической теории. Само слово «впечатление», заимствующее образ отпечатка на воске, выдает мотивы такой теории. Это беда философии, что подобная теория смогла возобладать и извратить язык, на котором мы высказываемся о том, что обнаруживаем посредством наших чувств. Тот факт, что мы благодаря ощущениям обнаруживаем, что вещи теплые, липкие, вибрирующие или упругие, является фрагментом нашего обычного знания, а не какой-то специальной теории. Соответственно, наличие у нас ощущений, когда мы видим, слышим или обоняем, было представлено просто как более обобщенное представление этого обычного знания. Теоретическая идея чувственных впечатлений была контрабандой введена в оборот под прикрытием обыденной идеи тактильного восприятия.

Я должен упомянуть и другое бесхитростное употребление слов вроде «ощущение» и «чувство». Иногда человек говорит не о том, что он чувствует под веком песчинку или что у него такое чувство, будто под веко попала песчинка, а то, что он чувствует боль в глазу или болезненное ощущение. Такие существительные, выражающие дискомфорт, как «боль», «зуд», «дурнота», истолковываются некоторыми теоретиками в качестве имен специфических ощущений, где слово «ощущение» берется в теоретизированном смысле как синоним другого теоретизированного термина – «впечатление». Однако если человека, испытывающего неприятные ощущения, спросят, что именно он чувствует, то он не удовлетворит вопрошающего теоретика, если ответит «боль», «дискомфорт», поскольку от него ожидают: «чувство покалывания», «саднящее чувство» или «чувство жжения». Ему придется использовать постперцептивные выражения, чтобы показать, что у него такое чувство, будто его колет что-то острое, саднит, как от песка, или жжет что-то раскаленное. То, что он испытывает легкое, значительное или сильное недомогание, – это уже информация другого рода, предназначенная для другого типа вопросов. Таким образом, предположение; что в существительных типа «боль», «зуд» и «дурнота» мы ко всему прочему имеем еще и зачатки словаря для выражения и описания впечатлений, ошибочно. Тем не менее, имеется интересное и, возможно, существенное различие между тем смыслом, в котором мне досаждает песчинка, и смыслом, в котором мне досаждают услышанный диссонанс или увиденная дисгармония цветов. Песчинка буквально раздражает мой глаз, тогда как диссонанс, режущий ухо, – это только метафора. Чтобы прекратить мучение, причиненное мне дисгармонией цветов, не нужны глазные капли, и, если меня спросят, какой глаз при этом больше страдает – правый или левый, мне нечего будет ответить, остается разве что объяснить, что глаза болят не буквально, не так, как от песчинок и ослепительного света.

Такие слова, как «недомогание», «отвращение», «печаль» и «досада», суть имена настроений. Но не таковы «боль», «зуд» и «дурнота» в их буквальном значении. Мы локализуем боль и зуд там, где мы локализуем песчинку или соломинку, которые ощущаем на самом деле или в воображении. И все же «боль» и «зуд» – это не существительные восприятия. Боль и зуд не могут, к примеру, быть отчетливыми или неотчетливыми, ясными или неясными. Зрительное или тактильное обнаружение чего-либо является достижением, тогда как фраза «У меня ужасный зуд» не сообщает о достижении и не описывает чего-либо установленного. Я не знаю, что еще можно сказать о логической грамматике подобных слов, хотя сказать следовало бы гораздо больше.

Глава VIII. Воображение

(1) Предисловие

Я уже упоминал о том терминологическом факте, что слово «ментальный» подчас используется в качестве синонима слова «воображаемый». Иногда симптомы ипохондрии не принимаются в расчет в качестве «чисто ментальных». Но гораздо важнее, чем этот лингвистический казус, тот факт, что среди теоретиков и простых людей бытует более-менее общая тенденция приписывать воображаемому своего рода иномирную реальность с последующей трактовкой сознаний в качестве скрытой среды обитания такого рода бестелесных сущностей. Операции воображения, конечно же, являются проявлением ментальных способностей. Но я в этой главе попробую показать, что попытка ответа на вопрос «Где же существуют те вещи и события, которые люди воображают существующими?» представляет собой стремление ответить на беспредметный вопрос. Они не существуют нигде, хотя и воображаются существующими, скажем, в этой комнате или в Хуане Фернандесе.

Ключевое значение имеет проблема описания того, что такое «увиденное мысленным взором» или «услышанное в голове». То, что называют «визуальными образами», «ментальными картинами», «слуховыми образами», а также, в некоторых случаях, «идеями», обычно признается за реально существующее, причем существующее где угодно, только не во внешнем мире. Поэтому сознания принимают за сцены, где действуют подобные сущности. Но, как я попытаюсь показать, общеизвестная истина, что люди постоянно что-то видят своим мысленным взором и что-то слышат внутренним слухом, не доказывает того, что действительно существуют те вещи, которые они видят и слышат, или того, что люди при этом что-то действительно видят и слышат. Многое, как, например, убийства на театральной сцене, обходится без жертв и не причисляется к реальным убийствам, так что созерцание чего-либо посредством некого умственного взора не предполагает ни существования увиденного, ни актов их лицезрения. Таким образом, они не нуждаются в убежище для существования или осуществления.

Заключительные соображения, представленные в конце предыдущей главы, охватывают также и кое-что из того, что говорится об ощущениях в этой главе.

(2) Представление и видение

Видеть – это одно, представлять (picture) же или мысленно видеть (visualise) – другое. Человек может видеть предметы только тогда, когда его глаза открыты и когда то, что его окружает, освещено; но он может созерцать картины мысленным взором и с закрытыми глазами, и когда все кругом погружено во мрак. Аналогично этому он может слышать музыку только в таких ситуациях, в которых ее могут слышать и другие люди, но мелодия может звучать в его голове и тогда, когда человек, находящийся рядом, вообще не слышит никакой музыки. Более того, он может видеть только то, что может быть увидено, и слышать то, что может быть услышано, и часто ему не удается услышать и увидеть того, что можно видеть и слышать. Однако в некоторых случаях он сам может выбирать, какие картины предстанут перед его мысленным взором и какие мелодии будут звучать в его голове.

Одним из способов, каким люди склонны выражать это различие, служит указание на то, что деревья они видят и музыку слушают, тогда как объекты, относящиеся к воспоминанию и воображению, они «видят» и «слышат» в кавычках. Жертву delirium tremens описывают не в качестве видящего змей, но как «видящего» змей. Это различие в способах выражениях усиливается еще и другим. Человек, который говорит, что он «видит» дом своего детства, часто применяет для описания своего видения такие прилагательные, как «яркий», «достоверный» или «словно живой», каковыми он вообще-то не стал бы обозначать то, что находится у него под носом. Ведь о кукле можно сказать «как живая», а о ребенке – нельзя; портрет может быть правдоподобным, а само лицо – нет. Другими словами, когда человек говорит, что он «видит» нечто, чего он на самом деле не видит, он знает, что происходящее с ним – нечто совершенно иное, чем акт зрения, просто потому, что этот глагол берется в кавычки, а «видимое» им может описываться как более или менее правдоподобное или яркое. Он может сказать: «Я мог бы быть там сейчас», но слово «мог бы» уместно здесь именно потому, что оно указывает, что он в данный момент там не находится. Тот факт, что при определенных условиях он перестает понимать, что он не видит, но всего лишь «видит» – как это бывает во сне, в бреду, при сильнейшей жажде, в гипнозе и в магическом шоу, – ни в коей мере не приводит к устранению различий между понятием видения и понятием «видения», во всяком случае, не в большей мере, чем то, что трудности в различении настоящей подписи от поддельной не заставляют нас стирать различия между понятием личного начертания собственного имени и понятием о его подлоге. Подделка описывается как хорошая или плохая имитация подлинника; настоящую же подпись вообще нельзя характеризовать в качестве имитации, поскольку она является тем самым подлинником, без которой нечего было бы имитировать.

Насколько визуальное наблюдение преобладает над остальными чувствами, настолько же у большинства людей визуальное воображение сильнее, чем слуховое, тактильное, кинестетическое, обонятельное и вкусовое, а следовательно, и язык, на котором мы обсуждаем эти проблемы, в значительной степени основан на языке зрения. Например, люди говорят о «представлении» и «визуализации» предметов, но у них нет соответствующих характерных отглагольных форм для обозначения воображения других видов.

Неутешительный результат налицо. Среди обычных объектов визуального наблюдения существуют как видимые вещи, так и их видимые подобия – лица и портреты, настоящие и поддельные подписи, горы и их снимки, дети и куклы, – что вполне естественно побуждает переосмыслить язык, описывающий воображение.

Если человек говорит, что он представляет свою детскую комнату, то мы испытываем искушение истолковать его замечание так, что оно означает созерцание не его детской комнаты, а другого видимого объекта, а именно картины его детской комнаты, только не на фотографии или на живописном полотне, а в виде некого дубликата фотографии, причем сделанного из материала какого-то другого сорта. Более того, эта выполненная не на бумаге бесплотная картина, наличие которой мы предположили в его созерцании, не из числа тех, что и мы тоже можем лицезреть, поскольку она висит не в рамке на стене перед нашим носом, но в некой галерее, в которую вхож только он один. И тогда мы склоняемся к выводу, что картина его детской комнаты, которую он созерцает, должна находиться в его сознании, а «глаза», с помощью которых он ее созерцает, – это не телесные глаза, каковые, возможно, мы видим закрытыми, но его умственные глаза. Тем самым мы невольно присоединяемся к теории о том, что «зрение» в конечном счете тоже есть зрение, а то, что «видится» человеком, дает столь же подлинное сходство и наблюдается столь же подлинно, как и картина, написанная маслом, которую может увидеть каждый. Правда, картина эта мимолетна, но таковы ведь и кинематографические кадры. Верно также и то, что она предназначена для одного зрителя, чьей галерее она принадлежит; но ведь и монополия – дело довольно обычное.

Я хочу показать, что понятие о представлении, мысленном видении или «зрении» правильно и полезно, но его использование не влечет за собою существования ни картин, которые мы созерцаем, ни галереи, где они эфемерно парят. Короче говоря, акт воображения происходит, но образы не видятся. Мелодии действительно крутятся в моей голове, но не существует мелодий, которые можно слышать в то время, когда они крутятся в моей голове. Правда, человек, представляющий свою детскую комнату, в определенной мере похож на человека, видящего свою детскую комнату, но это сходство заключается не в реальном взгляде на реальное подобие его детской комнаты, а в реальной кажимости того, что он видит саму эту детскую комнату, в то время, как на самом деле не видит ее. Он не наблюдает подобия своей детской комнаты, хотя и подобен ее наблюдателю.

(3) Теория особого статуса воображаемых картин

Рассмотрим сначала некоторые выводы из другой теории, согласно которой при мысленной визуализации я вижу (в обычном смысле этого глагола) картину, обладающую особым статусом. Эта теория утверждает, что картина, которую я вижу, не присутствуют, подобно снимкам, перед моим взором; наоборот, она должна находиться не в физическом пространстве, но в некоем пространстве другого рода. Тогда девочка, которая рисует в воображении улыбку находящейся перед ней восковой куклы, видит картину улыбки. Но эта картина улыбки не может находиться там, где расположены губы куклы, поскольку эти губы находятся напротив лица девочки. Таким образом, воображаемая улыбка вообще не имеет отношения к губам куклы. Однако это абсурд. Никто не может вообразить не относящуюся ни к чему улыбку, и никому не нужна была бы кукла без улыбки вкупе с отдельным от нее образом улыбки, парящим неизвестно где. На самом деле девочка не видит никакой чеширской улыбки, витающей где-то отдельно от губ куклы; она воображает, что видит перед своим взором улыбку на губах куклы, хотя она не видит ее там, и сильно испугалась бы, если бы увидела. Подобным же образом фокусник вынуждает нас «видеть» (а не видеть) кроликов, выскакивающих на сцену из его шляпы прямо перед нашим носом, но при этом он не заставляет нас видеть (а не «видеть») призрачных кроликов, выскакивающих из какой-то другой призрачной шляпы, которая находится не в его руке, а в пространстве какого-то иного рода.

Получается, что воображаемая улыбка не является физическим феноменом, т. е. реальным искажением черт лица куклы; однако это и не нефизический феномен, наблюдаемый девочкой и пребывающий в некой сфере, совершенно обособленной от ее детской коляски и детской комнаты. Не существует вообще никакой улыбки, как не существует и изображения улыбки. Существует лишь девочка, воображающая, что она видит, как улыбается ее кукла. Итак, хотя она действительно представляет свою куклу улыбающейся, она не смотрит на картину улыбки; также и я, хотя воображаю, что вижу кроликов, выскакивающих из шляпы, не вижу реальных фантомов кроликов, выскакивающих из реальных фантомных шляп. Нет никакой реальной жизни вовне, которую изнутри имитировали некие бесплотные подобия-двойники; существуют только вещи и события, а также люди, становящиеся свидетелями некоторых из них, и люди, воображающие себя свидетелями вещей и событий, которых они на самом деле не наблюдают.

Возьмем еще один пример. Я начинаю писать длинное и незнакомое слово и, написав слог или два, чувствую, что не уверен, как оно пишется дальше. Тогда я, возможно, обращусь к воображаемому словарю и, может быть, в некоторых случаях смогу «увидеть», как там напечатаны последние три слога. В случаях такого рода возникает искушение сказать, что я на самом деле вижу картинку напечатанного слова, но только эта картинка находится «в моей голове» или «в моем уме», поскольку начертание букв в слове, которое я «вижу», воспринимается как их начертание в словарной статье или на фотографии такой статьи, которую я вижу на самом деле. Но в другом случае, начав писать слово, я «вижу» следующий слог или два на той самой странице, на которой я пишу, и в том месте, где я должен их написать. Ощущение такое, словно я обвожу прозрачные контуры слова, проступающие на странице. Однако при этом нельзя сказать, что я гляжу на картинку или призрак слова, находящиеся в некоем странном пространстве, ином по отношению к физическому пространству, поскольку то, что я «вижу» располагается на моей странице справа от моего пера. Снова мы должны сказать, что, хотя я и представляю слово в определенном месте, напечатанное определенным шрифтом либо написанное определенным почерком, и, хотя я могу разобрать по буквам это слово на основе своего представления его напечатанным либо написанным, все же не существует ни картинки, ни тени, ни призрака слова, и я не вижу ни картинки, ни тени, ни его призрака. Мне кажется, что я вижу слово на самой странице, и чем это ощущение живее и устойчивее, тем легче мне перенести то, что мне кажется, на бумагу при помощи ручки.

Юм, как известно, считал, что существуют и «впечатления», и «идеи», то есть ощущения и образы, и тщетно пытался четко разграничить два эти вида «перцепций». Он считал, что идеи менее отчетливы, чем впечатления, и возникают позже них, поскольку являются следами, копиями или репродукциями впечатлений. При этом он признавал, что и впечатления могут быть сколь угодно слабыми и тусклыми и, несмотря на то, что каждая идея является копией, она заслуживает обозначения «копия» или «подобие» не в большей мере, чем впечатление – обозначения «подлинник» или «прообраз». Итак, если следовать Юму, невозможно с первого взгляда решить, является ли перцепция впечатлением или идеей. Тем не менее, это не отменяет радикального различия между тем, что слышится в беседе, и тем, что «слышится» в грезах, между змеями в зоопарке и змеями, которых «увидит» пропойца, между моими занятиями в данный момент и детской комнатой, в которой «я мог бы быть сейчас». Ошибка Юма заключалась в предположении, что «зрение» есть разновидность зрения, а «перцепция» обозначает род, состоящий из двух видов, а именно впечатлений и призраков или отголосков впечатлений. Таких призраков не существует, а если бы они и существовали, то просто были бы дополнительными впечатлениями и относились к зрению, а не к «зрению».

Юмова попытка провести различие между идеями и впечатлениями, указав, что последние бывают ярче и живее первых, содержала одну из двух возможных грубых ошибок. Во-первых, предположим, что «яркий» означает «живой». Человек может что-то живо себе представлять, но не может живо что-то видеть. Одна «идея» может быть живее другой, однако впечатления вообще не могут описываться как живые, точно так же как одна кукла может больше походить на живую, чем другая, но младенец не может быть более-менее похож на живого. Сказать, что различие между младенцами и куклами состоит в том, что младенцы более похожи на живых, – значит сказать очевидную нелепость. Один актер может играть убедительнее другого, но человек, который ничего не играет, не может быть ни убедителен, ни не убедителен, а потому и не может описываться как более убедительный, чем актер. И наоборот, если Юм под термином «живой» подразумевал не «похожий на живого», а «интенсивный», «острый» или «сильный», то он допускал другую ошибку, ибо, хотя ощущения можно сравнивать друг с другом по интенсивности, остроте или силе, они не сопоставимы в этом отношении с образами. Когда я воображаю, что слышу очень сильный звук, то я на самом деле не слышу ни сильного, ни слабого звука; я не испытываю и никакого умеренного слухового ощущения, поскольку вообще не испытываю слуховых ощущений, хотя и воображаю, что эти ощущения весьма интенсивны. Воображаемый визг не режет ухо, но его не примешь и за успокоительный шепот; и никакой воображаемый визг не будет ни сильнее, ни слабее реально услышанного шепота. Они не могут заглушить друг друга.

Подобным же образом не бывает двух видов убийц – тех, кто убивает людей, и тех, кто играет роль убийц на сцене, поскольку последние вообще не являются убийцами. Они не совершают явно бутафорских убийств, они притворяются, что совершают обычное убийство; и инсценирование убийства влечет не убийство, но лишь его видимость. Как мнимые убийцы не являются убийцами, так и воображаемые образы и звуки не являются видами и звуками. Поэтому они не суть ни блеклые виды, ни глухие звуки. Не представляют они собой также и приватных видов и звуков. Не существует ответа на беспредметный вопрос «Куда вы спрятали жертву вашего мнимого убийства?», поскольку никакой жертвы не было. Не существует ответа и на столь же незаконный вопрос «Где находятся объекты, которые мы воображаем себе?», поскольку таких объектов не существует.

Можно спросить: «Как возможно, чтобы человеку казалось, что он слышит звучащую у него в голове мелодию, если никакой мелодии он не слышит?» Отчасти ответить на такой вопрос нетрудно, а именно: ему не казалось бы и он не воображал бы, что слышит мелодию, в том случае, если бы он на самом деле слышал ее, – во всяком случае не в большей мере, чем актер имитировал бы убийство, если бы и вправду кого-нибудь убивал. Но это еще не все, что можно сказать. Вопрос «Как возможно, чтобы человеку казалось, что он слышит мелодию, когда нет никакой мелодии, каковую можно было бы слышать?» имеет форму вопроса о «винтиках и шпунтиках».[13] То есть вопрос исходит из того, что проблема носит механический или пара-механический характер (и о ней можно спрашивать так же, как спрашивают о фокусах и автоматических телефонах) и что нам необходимо описание скрытых операций, которые совершает человек, когда воображает, что слушает мелодию. Однако для понимания того, что имеется в виду, когда говорят, что некто воображает себя слышащим мелодию, не нужно никакой информации о каких-либо скрытых процессах, протекающих в это самое время. Мы и так знаем с самого детства, в каких ситуациях можно говорить, что люди воображают, что они что-то видят, что-то слышат или делают что-то. Проблема, если таковая существует, заключается в том, чтобы избегать в такого рода описаниях выражений, которыми мы пользуемся, говоря о созерцаемых скачках, о прослушивании концертов или о совершаемых убийствах. Именно эти выражения вынуждают нас говорить, что воображать, что видишь дракона – значит видеть некий реальный фантом дракона, или что инсценировать убийство – значит совершать настоящее псевдоубийство, или что слышать воображаемую мелодию – значит слышать некую реальную ментальную мелодию. Принимать подобную лингвистическую практику – значит превращать в видовые понятия те понятия, которые предназначались, во всяком случае, отчасти, для отрицания фактичности. Когда говорят, что некое действие является воображаемым убийством, то это означает не то, что речь идет о каком-то тихом или неясном убийстве, но то, что никакого убийства не было вообще; когда говорят, что некто воображает дракона, то это значит не то, что он смутно видит некоего дракона или что-то на него похожее, но что он вообще не видит никакого дракона или нечто схожее с ним. Точно так же человек, который «видит Хелвеллин умственным взором», на самом деле не видит ни самой горы, ни какого-либо ее подобия. В поле его зрения нет никакой горы, как нет и никакой мнимой горы ни в каком поле нетелесного зрения. Но все же верно и то, что он «как бы видит сейчас Хелвеллин», даже если он не в состоянии осознать, что ничего подобного с ним не происходит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю