Текст книги "Понятие сознания"
Автор книги: Гилберт Райл
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 35 страниц)
Бывают словари, в которых собраны слова или лексические обороты. Но нет словарей, где были бы собраны предложения. И это объясняется не тем, что такие словари были бы бесконечно большими, а значит, практически неосуществимыми. Напротив, работу над ними нельзя даже начать. Слова и обороты находятся под рукой как бы в резервуаре, и люди могут использовать их, когда хотят сказать какие-то вещи. Но высказывания об этих вещах не являются вещами, которые имелись бы в резервуаре, к которому люди могли бы обратиться, если бы захотели сказать эти вещи. То, что слова и обороты могут, а предложения не могут быть употреблены неправильно, поскольку предложения в этом смысле не могут быть употреблены вовсе, полностью согласуется с тем важным фактом, что предложения могут быть построены правильно или неправильно. Мы можем излагать вещи плохо или грамматически неверно и можем сказать вещи грамматически правильные, но лишенные смысла.
Отсюда следует, что имеется большая разница между тем, что подразумевается под «значением слова или фразы», и тем, что подразумевается под «значением предложения». Понять слово или фразу – значит знать, как они употребляются, т. е. уметь заставить их играть свою роль в широком круге предложений. Но понять предложение – не значит знать, как заставить его исполнить свою роль. Это пьеса без роли.
Соблазнительно предположить, что вопрос: «Как соотносятся значения слов со значениями предложений?» – мудреный, но осмысленный и что он напоминает вопрос: «Каково отношение меновой стоимости моего шиллинга к меновой стоимости конверта с моей зарплатой?» Но такое предположение неверно с самого начала.
Если я знаю значение слова или лексического оборота, то знаю нечто вроде неписаных правил или неписаного кодекса или общего рецепта. Я научился корректно употреблять это слово в неограниченном множестве различных обстоятельств. В этом смысле мое знание напоминает то, что я знаю, когда знаю, как следует пользоваться ножом или пешкой в шахматах. Я научился использовать это слово или действие всегда и повсюду, где для него имеется поле применения. Идея же о возможности повсюду использовать какое-то предложение принадлежит к разряду фантастических. Предложение не имеет роли, которую оно могло бы снова и снова исполнять в разных пьесах. Оно вовсе не имеет роли, если только не считать, что и пьеса играет какую-то роль. Знать, что оно означает, не значит знать нечто вроде кодекса или совокупности правил, хотя оно и требует знания кодексов или правил, которые управляют употреблением составляющих его слов или фраз. Имеются общие правила или рецепты построения определенных видов предложений, но не общие правила или рецепты построения конкретных предложений вроде «Сегодня понедельник». Знание значения предложения «Сегодня понедельник» не есть знание общих правил, кодексов или рецептов, управляющих употреблением этого предложения, поскольку нет такой вещи, как использование, а значит, и неоднократное использование этого предложения. Я думаю, что это связано с тем фактом, что простые предложения и предложения, являющиеся частями сложного предложения, имеют смысл или не имеют смысла, тогда как этого нельзя сказать о словах, и что квазипредложения могут быть абсурдными или бессмысленными, а квазислова не абсурдны и не бессмысленны, но просто лишены значения. Я могу говорить глупые вещи, но слова не бывают ни глупыми, ни неглупыми.
Философия и обыденный язык
Модная фраза «Употребление обыденного языка» может вызвать у некоторых людей мысль о существовании философского учения, согласно которому: а) все философские исследования производятся в отношении к общеупотребительным, а не к более или менее специальным, академическим или эзотерическим терминам, и б) вследствие этого все философские дискуссии должны формулироваться исключительно посредством общеупотребительных слов. Этот вывод ошибочен, хотя в его заключении есть своя правда. Даже если бы было верно (а это не так), что все философские проблемы связаны с неспециальными понятиями, т. е. со способом использования общеупотребительных выражений, то из этого (ложного) допущения не следовало бы, что обсуждение этих проблем должно вестись или лучше всего вести на языке английских, французских или немецких присяжных.
Из факта, что филолог изучает те английские слова, которые имеют кельтское происхождение, не следует, что он должен говорить о них – или наилучшим образом скажет то, что должен сказать о них, – словами кельтского происхождения. Из факта, что психолог обсуждает психологию остроумия, не следует, что он непременно должен проявлять остроумие в своих текстах. Ясно, что в своих сочинениях он не обязан блистать остроумием.
В большинстве своем философы использовали многие специальные термины прежней или современной логической теории. Иногда мы хотим, возможно, чтобы они были чуть более скептичны. Но мы не упрекаем их за использование технических средств. Попытайся они обойтись без последних, нам пришлось бы пожалеть об их многословии.
Однако рабская приверженность жаргону, будь то унаследованному или изобретенному самостоятельно, является, конечно, плохим качеством для любого автора – философа и нефилософа. Она приводит к уменьшению числа людей, способных понять его сочинения и подвергнуть их критике, что может направить его мысль по изолированному руслу. Употребление жаргона, без которого можно обойтись, свидетельствует о дурных литературных манерах и плохой педагогической тактике, а кроме того вредит уму самого мыслителя.
Это относится не только к философии. Чиновникам, судьям, теологам, литературным критикам, банкирам и (пожалуй, прежде всего) психологам и социологам можно дать хороший совет: надо стараться писать ясно и прямо. И тем не менее Гоббс, обладавший достоинством ясного и прямого слога, был менее философичен, нежели Кант, которому недоставало ясности, а поздние диалоги Платона хотя и более трудны для перевода, но отличаются достоинствами, отсутствующими в ранних диалогах. Да и простота изложения обоснования математики у Милля сама по себе не убедит нас в том, что следует предпочесть его учение более эзотерической теории Фреге.
Короче говоря, не существует обязанности воздерживаться от эзотеризма, которая a priori или специально налагалась бы на философов, но есть обязанность, общая для всех мыслителей и писателей: надо стараться мыслить и писать как можно более энергично и ясно. Но ясность изложения не всегда свидетельствует о силе мысли, хотя обычно эти два качества идут рука об руку.
Между прочим, глупо было бы требовать, чтобы язык специальных журналов был таким же экзотерическим, как язык книг. Можно рассчитывать на то, что коллеги согласятся употреблять придуманные их собратом искусственные термины и что это не помешает взаимопониманию. Но книги пишутся не только для коллег. Судья не должен говорить с присяжным на том же языке, на каком может говорить со своими коллегами. Иногда, но действительно лишь иногда, можно было бы посоветовать ему обращаться даже к своим товарищам по профессии и к себе самому на том же языке, что и к присяжному. Все зависит от того, помогают или вредят делу употребляемые им специальные термины. Скорее всего, они окажутся помехой, если они наследие того времени, когда сегодняшние вопросы даже не возникали. Именно это оправдывает регулярные и благотворные восстания философов против философского жаргона предшественников.
Есть еще одна причина, по которой философы иногда должны избегать специальных терминов, почерпнутых в других областях. Даже когда философ рассматривает основные понятия, скажем, физической теории, его задача обычно состоит в том, чтобы установить логические пересечения, которые существуют между понятиями этой теории и понятиями математики, теологии, биологии или психологии. Очень часто основная проблема философа – установление этих пересечений. Решая такого рода проблемы, он не может попросту использовать понятия одной из этих теорий. Он должен отстраниться от обеих сравниваемых теорий и обсуждать их понятия в терминах, которые не принадлежат ни к одной из них. Он может придумать собственные термины, но в целях большей понятности может предпочесть понятия обычного человека. Они обладают необходимой нейтральностью, даже если им недостает той частичной кодификации, которая дисциплинирует специальные термины, используемые профессионалами. Употребление таких «меновых» терминов регламентировано не так жестко, как употребление бухгалтерских терминов, но, когда нам надо определить коэффициенты обмена разных валют, мы обращаемся к «меновым» терминам. Переговоры между теориями могут и должны вестись с помощью дотеоретических понятий.
До сих пор, надеюсь, я успокаивал, а не провоцировал. Сейчас я хочу сказать две вещи, спорные с философской точки зрения.
(а) Есть особая причина, по которой философы, в отличие от других профессионалов и специалистов, отбрасывают in toto все специальные термины своих предшественников (за исключением некоторых специальных терминов формальной логики), – причина, по которой слова, относящиеся к жаргону эпистемологов, этиков, эстетиков и т. д., кажутся скорее грунтовыми однолетками, нежели выносливыми многолетними растениями. Эта причина такова. Профессионалы, которые используют специальные термины бриджа, права, химии и водопроводного дела, учатся использовать их отчасти по официальным инструкциям, но больше – благодаря своему участию в технических процедурах и непосредственных операциях со специальными материалами или объектами. Вынужденные ездить на своих (нам незнакомых) лошадях, они самостоятельно знакомятся с упряжью.
Но другое дело термины самой философии (за исключением терминов формальной логики). Не существует особой области знания или умения, в которой философы ex officio становятся специалистами, кроме, конечно, самого философствования. Мы знаем, посредством какого рода специальной работы овладевают понятиями прорезывание, деликт, сульфаниламид и посадка клапана. Какая же специальная работа должна быть проделана философами, чтобы овладеть соответственно понятиями познание, ощущение, вторичные качества и сущности! Какие упражнения и трудности научили их тому, как следует употреблять эти термины, чтобы не употреблять их неправильно?
Аргументы философа, содержащие эти термины, рано или поздно приобретают тенденцию к бессмысленному круговращению. Ничто не может заставить их указывать на север, а не на северо-северо-восток. Игрок в бридж не может легкомысленно и бездумно играть с понятиями прорезывание и ренонс. Если он попытается заставить их работать удобным для себя образом, они окажут сопротивление. В этом отношении неофициальные термины повседневного дискурса напоминают специальные термины. Они тоже упираются, если их используют неверно. Нельзя сказать, будто некто знает, что нечто имеет место, когда в действительности это не так; точно так же как нельзя сказать, что игрок в бридж, начинающий партию, объявил ренонс. Употреблению глагола «знать» нам пришлось учиться в школе нелегкой повседневной жизни, а использованию выражения «объявить ренонс» – за столом для бриджа. Подобной школы, в которой можно было бы научиться употреблению глаголов «познавать» и «ощущать», не существует. Поэтому философские аргументы, которые, как считается, должны развертывать эти единицы, не выигрывают и не проигрывают никаких сражений, ведь философы вовсе не выводят их на поле боя. Значит, отказ от философского жаргона и обращение к тем выражениям, должному употреблению которых нам всем пришлось научиться (как шахматист выучил возможные движения фигур), часто имеет смысл. Обращение же от официального языка науки, игры или права к словарю обычного человека часто (если не всегда) будет выглядеть смешным. Одной из противоположностей слова «обыденный» (в выражении «обыденный язык») является выражение «жаргон философов».
(б) Сейчас мы обсудим совсем другой, весьма важный сегодня момент. Обращению к тому, как мы говорим и не говорим или что мы можем и что не можем сказать, часто упорно противостоят сторонники и упорно способствуют противники одной позиции. Согласно ей, философские споры могут и должны разрешаться посредством формализации противоположных тезисов. Теория является формализованной, если она переведена с естественного языка (неспециального, специального или полуспециального), на котором была первоначально создана, на тщательно продуманный символический язык, подобный, например, языку Principia Mathematica. Утверждается, что логика теоретической позиции может быть подчинена правилам посредством распределения ее неформальных понятий между содержательно нейтральными логическими постоянными, поведение которых в выводе регулируется набором правил. Формализация заменит логические головоломки логическими проблемами, поддающимися решению с помощью известных и передаваемых посредством обучения процедур исчисления. Таким образом, одной из противоположностей слова «обыденный» (в выражении «обыденный язык») является слово «символический» (notational).
Некоторые из тех, кому мечта поборника формализации представляется всего лишь мечтой – а я принадлежу к их числу, – утверждают, что логику повседневных утверждений, и даже логику утверждений ученых, юристов, историков и игроков в бридж, в принципе невозможно адекватно представить посредством формул формальной логики. Так называемые логические постоянные, отчасти благодаря продуманному ограничению, действительно имеют рассчитанную логическую силу. Однако неформальные выражения и повседневного, и специального дискурса имеют собственные нерегламентированные логические возможности, которые нельзя без остатка свести к логическим возможностям марионеток формальной логики. Название романа А. Е. У. Мэйсона «Они не должны быть шахматистами» имеет прямое отношение и к специальным, и к неспециальным выражениям профессиональной и повседневной жизни. Это не означает, что изучение логического поведения терминов несимволического дискурса не облегчается благодаря использованию средств формальной логики. Конечно, формальная логика здесь помогает. Так игра в шахматы может помочь генералам, хотя нельзя заменить военные действия партией в шахматы.
Я не хочу детально обсуждать эту важную проблему. Я хочу только показать, что сопротивление одной из форм обращения к обыденному языку предполагает приверженность программе формализации. Лозунг «Назад к обыденному языку» может быть девизом тех людей, которые избавились от мечты о формализации (хотя часто его провозглашение диктуется другими соображениями). В этом смысле данный лозунг должны отвергать только те, кто надеется заменить философствование вычислением.
Вердикт
Должна ли философия в конечном счете рассматривать употребление выражений? Спросить так – значит просто спросить, относятся ли к компетенции философии обсуждения понятий, скажем, свободный выбор, бесконечно малые, число или причина. Разумеется, относятся. Такие рассмотрения всегда предпринимались и не оставлены и поныне.
Выигрываем ли мы или проигрываем, твердя, что занимаемся изучением типичного употребления, скажем, слова «причина», в значительной мере зависит от контекста наших обсуждений и от интеллектуальных привычек людей, с которыми мы спорим. Конечно, это весьма многословный способ сообщить о том, чем мы заняты, а кавычки не ласкают взгляд. Но важнее этих мелочей то, что поглощенность вопросами о методах имеет тенденцию отвлекать нас от следования самим методам. Как правило, излишне беспокоясь о своих ногах, мы бежим хуже, а не лучше. Поэтому позвольте нам хотя бы через день произносить понятие причинность, вместо того чтобы вдаваться в рассуждения о нем. Или, еще лучше, позвольте нам хотя бы через день просто использовать его.
Однако данная многословная идиома имеет и большие преимущества, возмещающие указанный недостаток. Если мы занимаемся проблемами восприятия, т. е. обсуждаем вопросы, касающиеся понятий зрения, слуха и обоняния, то нас могут вовлечь в решение проблем оптиков, нейрофизиологов или психологов, и мы можем даже сделать этот ошибочный шаг сами. Поэтому полезно постоянно напоминать себе и другим о том, что мы стараемся объяснить, как употребляются некоторые слова, а именно такие, как «видеть», «просмотреть», «слепой», «делать видимым» и многие другие подобные выражения.
И последнее. Я кратко сказал об изучении способов использования выражений и их описании. Но эти способы многомерны, и лишь некоторые их стороны представляют интерес для философов. Различия в стилистических красотах, риторической убедительности и социальной уместности должны быть предметом рассмотрения, но не философского; философы могут заняться этими аспектами разве лишь per accidens. Черчилль допустил бы грубый риторический промах, если бы вместо: «We shall fight them on the beaches…» сказал: «We shall fight them on the sands…»[23] Слово «sands» навело бы на мысль о детских праздниках в Скегнесе. Но такого рода неправильное употребление слова «sands» не должно интересовать философов. Нас интересует неформальная логика использования выражений, природа грубейших логических ошибок, которые люди совершают или могут совершить, определенным образом составляя группы слов; или, если говорить более содержательно, та логическая сила, какой обладают выражения в качестве составных частей теорий и точки опоры конкретных аргументов. Вот почему в своих дискуссиях мы спорим с выражениями и одновременно об этих выражениях. Мы пытаемся зафиксировать то, что показываем, – привести в систему те самые логические законы, которые мы при этом подмечаем.
М.С. Козлова. О книге Г. Райла «Дилеммы»
Известно, что особое место в философском мышлении на всем пути его развития занимали характерные трудности согласования разных точек зрения на один и тот же предмет. Такие трудности в изобилии явлены в реальных спорах, соперничестве, конфликтах, сложности «единения» разных пониманий. Наиболее острый характер они принимают в тех случаях, когда позиции поляризуются, представляются несовместимыми, что стимулирует теоретические, идейные «тяжбы», которым не видно конца. Опыт сочетания альтернативных позиций силой теоретической мысли философов выявил эффект антиномий (апорий, парадоксов, дилемм). В той или иной форме они постоянно присутствуют в философском поиске, составляя не просто его периферию, а своего рода «живой нерв». Порой это отражено уже в самом названии трудов: «Да и нет» (П. Абеляр), «Или-или» (С. Кьеркегор) и др. Напряженность антиномий-проблем проявляется в том, что не представляется возможным ни безусловно принять, ни безусловно отбросить ни одну из двух противостоящих друг другу позиций. Признанию же их равной силы, обоюдной истинности наше разумение тоже противится, ибо они воспринимаются как несовместимые и, взятые вместе, самое меньшее – грозят «расколоть» единое видение реальности, ввергнуть нас в принципиальный дуализм. Понятно, что в плоскости практической, жизненной – где, говоря словами поэта, «дышат почва и судьба», – конфликты альтернативных позиций способны принимать еще более острый, накаленный характер – вплоть до борьбы не на жизнь, а на смерть.
На протяжении веков под действием разных факторов в поле внимания философов попадали то одни, то другие противоречия видений, пониманий тех или иных реалий. На рубеже XIX–XX вв. обнаружение логических противоречий в фундаменте математики стимулировало тщательное изучение причин возникновения парадоксов и путей их преодоления (работы Б. Рассела и др.).
Внимание к данной проблематике, интерес к различным ее аспектам стали отличительной чертой аналитической философии XX столетия, заняв важное место не только в специально-логических изысканиях, но и в иных работах, в том числе опирающихся на аналитические ресурсы обычного языка. Именно к этому кругу работ и относится написанный с достаточно широких позиций труд Г. Райла «Дилеммы» (1954 г.),[24] посвященный анализу противоречий, возникающих при «стыковке», согласовании различных систем знания, точек зрения на один и тот же предмет. На классическом и современном материале с помощью особых процедур тщательного неформального анализа каждого случая Райл подтверждает вывод, уже прозвучавший и в «логической», и в «лингвистической» ветви аналитической философии, – вывод о том, что логико-эпистемические тупики, в которые попадает «теоретизирующий» ум, связаны с характером, особенностями действия языка. Анализ, разрешение концептуальных замешательств, противоречий он тоже склонен был считать важнейшей задачей философии и творчески разрабатывал, развивал, варьировал (стандартных решений здесь нет!) приемы, методики выхода из таких тупиков.
Поскольку в данное издание входят только две главы из данной работы, очертим ее композицию и основные идеи. Книга включает в себя восемь глав: I. Дилеммы. II. «Это должно было быть». III. Ахиллес и черепаха. IV. Наслаждение. V. Мир науки и повседневный мир. VI. Специальные и неспециальные понятия. VII. Восприятие. VIII. Формальная и неформальная логика.
Обрисовав суть своего замысла и подхода (гл.1), Райл далее разбирает две классических философских антиномии: апорию Зенона «Ахиллес и черепаха» и дилемму «фатализм – свобода воли». Подробно, с множеством иллюстраций анализируя противоборство фатализма и взгляда, допускающего способность людей в известных пределах влиять на ход вещей, Райл подводит читателя к выводу: дилемму порождает смешение двух планов рассуждения – логического, с одной стороны, и относящегося к реальному ходу событий – с другой. Иначе говоря, аргумент фаталиста расценивается как ловушка, порождаемая неявным переносом логической необходимости на реальный ход событий. Кстати, «ключ» к механизму возникновения данной ловушки (и родственных ей затруднений) был дан в «Логико-философском трактате» Л.Витгенштейна. Вслушаемся, о чем говорят следующие афоризмы: «5.135 Из существования какой-то одной ситуации никак нельзя заключать о существовании другой, совершенно отличной от нее ситуации. 5.136 Какой-то причинной связи, которая оправдывала бы такое заключение, не существует. 5.1361 Выводить [дедуцировать] события будущего из событий настоящего невозможно…. 5.1362… Поступки, которые будут совершены впоследствии, не могут быть познаны сейчас. Знать о них можно было бы лишь в том случае, если бы причинность – подобно связи логического вывода – представляла собой внутреннюю необходимость…».[25] Витгенштейн здесь распутывает то характерное смешение логического следования с причинной связью, которым страдал докантовский рационализм и которое еще в ранних своих работах принципиально выявил и проанализировал Кант.[26] Важной его заслугой стало четкое разграничение хода событий и хода рассуждения. Соответственно, были разграничены основания бытия (или становления) и основания познания. При этом все существующее, ход событий, Кант характеризовал как случайное и подчиняющееся причинности. Иное дело – ход рассуждения, управляемый не причинностью, а законами логики с ее безусловной необходимостью. Именно в этом ключе Витгенштейн в приведенном размышлении подчеркивает, что событийное и логическое лежат в разных плоскостях, что в отличие от связей логических, имеющих дедуктивный (априорный) характер, причинность – индуктивно устанавливаемая, эмпирическая связь. Г. Райл в «Дилеммах» конкретизирует и обогащает опыт таких аналитических разграничений. Он показывает, что логическая импликация – если предсказанное событие произошло, то предсказание этого события истинно, и наоборот, – незаметно переносится на действительность. И тогда логически необходимая связь высказываний подставляется на место реальной связи событий, принимая облик практической неизбежности. Так, мысленно предпослав любому ничтожному событию (X кашлял 25 января 1953 года в 19 часов) предваряющее высказывание о нем, мы склонны считать, что данное предсказание было истинно в сколь угодно далеком прошлом. Затем незаметно совершается обратный ход: от истинности предсказания заключают о неизбежности того, о чем оно говорит. Это подталкивает к выводу: происходящему предписано случиться. Райл подмечает в этом рассуждении ряд неявных аномалий в употреблении понятий. Одна из них – одинаковое применение понятия истины к высказываниям как о прошлом, так и о будущем. Этим затушевывается логико-эпистемическая разница хроник и прогнозов. Не учитывается, что предсказание случайного события указывает лишь на возможность такового, истинность же или ложность предсказания выясняется в будущем (р.15–35). Таким образом, к данной дилемме приводит, как полагает Райл, трудность совмещения того, что мы знаем о нашем повседневном контроле над вещами, событиями, с тем, что известно об импликациях истин в будущем времени.
Учение о детерминизме на всем протяжении своего развития в самом деле постоянно сталкивалось с дилеммами. И дело тут не только в невольном переносе логической необходимости на реальный ход вещей. История науки и философии вообще полна конфликтов между жестким (механистическим) и другими упрощенными формами детерминизма, с одной стороны, и опытами объяснения сложных реалий, не поддающихся этим простым объяснениям – с другой. Вспомним споры детерминизма и витализма, детерминизма и телеологизма, сопровождавшие поиск более совершенного концептуального аппарата для уяснения сложных типов причинной обусловленности. На рубеже XIX–XX вв. довольно острый характер приняла дилемма механистического детерминизма и вероятностных форм причинности в статистических процессах. Но наиболее резкой альтернативой механистического детерминизма действительно выступало учение о «свободе воли», что нашло столь отчетливое выражение в знаменитой антиномии детерминизма и автономной по отношению к нему морали в философии Канта. Некоторые аспекты этого сложного противоречия остроумно и убедительно, с множеством изобретательно придуманных живых иллюстраций выявляет и показывает читателю автор «Дилемм» (гл. II). Один из выводов, к которому приходит философ, таков: концептуальные трудности, как правило, заявляют о себе не на исходном уровне привычного применения соответствующей группы понятий, а при их обобщении. Так, анализ дилеммы фаталиста убеждает в том, что в своем первоначальном, обычном применении в конкретных ситуациях выражения «имеет место», «должно произойти», «событие», «до и после», «необходимость», «причина», «предотвращать» и др. нисколько не озадачивают. Но уже на первом уровне их обобщения почва как бы уходит из-под ног и возникает угроза путаницы.
А вот пример другой дилеммы. Если человек знаком с историей гедонистической психологии, гедонистической и утилитаристской этики – напоминает Райл, – то он знает, что на всем протяжении их существования вспыхивали локальные битвы между сторонниками этих теорий и их противниками. Более того, внутренний спор по этим вопросам идет в каждом из нас. Мы понимаем, что, как правило, за исключением необычных обстоятельств, люди действительно стремятся к тому, что они любят, что их радует, а не наоборот. Это трюизм. И в то же время общий вывод, будто во всех целенаправленных актах мы неизменно стремимся обеспечить себе максимум удовольствия, вызывает чувство сопротивления. Этот вывод звучит уже не как трюизм, а как громкое научное открытие. При этом применение понятий «удовольствие», «неудовольствие», «нравиться», «не нравиться» и др. тоже не вызывает затруднений на исходном уровне обыденного рассуждения. Не нуждаясь в особом исследовании понятий, люди с легкостью говорят о винах, шутках, новеллах, которые им нравятся или не нравятся. В жизни они прекрасно знают, чего хотят и чего не хотят, что у них вызывает симпатию и что – неприязнь. Но как только начинается обобщенный разговор об удовольствии и его роли в человеческом поведении, так тотчас же возникают трудности. Это относится не только к сфере собственно философии. Отмечается, что задолго до начала философствования общие вопросы такого рода обсуждаются на разные лады во многих пересекающихся сферах рассуждения. Воспитатель, моралист, говоря о нормах поведения, психолог, рассуждая о мотивах человеческих поступков, экономист, изучая потребности, художественный критик, сравнивая так или иначе эстетическую ценность произведений, – все вынуждены говорить об удовольствии и в общих терминах. И опять-таки противоречия гедонистической этики возникают, по мысли Райла, в обобщенном рассуждении, при пересечении разных его сфер. Мы сами чувствуем, поясняет философ, что исходные понятия «желания» и «нежелания», «симпатии» и «антипатии», которые так широко представлены в наших повседневных биографиях, «подвергаются странной и подозрительной трансформации, когда их представляют в качестве основных сил для объяснения всех человеческих выборов и склонностей» (р. 62). Свободно и легко рассуждая о конкретных радостях и переживаниях людей, мы не знаем, как обобщить эти мысли, оформить их в теории или схемы. Глаголы «радоваться», «желать» и т. п. нам доступны и понятны, не влекут за собой каких-то особых проблем. Абстрактные же существительные «удовольствие» и др. вызывают замешательство. Мы понимаем, что эти неудобные абстрактные существительные есть некая дисцилляция того, что покрывается удобными конкретными глаголами. Переходя к обобщениям, мы всякий раз чувствуем, что одно дело применять само понятие, но совершенно другое дело – описывать его применение, подобно тому, как использовать деньги на рынке – это одно, а связно рассуждать об экономике – совсем другое. Продуктивность в одном деле совместима с некомпетентностью в другом. Человек, беспомощный в финансовых операциях, может быть прекрасным теоретиком стоимостных отношений и наоборот. И тем не менее, отмечает Райл, «мы не только научились думать в терминах поговорок, педагогики, судебных и проповеднических обобщений о человеческих симпатиях и антипатиях, но и испытываем необходимость объединить эти обобщения в связное целое» (р.62), в некую общую схему пружин человеческого поведения. И вот тут-то мы втягиваемся в ловушки дилемм, природу которых важно осознать.
В качестве примера характерной для XX века внутрифилософской дилеммы взят спор приверженцев формальной логики и философии. Область исследования, именуемая формальной логикой, всегда была более или менее тесно связана с философией. Однако начиная со второй половины XIX в. она выросла в современную строгую науку широкого диапазона действия, располагающую мощным аналитическим аппаратом в виде формальных (символических) исчислений. В результате логика обрела большую самостоятельность, значительно обособившись от философии. Вооруженные новейшей логической техникой, получив возможность решать все новые и новые классы задач своими строгими средствами, логики стали порой критически-иронично относиться к старомодным мыслительным опытам философов, предлагая вооружить их – вместо идущего ощупью метода проб и ошибок – точными методами логического исчисления. В ответ последовали заявления оскорбленных философов о том, что они не намерены приумножать число тривиальных формул, что ни одна сколько-нибудь интересная философская проблема еще не была решена вычислением. Более того, они подчеркивали и делают это поныне, что, вопреки ожиданиям Лейбница, Рассела и других, вопросы, решаемые исчислением, – совершенно иного рода, чем проблемы, вызывающие философский интерес и характерные затруднения.