Текст книги "Понятие сознания"
Автор книги: Гилберт Райл
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)
Часть ответа на этот вопрос можно сформулировать следующим образом. Сельский почтальон знает подведомственную ему местность как свои пять пальцев: он знает все дороги, тропинки, ручьи, холмы и рощицы. Он сумеет найти дорогу при любой погоде, при любом освещении и во всякое время года. Тем не менее, он не географ. Он не сможет составить карту района или описать, как его округ примыкает к другим районам; он не знает точные координаты, протяженность или высоту над уровнем моря любого из тех объектов данной местности, который он прекрасно знает в другом отношении. Он не располагает классификацией видов почвы своей местности, не может сделать выводов об особенностях близлежащих районов, исходя из особенностей своего округа. Почтальон может упомянуть те же отличительные черты своего района, что и географ, но это не значит, что они будут говорить одно и то же. Почтальон не использует географические обобщения и географические способы измерения, не опирается на объяснения или предсказания, вытекающие из теорий общего характера. Подобным же образом мы можем предположить, что следователь, исповедник, экзаменатор и писатель-романист могут быть хорошо знакомы с теми данными, которые собирают психологи, но там, где психолог будет подходить к этим данным с научной точки зрения, их трактовка будет ненаучной. Эта трактовка будет походить на предсказания погоды, которые делает на основе своего опыта пастух, – психолог же предпочтет подход ученого-метеоролога.
Однако этот ответ еще не устанавливает различия между психологией и другими научными или претендующими на научность исследованиями человеческого поведения, которыми занимаются, например, экономика, социология, антропология, криминалистика и филология. Даже в публичных библиотеках изучают вкусы населения, используя статистический метод; тем не менее, этот тип исследования нельзя отнести к психологии, хотя литературные пристрастия, несомненно, характеризуют сознание человека.
Как представляется, правильный ответ на поставленный выше вопрос будет заключаться в следующем: отказ психологии от грезы стать неким дополнением-дубликатом ньютоновской науки (благочестиво представленной в ложном свете) влечет за собой и отказ от того представления, что «психология» – это название единого исследования или же древа исследований. В той же мере, в какой «медицина» является названием достаточно произвольного консорциума более или менее связанных между собой исследований и методов, у которого – за ненадобностью – нет логически упорядоченной программы, термин «психология» может для удобства обозначать в некоторой степени случайное объединение различных исследований и методов. В конце концов, мечта о пара-ньютоновской науке не только была порождена мифом, это была также пустая греза о том, что существовала или должна существовать только одна единая ньютоновская наука «о внешнем мире». Ложная доктрина об особой изолированной сфере «ментальных феноменов» основывалась на принципе, из которого также следовало, что для биологических наук не остается места. Ньютоновская физика была объявлена наукой обо всем, что существует в пространстве. Картезианская картина мира не предусматривала места для теорий Дарвина или Менделя. Легенда о двух мирах была также легендой о двух науках, и признание того, что существует множество наук, должно подтвердить предположение о том, что слово «психология» не является названием единой гомогенной теории. Лишь немногие наименования наук действительно обозначают такое единство теорий или хотя бы отражают некоторую перспективу в таком направлении. Так же как и слово «карты» не обозначает одну игру или «древо» игр.
Приведенная выше аналогия между психологией и медициной вводит нас в заблуждение в одном важном отношении, а именно в том, что некоторые из самых прогрессивных и полезных психологических исследований сами по себе были медицинскими, если исходить из широкого значения этого слова. Среди прочих это главным образом относится к психологии Фрейда, одного из подлинных гениев: их нельзя оценивать как нечто сходное с семейством медицинских исследований, поскольку они сами принадлежат к этому семейству. В самом деле, влияние учения Фрейда было настолько сильным, и вполне заслуженно, а аллегории этого учения стали настолько популярными, что сейчас мы ясно можем наблюдать устойчивую тенденцию употреблять слово «психолог» для обозначения только того, кто изучает и лечит душевные заболевания. По той же причине слово «ментальный» обычно употребляется для обозначения «ментальных расстройств». Если бы слову «психология» изначально было придано такое узкое значение, то, возможно, удалось бы избежать многих неудобств, связанных с этим термином. Но академический мир ныне слишком хорошо приспособился к более открытому и лояльному употреблению этого слова, чтобы подобная реформа могла стать возможной или желательной.
Вероятно, некоторые будут склонны протестовать: все же реально есть некие общие и поддающиеся формулировке отличия между психологическими и всеми другими видами исследований, касающихся способностей и черт характера людей. Даже если у психологов нет особых данных, на основе которых они строят свои теории, тем не менее их учения сами по себе отличаются от теорий филологов, антропологов или криминалистов. Психологические теории дают – или нацелены на то, чтобы дать, – каузальные объяснения человеческого поведения. Даже если мы допустим, что есть множество разных способов изучения функционирования сознания людей, психология отличается от всех остальных исследований тем, что она пытается найти причины такого функционирования.
Слово «причина» и выражение «каузальное объяснение», несомненно, звучат весьма солидно. При их произнесении сразу всплывает картина столкновений маленьких невидимых бильярдных шаров, которую мы – ошибочно – научились представлять в качестве подлинно научного объяснения того, что происходит в мире. Поэтому, когда нам обещают дать новое научное объяснение тому, что мы говорим и делаем, мы ожидаем услышать о чем-то, что является аналогом этих столкновений: о неких факторах или силах, о которых сами мы никогда не помышляли и скрытую, подпольную работу которых мы, конечно, не можем засвидетельствовать. Но, когда мы пребываем в более скептическом расположении духа, это обещание выявить скрытые причины наших собственных действий и реакций кажется чем-то невероятным. Мы довольно хорошо осознаем, по какой причине фермер вернулся с рынка, не продав поросят. Он обнаружил, что цены ниже, чем он ожидал. Мы хорошо понимаем, почему Джон Доу нахмурился и хлопнул дверью. Его обидели. Мы понимаем, почему героиня романа прочла одно из принесенных с утренней почтой писем наедине, поскольку автор дает нам необходимое каузальное объяснение. Девушка узнала на конверте почерк своего возлюбленного. Ученик осознает, почему он написал на доске 225, когда его спросили, сколько будет 15 в квадрате. Каждое из выполняемых им действий влекло за собой последующую операцию с числами.
Как станет вскоре ясно, есть множество видов действий, суетных движений и высказываний, субъекты которых не могут сказать, почему они их произвели. Но действия, которые могут быть объяснены их субъектами, не нуждаются в дальнейших и несоизмеримых с имеющимися типах объяснения. Там, где причины этих действий хорошо известны действующему лицу и окружающим его людям, обещания предъявить некие новые данные о реальных, но скрытых причинах не только остаются обещаниями, но и обещаниями особого рода – обещаниями таинственных механических причин явлений, притом что их обычные причины хорошо известны. Велосипедист знает, что приводит во вращение заднее колесо его велосипеда: это давление, оказываемое им на педали и передаваемое натяжением цепи. Такие вопросы, как «Почему давление, оказываемое на педали, приводит к натяжению цепи?» и «Почему натяжение цепи приводит к вращению заднего колеса?», покажутся ему мнимыми. Таким же будет и вопрос «Почему он заставляет вращаться заднее колесо, надавливая на педали?»
Если взять обычный смысл выражения «каузальные объяснения», то тогда мы все умеем объяснять наши действия и реакции, и эти объяснения не будут прерогативой психологов. Когда экономист говорит о забастовке продавцов, то он в общепонятных терминах рассказывает о том, как, например, фермер привез своих поросят обратно на ферму, потому что обнаружил, что цены на них слишком низкие. Когда литературный критик рассуждает о том, почему поэт употребил другой размер в определенной строке стихотворения, то он принимает во внимание те сложности со стихосложением, которые могли возникнуть у поэта в данных обстоятельствах. Также и учитель не хочет слышать о каких-то событиях скрытого плана, позволяющих понять то, как мальчик пришел к правильному ответу при умножении чисел. Ибо он сам был свидетелем внешне представленных действий, которые подвели ученика к правильному ответу.
С другой стороны, во многих случаях мы не можем дать подобные объяснения нашему поведению. Например, я не знаю, почему я был таким молчаливым в присутствии одного знакомого; почему мне вчера приснился такой-то сон; почему я неожиданно мысленно представил себе ничем не примечательный перекресток в городе, который я едва знаю; почему я стал говорить быстрее после того, как раздался сигнал воздушной тревоги; как случилось, что я обратился к другу, перепутав его имя. Мы признаем, что вопросы подобного рода – это подлинно психологические вопросы. Вполне вероятно, что если бы у меня не было некоторых знаний по психологии, то я не смог бы понять, почему работа в саду мне покажется столь привлекательной, если мне необходимо написать одно неприятное письмо. Вопрос о том, почему фермер не продал поросят по определенной цене, – это не психологический, а экономический вопрос, но вопрос о том, почему он не продает поросят покупателю ни за какую цену, сохраняя при этом особое выражение глаз, вполне может оказаться психологическим. Сходные вещи имеют место в сфере чувственного восприятия и памяти. Опираясь на наше собственное знание, мы не можем сказать, почему прямая линия, проходящая через перекрестные штрихи, выглядит изогнутой, или почему нам кажется, что иностранцы на своем языке говорят быстрее, чем мы на своем. И мы признаем это вопросами, на которые должна ответить психология. Тем не менее, когда нам предлагают или обещают дать соответствующие психологические объяснения наших корректных оценок формы, размеров, яркости или скорости, мы полагаем, что подобное обещание неверно. Пусть психолог разъяснит нам, почему мы заблуждаемся, но мы сами можем сказать и себе, и ему, почему мы не обманулись.
Для классификации и диагностики проявлений наших ментальных недостатков требуются специальные методики исследования. Для объяснения проявлений наших умственных способностей часто не требуется ничего, кроме здравого смысла; в крайнем случае могут понадобиться особые методы экономистов, ученых, специалистов по составлению стратегий или экзаменаторов. Но их объяснения – это не чеки, выписанные за счет более фундаментальных оценок. Поэтому нельзя сказать, что каузальные объяснения человеческих действий и реакций полностью или хотя бы по большей части должны классифицироваться как психологические. Кроме того, не все психологические исследования являются поиском каузальных объяснений. Многие психологи заняты – с большей или меньшей пользой для дела – изобретением методов измерения и сбором результатов этих измерений. Разумеется, они надеются на то, что их измерения когда-нибудь будут содействовать установлению точных функциональных корреляций или каузальных законов, но то, чем они занимаются, в лучшем случае – всего лишь подготовительная работа к этой предстоящей задаче. Поэтому то, что должно величаться как «психологическое исследование», не может быть определено как поиск каузальных объяснений.
Теперь становится понятным, почему в основной части этой книги я так мало сказал о психологии. Одной из целей данной работы была аргументация против ложного представления о психологии как о единственном эмпирическом учении о человеческих ментальных способностях, склонностях и проявлениях, а также и с ошибочными выводами, вытекающими из этого представления, а именно что «сознание» может быть адекватно описано только в специальных терминах, находящихся в частном владении психологического исследования. Ведь мы не можем, например, описать Англию исключительно в сейсмологических терминах.
(2) Бихевиоризм
Общее направление этой книги, вне всякого сомнения, а также без обиды для меня, будет признано «бихевиористским». Поэтому будет уместно сказать кое-что о бихевиоризме. Изначально бихевиоризм был учением о надлежащих методах научной психологии. Согласно этому учению, психологи наконец должны последовать примеру других передовых наук; их теории должны основываться на наблюдениях и экспериментах, которые могут быть воспроизведены и публично проверены. Но мы не можем публично проверить заявления о данных самосознания и интроспекции. Только внешнее поведение человека может наблюдаться несколькими свидетелями, только оно может быть измерено и механически зафиксировано. Ранние сторонники этой методологической программы, видимо, колебались между двумя точками зрения: считать ли данные самосознания и интроспекции мифами, или же утверждать, что эти данные недоступны для научного исследования. Неясно, поддерживали ли они не слишком изощренную механистическую доктрину в духе Гоббса или Гассенди или же они оставались верными картезианской пара-механической теории, лишь ограничивая свои исследовательские процедуры методами, унаследованными от Галилея. Считали ли они, например, что мышление состоит именно в выполнении определенного комплекса звуков и движений, или же они полагали, что, хотя движения и звуки связаны с процессами «внутренней жизни», только первые, а не вторые суть феномены, доступные лабораторному исследованию.
Как бы то ни было, неважно, принимали ли ранние бихевиористы механическую или пара-механическую теорию, поскольку и в том, и в другом случае они заблуждались. Важно, что практика описания характерных для человека поступков согласно предложенной ими методологии, вскоре сделала очевидным для психологов, насколько призрачными были так называемые события «внутренней жизни», в игнорировании либо отрицании которых поначалу упрекали бихевиористов. Психологические теории, в которых не упоминались проявления «внутренней перцепции», на первых порах уподоблялись Гамлету, который при этом не является принцем датским. Но вскоре потесненный герой стал казаться столь безжизненным и бесхарактерным, что даже противники этих теорий не решались возлагать тяжкое теоретическое бремя на его призрачные плечи.
Писатели-романисты, драматурги и биографы всегда довольствовались тем, что показывали побуждения, мысли, волнения и привычки людей посредством описания их поступков, высказываний, представлений, выражений их лица, жестов и интонаций голоса. Сосредоточившись на том, на что обращала внимание Джейн Остин, психологи постепенно обнаружили, что в конце концов это и есть материал, а не просто внешние атрибуты субъектов их изучения. Конечно, они еще испытывали приступы излишнего беспокойства – как бы уклонение психологии от задачи описания духовного не обязало психологию описывать сугубо механическое. Но влиятельность пугала механицизма в течение последнего столетия значительно ослабла, одной из причин чего, среди прочего, было то, что биологические науки в этот период доказали свое право называться науками. Оказалось, что система Ньютона – не единственная парадигма естественных наук. Отрицая, что человек – это дух в машине, мы не нуждаемся в том, чтобы опускать его просто до уровня машины. В конце концов он может быть разновидностью животного, а именно высшим млекопитающим. Теперь нужно набраться смелости, чтобы совершить рискованный прыжок и предположить, что это млекопитающее – человек.
Методологическая программа бихевиористов имела революционное значение для психологии. Более того, она явилась одним из главных источников, укрепивших в философии подозрение в том, что легенда о двух мирах – это миф. В данном случае для нас не будет иметь особого значения то, что защитники этой методологической программы вдобавок имели склонность поддерживать теории, сходные с теорией Гоббса, и даже воображали, что истинность механицизма обусловлена истинностью их научно-исследовательского метода в психологии.
Я не стану говорить, насколько сильно повлияла длительная приверженность легенде о двух мирах на конкретные исследовательские действия практикующих психологов или в какой мере бихевиористский бунт привел к изменениям в их методиках. В итоге, возможно, вышло так, что польза от этого мифа перевесила его негативные влияния и бихевиористское восстание против него скорее привело к номинальным, чем к реальным реформам. Мифы не всегда оказываются препятствием для прогресса теорий. Действительно, часто на первых порах их значимость бесценна. Первых поселенцев поначалу поддерживает мечта о том, что за незнакомыми явлениями Нового Света стоит дубликат Старого Света и ребенок не так теряется в чужом доме, если перила в нем, куда бы они ни вели, на ощупь напоминают ему перила родного дома.
Однако в цели этой книги не входило способствовать развитию методологии психологии или обсуждать специальные гипотезы той или иной науки. Ее целью было показать, что предание о двух мирах – это миф, созданный философами, а не просто вымысел, и, прояснив это, начать устранять тот ущерб, который этот миф нанес самой философии. Я попытался обосновать эту позицию не посредством предоставления свидетельств о тех трудностях, с которыми столкнулись психологи, но путем доказательства того, что сами философы приписали неправильное логическое поведение основным ментальным понятиям. Если мои аргументы имеют какую-то силу, то оказывается, что эти понятия были неправильно локализованы в общем плане (хотя и противоположными путями на конкретном уровне) как механицистами, так и пара-механицистами, как Гиббсом, так и Декартом.
Если мы попытаемся сравнить теоретическую плодотворность учения о сознании Гоббса-Гассенди с картезианским учением, то, несомненно, должны будем признать, что картезианская картина была более продуктивной. Противостояние этих двух позиций можно проиллюстрировать на следующем примере. Представим себе, что одна рота защитников некой страны размещается в крепости. Солдаты другой роты замечают, что ров вокруг этой крепости пересох, ворота отсутствуют, а стены разрушены. Посмеиваясь над защитниками такого горе-форта, но при этом еще находясь во власти идеи, что страну можно защитить только в таких фортах, они располагаются в том месте, которое, на их взгляд, больше всего похоже на форт, а именно в тени разваленной крепости. Ни одна из этих позиций не пригодна для защиты; ясно, что у крепости-тени те же уязвимые места, что и у форта из камня, плюс еще некоторые другие. Тем не менее, в одном отношении занявшие крепость-тень солдаты показали себя более подготовленными, поскольку они заметили слабые стороны каменной крепости, пусть даже они наивно полагают, что находятся в безопасности в сооружении, в котором нет ни единого камня. Эти оплошности не предвещают им победы, но воины показали, что у них есть определенная выучка. Они косвенным образом проявили свой стратегический ум: они поняли, что каменный форт, стены которого разрушены, не является цитаделью. Следующий урок, который они могут усвоить, это то, что тень такого форта также не является цитаделью.
Мы можем использовать этот пример в качестве иллюстрации главных обсуждаемых нами проблем. Согласно одной точке зрения, наши мысли тождественны тому, что мы говорим. Приверженцы противоположной точки зрения справедливо отвергают подобное отождествление, но делают это естественным, однако неверным способом: в форме утверждения, что говорить – это делать одно дело, а думать – это делать совершенно другое. Мыслительные операции нумерически отличаются от вербальных и управляют ими из некоего иного места, отличного от того, где происходят эти вербальные операции. Это, однако, тоже неверно, по тем же самым причинам, которые обусловили уязвимость положения о тождестве наших мыслей и того, что мы говорим. В той же мере, в какой непреднамеренная и необдуманная речь является не мышлением, а болтовней, какие бы мнимые операции ни считались происходящими в каком-то другом месте, они также могут происходить непреднамеренным и необдуманным образом, и они, в свою очередь, не будут мышлением. Однако предложить, пусть даже ошибочное, описание того, что отличает необдуманную и непреднамеренную болтовню от мышления, – значит признать их кардинальное различие. Картезианский миф действительно исправляет дефекты созданного Гоббсом мифа, только лишь дублируя его. Однако даже доктринальная гомеопатия включает в себя признание расстройств.
Приложение
Категории
Учения о категориях и теории типов – это исследования в одной и той же области. И область эта в значительной степени еще не изучена. Более того, исследования в этой области в настоящее время затруднены определенными терминологическими расхождениями между философами, из-за которых они не понимают друг друга. В этой статье я прежде всего хотел бы снять определенные барьеры, разделяющие исследователей, прежде чем приступить к изложению собственной позиции.
Эта проблема достаточно серьезна. Я думаю, что дело не только в том, что категориальные высказывания (category-propositions) (то есть такие суждения, которые приписывают терминам принадлежность к определенным категориям или типам) всегда выступают как выражения определенных философских предпочтений, но и в том, что верно также и обратное. Поэтому, не прояснив природу того, что мы называем типами или категориями, мы остаемся в неведении и относительно природы философских проблем и методов.
Вначале мне придется сделать несколько замечаний исторического характера вовсе не для того, чтобы продемонстрировать свою эрудицию в области философской палеонтологии либо добавить респектабельности новейшим концепциям, найдя в них примесь нормандской крови, а просто затем, что это удобный способ одновременно поставить философские проблемы и разъяснить некоторые традиционные термины, относящиеся к нашей теме.
Категории Аристотеля
Что позволяло Аристотелю считать свой перечень категорий исчерпывающим? В его время слово «категория» означало то же, что наше слово «предикат» со всей неясностью и двусмысленностью этого существительного. Но перечень категорий у Аристотеля не являлся словарем всех существующих предикатов. Во всяком случае, было бы правдоподобным предположить, что сам Аристотель задумал его как перечень предельных типов предикатов. Но что это могло бы означать?
Есть простые высказывания (propositions), то есть такие, которые не содержат в себе еще более простых высказываний, соединенных между собой, то есть в структуру таких высказываний не входят такие связки, как «и», «или», «если… то», «хотя», «потому, что…» и т. д. Из этих простых высказываний некоторые являются сингулярными, то есть такими, которые относятся к единичному предмету – названному или указанному.
Расположив простые сингулярные высказывания об одном и том же конкретном предмете (или предметах) в некую последовательность, мы найдем, что они отличаются друг от друга своими предикатами. И эти предикаты составляют конечный список семейств или типов, различия между которыми можно обозначить, хотя и не определить, следующим образом.
Любое простое высказывание, например сообщающее нечто о Сократе, дает ответ (возможно, ложный) на некоторый вопрос о Сократе. На любой вопрос о Сократе можно дать целый ряд возможных ответов, однако не всякое высказывание о Сократе будет ответом на этот вопрос. Существует столько же различных типов предикатов, характеризующих Сократа, сколько существует различных вопросов о нем, не сводимых друг к другу. Так, на вопрос «каковы размеры?» можно ответить: «шести футов ростом», «пяти футов ростом», «десять камней», «одиннадцать камней» и т. д., но нельзя ответить: «с красивыми волосами», «в саду» или «каменщик». Вопросам типа «где это?» соответствуют предикаты места, вопросам типа «что это?» – предикаты рода, вопросам типа «какой?» – предикаты качества и т. д.
Любые два предиката в зависимости от того, отвечают ли они на один и тот же вопрос или нет, относятся к одной или к различным категориям. По-видимому, Аристотель довольствовался тем, что рассматривал обычный язык как ключ к пониманию перечня вопросов и, соответственно, типов предикатов.
Эта программа классификации типов впоследствии была расширена как самим Аристотелем, так и его последователями. Относительно какой-то конкретной вещи можно задавать не только такие вопросы, каждый из которых требует в качестве ответа приписывание этой вещи одного из возможных предикатов; по отношению к любому из таких предикатов уместен вопрос: «Кто (или что) обладает им?» Чтобы ответить на подобные вопросы, нужно назвать какие-то индивиды (или указать на них): «Сократ», «Федон», «Я» или «Королева». Очевидно, что путь от этих вопросов лежит не к ряду предикатов, а к ряду субъектов или носителей этих предикатов, то есть к индивидуальным субстанциям. Таким образом, Сократ относится к категории субстанции, тогда как курносый – к категории качества, а муж – к категории отношения. Если принять такое расширение, то слово «категория» означает уже не просто «тип предиката», а «тип термина», где под «термином» понимается «абстрагируемый фактор в ряду простых сингулярных высказываний».
Дошедший до нас аристотелевский перечень из десяти (иногда называют восемь) типов терминов, конечно, неудовлетворителен. Очевидно, что некоторые из якобы предельных по объему категорий – это лишь подчиненные разновидности других, а критерии, которые использует Аристотель для того, чтобы определить принадлежность термина к той или иной категории, в высшей степени неясны, если их вообще можно назвать критериями. Но для его целей это не имело особого значения. Все что ему требовалось – это уметь отличать (а) качества от отношений, (b) то и другое – от субстанций и (с) все это от родов и видов. Пусть грубо и неточно, но он умел это делать. Но перед нами стоит другая задача, и поэтому нам следует отметить некоторые другие недостатки в его схеме.
1. Отнюдь не просто определить, в каком случае некоторое предложение (sentence) выражает простое высказывание. Ведь то, что предложение содержит только один глагол и не содержит связок, еще не означает, что выраженное им высказывание является простым, то есть что это предложение не может быть преобразовано таким образом, чтобы получилось предложение, содержащее связки и несколько глаголов. На самом же деле любое дескриптивное предложение или предложение, содержащее диспозиционное прилагательное вроде «робкий», или же всякое предложение, содержащее название некоторого рода (kind-name), может быть преобразовано или «развернуто». Даже самые простые с грамматической точки зрения предложения выражают не простые высказывания и, следовательно, могут быть развернуты. (Одна из основных тенденций современной логики состоит в том, чтобы со всей серьезностью отнестись к этому.) Отсюда следует, что вычленение термина – тоже непростая задача. Простые с грамматической точки зрения номинативные и предикативные выражения далеко не всегда являются логически простыми элементами или составляющими частями высказываний. Поэтому классификацию типов абстрагируемых факторов в простых высказываниях следует отложить до тех пор, пока не будет проведена классификация различных типов пропозициональных форм. Прежде всего нужно выяснить, что означают слова, образующие логическую форму (form-words), а именно «синкатегорематические» слова типа все, некоторые, любой, этот, какой-либо, не, если… то, или, и, чем и т. п., а также что означают грамматические конструкции, и только затем мы могли бы надеяться выделить и индексировать какие-либо простейшие «категорематические» слова.
2. Кроме того, нам нужен метод, с помощью которого можно было бы представить и, что является особой задачей, установить однородность и разнородность категорий. Метод Аристотеля, если его вообще можно назвать методом, по-видимому, состоял в том, что составлялся перечень обычных вопросов повседневной речи, а затем наиболее важные типы назывались именами, производными от вопросительных слов. Хотя, по правде сказать, нет никаких оснований полагать, что запас греческих вопросительных слов – самый экономичный из всех возможных или самый богатый из всех, какие только можно пожелать. Как бы то ни было, подход Аристотеля не столь уж примитивен, как это могло бы показаться. В конце концов любая пропозициональная функция – это всего лишь закамуфлированный «вопрос». Пропозициональную функцию «х курносый» можно отличить от вопроса «кто курносый?» только по практическим ассоциациям, а функция «Сократ есть j» выражает не более и не менее как вопросы типа «где Сократ?», «каков Сократ?» или «какой величины Сократ?» в зависимости от того, с каким типом связывается j.[16]
Чтобы более точно определить, в чем был прав и в чем заблуждался Аристотель, мне придется ввести некоторые технические идиомы, которые еще понадобятся по ходу статьи. Очевидно, что предложения в определенном смысле состоят из частей; так, два высказывания могут отчасти быть подобными и отчасти отличаться друг от друга. Назовем любое выражение, входящее в состав предложений, которые без этого вхождения были бы различны, «сентенциональным фактором» («sentence-factor»). В роли «сентенциональных факторов» могут, очевидно, выступать не только отдельные слова, но и сколь угодно сложные сочетания слов, а также целые предложения. Например, в предложении «Я – тот человек, который написал эту статью», выражения «Я», «человек, который», «который написал эту статью», «написал эту статью» суть сентенциональные факторы.
Я называю их «факторами», а не «частями», так как выражение «части» могло бы быть ошибочно истолковано так, что выделенные элементы могут существовать вне комбинаций, образующих предложения, или, что еще хуже, входить без разбору в любые такие комбинации, то есть как если бы это были независимые и произвольно передвигаемые фишки. Слово «фактор» здесь должно подчеркнуть то, что эти элементы необходимы для образования определенных сочетаний и фигурируют в них строго определенным образом.