Текст книги "Письма по кругу (Художественная публицистика)"
Автор книги: Герман Гессе
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 34 страниц)
Ответ на письмо из Германии
Октябрь 1950
Спасибо за Ваше письмо, где столько интересного и приятного для меня, хотя оно все-таки больше испугало и удивило меня, чем обрадовало, ибо оно так полно симптомов великой сегодняшней болезни мира, так наполнено и насыщено отчаянным страхом перед войной и паникой перед большевиками, что на него только и можно ответить: «Да, если уж вы в Западной Германии впадаете в такое уныние и такое отчаяние даже от первых приступов массового психоза и войны нервов, то очень скоро у нас и впрямь будет та самая, накликанная вами война, которую вы так покорно и так наивно ждали».
Приди написанное Вами письмо не от Вас, человека, я знаю, умного и начитанного, не раз до сих пор убеждавшего меня в совпадении наших мыслей и взглядов, или будь оно только единичным заявлением отдельного лица, сделанным в минуту малодушия, я не стал бы и отвечать на него. Но тот же взвинченный, истерический страх перед войной, та же податливость слухам, та же слепая вера сатанинским внушениям и то же глупое, без проверки распространяемое мнение, будто ареной надвигающегося ужаса опять станет, разумеется, «бедная Германия», налицо и во многих других письмах, статьях и прочих сообщениях, поступающих оттуда ко мне. С мазохистской любовью к сенсациям предаются страху, дрожат от трусости, дышат отравленной атмосферой взвинченности, слухов и лжи, безответственно и некритично повторяя то, что твердят сеятели страха и поджигатели войны. Точно так же как совсем недавно вы, веря болтовне гитлеровской пропаганды, проникались таким страхом перед большевиками, что весь народ был готов снова ввязаться в войну, точно так же сегодня вы доставляете радость людям, заинтересованным в развязывании новой войны, тем, что, как завороженные, верите их рекламной пропаганде и соглашаетесь с ней.
Дорогой друг, война не сваливается с неба, она, как всякая другая человеческая затея, требует подготовки, нуждается в стараниях и содействии людей, чтобы стать возможной и претвориться в действительность. А хотят войны, готовят и внушают ее те люди и силы, которым она приносит прибыль. Она приносит им либо прямую прибыль чистоганом, как, например, военной промышленности (а как только начинается война, бесчисленное множество безобидных дотоле предприятий становятся военными и капитал автоматически течет к ним!), или приносит им авторитет, уважение и власть, как, например, безработным генералам и полковникам. Таким образом, в ремилитаризации Германии, Японии и других невоенизированных сейчас стран заинтересованы тысячи и десятки тысяч людей, людей с жестоко расчетливой или честолюбиво милитаристской душой, и к средствам, которыми эти люди стараются подготовить желанную для них войну, принадлежит распространение неуверенности и страха а вы, друзья, поддаваясь этой заразе, помогаете тем самым сделать возможной войну и ее развязать. И если после всего, что вы пережили с 1914 года по нынешний день, вас на этот счет еще приходится просвещать, то это печально и позорно и подтверждает одну неприятную, будто бы гегелевскую сентенцию: единственное, чему учит мировая история, это то, что она еще никого ничему не научила.
Я вовсе не жду от вас, чтобы вы закрыли глаза на действительность и предались прекрасным мечтам. Мир полон опасностей и возможностей войны, и «большевики» отнюдь не единственная угроза, они находятся под таким же давлением и в большинстве своем так же, наверно, не горят желанием стрелять и падать под пулями, как и мы. Угрожают нашей земле и всякому миру те, кто хочет войны, кто готовит ее и туманными обещаниями грядущего мира или страхом перед нападением извне пытается заставить нас содействовать их планам.
Этим людям и группам, для которых война – дельце, и притом более выгодное, чем мир, этим отравителям и поджигателям Вы, дорогой друг, оказываете услугу, покорно поддаваясь их внушениям. Тем самым Вы тоже берете на себя ответственность за возможную войну. Вместо того чтобы собрать и укрепить в душе все светлое, всю бдительность, всю храбрость и бодрость, как то подобало бы Вам, Вы вешаете голову, распространяете яд слепоты и страха и отдаете себя и свое окружение во власть бессмысленного ужаса. Не знаю, представляете ли Вы себе, до чего мне больно и насколько я разочарован тем, что именно такой старый, верный читатель, ученик и последователь, как Вы, бросил меня и убедил в бесплодности всех моих усилий. Задуматься на миг и об этом тоже было бы, пожалуй, полезно, это, пожалуй, помогло бы немного рассеять окутавший Вас мрак.
Если Вам придется голосовать по поводу ремилитаризации Вашей страны, я не даю Вам совета отвечать «да» или «нет», я надеюсь, что Вы проголосуете после ясного и добросовестного размышления, а не под давлением этой истерии. Считая разум и отказ от насилия единственным путем к лучшему будущему, я тем не менее признаю, что в конкретных странах и конкретных случаях нельзя не приспосабливаться к существующей обстановке. Так, например, я никогда не выступал из пацифистского чистоплюйства против содержания здесь, у нас, в Швейцарии, армии только для защиты нашей страны от нападения, армии, которая выдержала испытание в двух войнах. В каждом могущественном ныне государстве мира есть, конечно, партия войны, но и в побежденных, обезоруженных странах нет недостатка в людях, предпочитающих получить военные заказы сегодня, а не завтра, и в людях, которым хотелось бы, чтобы их снова величали «господин полковник» или «господин лейтенант», а не «господин Мюллер». И так обстоит дело везде.
Мы, друзья мира и правды, Вы и я, не должны слушаться этих дельцов и карьеристов, не должны помогать им, а должны всегда отстаивать свою веру в то, что есть другие пути к миру и другие средства привести в порядок и дезинфицировать землю, чем бомбы и войны.
О старости
Старость – это ступень нашей жизни, имеющая, как все другие ее ступени, собственное лицо, собственную атмосферу и температуру, собственные радости и горести. У нас, седовласых стариков, есть, как и у всех наших младших собратьев, своя задача, придающая смысл нашему существованию, и у смертельно больного, у умирающего, до которого на его одре вряд ли уже способен дойти голос из посюстороннего мира, есть тоже своя задача, он тоже должен исполнить важное и необходимое дело. Быть старым – такая же прекрасная и святая задача, как быть молодым, учиться умирать и умирать – такая же почтенная функция, как любая другая, – при условии, что она выполняется с благоговением перед смыслом и священностью всяческой жизни. Старик, которому старость, седины и близость смерти только ненавистны и страшны, такой же недостойный представитель своей ступени жизни, как молодой и сильный, который ненавидит свое занятие и свой каждодневный труд и старается от них увильнуть.
Короче говоря: чтобы в старости исполнить свое назначение и справиться со своей задачей, надо быть согласным со старостью и со всем, что она приносит с собой, надо сказать ей «да». Без этого «да», без готовности отдаться тому, чего требует от нас природа, мы теряем – стары мы или молоды – ценность и смысл своих дней и обманываем жизнь.
Каждый знает, что старческий возраст приносит всякие тяготы и что он кончается смертью. Год за годом надо приносить жертвы и отказываться от многого. Надо научиться не доверять своим чувствам и силам. Путь, который еще недавно был маленькой прогулочкой, становится длинным и трудным, и в один прекрасный день мы уже не сможем пройти его. От кушанья, которое мы любили всю жизнь, приходится отказываться. Физические радости и удовольствия выпадают все реже, и за них приходится все дороже платить. И потом, всяческие недуги и болезни, притупление чувств, ослабление органов, различные боли, особенно ночами, часто такими длинными и страшными, – от всего этого никуда не денешься, это горькая действительность. Но убого и печально было бы отдаваться единственно этому процессу упадка и не видеть, что и у старости есть свои хорошие стороны, свои преимущества, свои утешения и радости. Когда встречаются два старых человека, им следует говорить не только о проклятой подагре, о негнущихся частях тела и об одышке при подъеме по лестнице, но и о веселых и отрадных ощущениях и впечатлениях. А таковых множество.
Когда я напоминаю об этой положительной и прекрасной стороне в жизни стариков и о том, что нам, седовласым, ведомы и такие источники силы, терпения, радости, которые в жизни молодых не играют никакой роли, мне не подобает говорить об утешениях религии и церкви. Это дело священника. Но кое-какие дары, которые приносит нам старость, я могу перечислить. Самый дорогой для меня из них – сокровищница картин, которые носишь в памяти после долгой жизни и к которым, когда твоя активность идет на убыль, обращаешься с совершенно другим участием, чем когда-либо прежде. Образы и лица людей, отсутствующих на земле уже шестьдесят-семьдесят лет, составляют нам компанию, глядят на нас живыми глазами. Дома, сады, города, уже исчезнувшие и полностью изменившиеся, мы видим целыми и невредимыми, как когда-то, и далекие горы, взморья, которые мы видели в поездках десятки лет назад, мы снова находим во всей их свежей красочности в этой своей книге с картинками.
Рассматривание, наблюдение, созерцание все больше становятся привычкой и упражнением, и незаметно настроение и позиция наблюдающего определяют все наше поведение. Гонимые желаниями, мечтами, влечениями, страстями, мы, как большинство людей, мчались через годы и десятилетия нашей жизни, мчались нетерпеливо, с любопытством и надеждами, бурно переживая удачи и разочарования, – а сегодня, осторожно листая большую иллюстрированную книгу нашей собственной жизни, мы удивляемся тому, как прекрасно и славно уйти от этой гонки и спешки и отдаться vita contemplativa [Созерцательной жизни (лат.)] . Здесь, в этом саду стариков, цветет множество цветов, об уходе за которыми мы прежде и думать не думали. Тут цветет цветок терпения, злак благородный, мы делаемся спокойнее, снисходительнее, и чем меньше становится наша потребность вмешиваться и действовать, тем больше становится наша способность присматриваться и прислушиваться к жизни природы и к жизни наших собратьев, наблюдая за ее ходом без критики и не переставая удивляться ее разнообразию, иногда с участием и тихой грустью, иногда со смехом, светлой радостью, с юмором.
Недавно я стоял у себя в саду у костра, подбрасывая в него листья и сухие ветки. Мимо колючей изгороди проходила какая-то старая женщина, лет, наверно, восьмидесяти, она остановилась и стала наблюдать за мной. Я поздоровался, тогда она засмеялась и сказала: «Правильно сделали, что развели костер. В нашем возрасте надо постепенно приноравливаться к аду». Так был задан тон разговору, в котором мы жаловались друг другу на всяческие боли и беды, но каждый раз шутливо. А в конце беседы мы признались, что при всем при том мы еще не так уж страшно и стары и вряд ли можем считать себя настоящими стариками, пока в нашей деревне жив еще самый старший, которому сто лет.
Когда совсем молодые люди, с превосходством их силы и наивности, смеются у нас за спиной, находя смешными нашу тяжелую походку и наши жилистые шеи, мы вспоминаем, как, обладая такой же силой и такой же наивностью, смеялись когда-то и мы, и мы вовсе не кажемся себе побежденными и побитыми, а радуемся тому, что переросли эту ступень жизни и стали немного умней и терпимей.
1952
Энгадинские впечатления
Дорогие друзья,
чем дольше занимаешься, тем труднее и сложнее становится работать с языком. Скоро я уже по одной этой причине не буду в состоянии что-либо записать. Поэтому нам надо бы, собственно, прежде чем я стану рассказывать вам о своих энгадинских впечатлениях, договориться о том, что мы подразумеваем под «впечатлением». Слово это, как и многие другие, за относительно короткий срок моей сознательной жизни упало в цене и весе, и от того веса золота, который оно имело, например, в трудах Дильтея, до девальвации по милости фельетониста, рассказывающего нам, какими «впечатляющими событиями» было для него знакомство с Египтом, Сицилией, Кнутом Гамсуном, танцовщицей Икс, хотя всего этого он, может быть, даже не видел как следует и не записал, падение произошло изрядное. Но чтобы удовлетворить свою потребность и попытаться достичь вас окольным путем, с помощью писания и типографской краски, мне придется притвориться подслеповатым и держаться за фикцию, будто мой устаревший язык и стиль все еще значат для вас то же, что для меня, и будто «впечатление» – это для вас, как и для меня, нечто большее, чем мимолетное ощущение или любой из сотни случаев повседневной жизни.
Нечто другое, не имеющее никакого отношения к языку и к моему ремеслу это восприимчивость стариков к впечатлениям, и тут я не могу и не хочу пробавляться фикциями и иллюзиями, а держусь известного мне факта, что люди молодого, а тем более юного возраста вообще не представляют себе, как воспринимают что-либо старики. Ведь для стариков новых впечатлений, по сути, не может быть, отпущенную и назначенную им сумму первичных впечатлений они давно получили, и их «новый» опыт, все более редкий, – это повторение не раз испытанного раньше, это новые мазки на давно как бы готовой картине, он накладывает на совокупность старых впечатлений новый тонкий слой краски или лака, покрывая этим слоем десяток, сотню прежних слоев. И все же он означает что-то новое и представляет собой хоть и не первичное, но настоящее впечатление, ибо становится, помимо всего прочего, каждый раз встречей человека с самим собой и самопроверкой. Кто видит море впервые или впервые слушает «Фигаро», получает другое, и обычно более сильное впечатление, чем тот, с кем такое случается в десятый или пятидесятый раз. Этот последний смотрит на море и слушает музыку другими, менее активными, но более опытными и наметанными глазами и ушами, он не только иначе и расчлененнее, чем первый, воспринимает уже не новые для него впечатления, но и встречается при этом с прежними случаями по-новому, узнает не только море и Фигаро, вещи уже знакомые, но заодно снова встречается и с самим собой, со своим более молодым «я», со многими прежними ступенями своей жизни, что бы ни вызывала у него подобная встреча – улыбку, насмешку, чувство превосходства, умиления, стыд, радость или раскаяние. В общем, людям пожилого возраста свойственно глядеть на свои прежние переживания и ощущения скорее с умилением и со стыдом, чем с чувством превосходства, а уж у человека творческого, у художника, встреча в конце жизненного пути с мощью, интенсивностью и полнотой зенита его жизни почти наверняка не вызовет чувства: «О, как слаб и глуп был я тогда!» – а вызовет, наоборот, желание: «О, будь у меня хоть что-то от прежней силы!»
К впечатлениям, назначенным мне судьбой, свойственным мне и для меня важным, принадлежат наряду с человеческими и духовными впечатления от местности. Кроме местностей, которые были моей родиной и относятся к формирующим элементам моей жизни – Шварцвальд, Базель, Боденское озеро, Берн, Тессин, – я благодаря поездкам, походам, попыткам писать картины и другим занятиям сроднился, почувствовав, как они существенны и путеводны для меня, с некоторыми, не очень многими характерными местностями, такими, как Северная Италия, особенно Тоскана, Средиземное море, кое-какие части Германии и другие. Видел я много местностей, и нравились они мне почти все, но вошли в мою судьбу, оставили во мне глубокий и прочный след, постепенно стали для меня маленькой второй родиной лишь очень немногие, и самая, пожалуй, прекрасная их них, сильнее всего волнующая меня – это Верхний Энгадин.
Я бывал в этой высокогорной долине раз десять, оставаясь там несколько раз лишь на день-другой, но чаще на неделю-другую. Впервые я увидел Энгадин лет пятьдесят назад, в молодости, проводя каникулы в Преде, над Бергюном, с женой и другом моей юности Финком, и, когда пришла пора возвращаться домой, мы решили совершить основательный поход. Внизу, в Бергюне, сапожник вбил мне новые гвозди в подошвы, и мы втроем с рюкзаками прошли через Альбулу по длинной красивой горной дороге, а потом по еще гораздо более длинной дороге в долине от Понте в Санкт-Мориц, шагая по проселку без автомобилей, но с бесконечным множеством одно– и пароконных повозок, в нерассеивающемся облаке пыли. В Санкт-Морице моя жена рассталась с нами и поехала поездом домой. В то время как мой товарищ, плохо переносивший высоту, не спал по ночам и становился все молчаливей и недовольнее, мне, несмотря на пыль и жару, верхняя долина Инна показалась воплощением мечты о рае. Я чувствовал, что эти горы и озера, этот мир цветов и деревьев хочет сказать мне больше, чем можно вобрать и впитать в себя с первого взгляда, что меня когда-нибудь еще потянет сюда, что эта строгая и в то же время богатая формами, суровая и в то же время гармоничная высокогорная долина имеет ко мне какое-то отношение, хочет не то дать мне что-то драгоценное, не то чего-то потребовать от меня. После ночлега в Сильс-Мария[1] 1. Сильс Мария – курортное место в горах Энгадина (кантон Граубюнден). Известно тем, что здесь в 1881-1888 гг. проводил лето Фридрих Ницше.
[Закрыть] (где я сегодня нахожусь снова и пишу эти заметки) мы стояли у последнего из энгадинских озер, я призывал друга открыть глаза и, взглянув через озеро на Малою и в сторону Бергеля, увидеть, как неслыханно благодатна и прекрасна эта картина, но все мои уговоры были напрасны, и, указывая вытянутой рукой на бездну пространства, он раздраженно сказал: «Ах, что уж там, это же обыкновенный эффект кулис!» После чего я предложил ему пройти проселком в Малою, а сам двинулся тропой по другую сторону озера. Вечером каждый из нас, далекий от другого, сидел одиноко за столиком на террасе остерии «Веккья» и ел свой ужин, лишь на следующее утро мы помирились и, сокращая бергельскую дорогу, весело сбежали вниз.
Второй раз я ездил в Сильс несколько лет спустя для встречи со своим берлинским издателем С. Фишером всего на два-три дня и жил его гостем в той же гостинице, где останавливаюсь в последние годы каждое лето. Это второе пребывание там оставило во мне мало следов, но вспоминается один прекрасный вечер с Артуром Холичером и его женой, тогда нам надо было многое сказать друг другу.
А потом было еще одно впечатление, вид, который с тех пор при каждом приезде вновь становился для меня дорогим и важным и волновал мою душу, тесно прижавшийся к склону скалы мрачноватый дом, энгадинское жилище Ницше. Среди шумного, пестрого мира туризма и спорта, среди больших отелей он упрямо стоит сегодня и глядит на все это немного досадливо, как бы с отвращением, будя почтение и сочувствие и настойчиво напоминая о том высоком образе человека, который создавал этот отшельник даже в своих ложных учениях.
Затем пошли годы без встреч с Энгадином. Это были мои бернские печальные военные годы. И вот, когда в начале 1917 года я был срочно отчислен из части врачом, больной от своей военной работы и еще больше от бедствий войны вообще, один мой швабский друг находился как раз в санатории над Санкт-Морицом и пригласил меня туда. Стояла зима, горькая третья военная зима, и я узнал эту долину, ее красоты, ее резкости, ее целебность и утешительность с новой стороны, я снова научился спать, научился есть с аппетитом, проводил целые дни на лыжах или на коньках, смог вскоре выносить разговоры и музыку, даже немного работать; иногда я один поднимался на лыжах к корвильской хижине, куда еще не было канатной дороги, и обычно оказывался наверху единственным человеком. Тогда, в феврале 1917 года, я пережил одно незабываемое утро в Санкт-Морице. Мне нужно было туда зачем-то, и, когда я ступил на площадь перед почтой, из здания почты вышел человек в меховой шапке и стал читать вслух только что полученный экстренный выпуск газеты. Люди столпились вокруг него, я тоже подбежал к нему, и первая фраза, которую я разобрал, была: «Le czar demissiona» [«Царь отрекся» (фр.)] . Это было сообщение о Февральской революции в России. С тех пор я сотни раз проезжал или проходил через Санкт-Мориц, но редко не вспоминал на этом месте то февральское утро 1917 года, своих тогдашних друзей и хозяев, никого из которых давно нет в живых, и то душевное потрясение, которое я испытал, когда после короткого житья на правах пациента и выздоравливающего голос того чтеца грозно и настойчиво призвал меня назад к современности и к мировой истории. И так бывает везде, где бы я ни оказался в этой местности, везде на меня смотрит прошлое, смотрит собственное мое естество и лицо, взиравшее когда-то на эти же картины; я встречаюсь с еще не тридцатилетним, который весело тащил свой рюкзак множество километров по августовской жаре, встречаюсь с человеком на двенадцать лет старше, который в тяжком кризисе, поумнев, измучившись и постарев от выстраданного из-за войны, нашел здесь, наверху короткую передышку, чтобы отдохнуть, окрепнуть, собраться с мыслями, снова встречаюсь с теми позднейшими ступенями моей жизни, когда я вновь посещал это милое высокогорье, товарищ младшей дочки Томаса Манна по лыжным походам, постоянный пассажир построенной тем временем корвильской канатной дороги, часто в сопровождении своего друга Луи Жестокого и его умной таксы, тихий ночной работник, склонившийся над рукописью «Гольдмунда». О, какой таинственный ритм вспоминаемого и забываемого бьется в наших душах, таинственный и столь же отрадный, сколь тревожный, даже для того, кто более или менее знаком с методами и теориями современной психологии! Как хорошо и утешительно, что мы можем забывать! И как хорошо и утешительно, что у нас есть дар памяти! Каждый из нас знает, что сохранила его память, и распоряжается этим. Но никто из нас не в силах разобраться в чудовищном хаосе того, что он забыл. Иногда, через годы и десятилетия, словно откопанный клад или вырытый плугом снаряд, на свет выходит обломок чего-то забытого, отброшенного, как нечто ненужное или неудобоваримое, и в такие мгновения (в «Гольдмунде» описано такое великое мгновение) все то многообразно драгоценное, прекрасное, что составляет наши воспоминания, кажется горсткой пыли. Мы, поэты и интеллектуалы, высоко ценим память, это наш капитал, мы живем на него – но когда подобное вторжение из преисподней забытого и отброшенного застает нас врасплох, это всегда открытие, приятно ли оно или нет, открытие такой мощи и силы, каких нет в наших тщательно хранимых воспоминаниях. У меня иногда возникала мысль или догадка, что тяга к странствиям и завоеванию мира, жажда нового, еще не виданного, путешествий, экзотики, знакомая большинству не лишенных фантазии людей, особенно в молодости, может быть и жаждой забыть, вытеснить прошлое, поскольку оно угнетает нас, закрыть уже увиденные картины как можно большим числом новых. Склонность старости, наоборот, к прочным привычкам и повторениям, ко все новым встречам с одними и теми же местами, людьми и ситуациями есть в таком случае, видимо, стремление к сокровищнице воспоминаний, неустанная потребность удостовериться в целости сохраненного памятью, а может быть, и желание, тихая надежда увидеть эту сокровищницу пополненной, вновь, чего доброго, обнаружить и прибавить к запасу воспоминаний то или иное впечатление, ту или иную встречу или картину, то или иное забытое и потерянное лицо. Все старые люди, даже не подозревая того, пребывают в поисках прошлого, кажущегося невозвратным, хотя оно не невозвратно и не обязательно прошло, ибо при определенных обстоятельствах, например с помощью поэзии, оно может быть возвращено и навсегда вырвано из небытия.
По– другому обретаешь прошлое в новом обличье, когда через десятки лет встречаешься с людьми, которых ты некогда знал и любил более молодыми, другими. Когда-то в одном на редкость красивом и уютном энгадинском доме с облицованными кедром комнатами и стеатитовыми печами жил один мой приятель, друживший с Клингзором маг Юп. Он часто по-царски угощал меня и баловал в те времена, когда я еще был лыжником и завсегдатаем корвильской хижины. Тогда в его доме играли три милых ребенка, два мальчика и девочка, младшая из детей, у которой -я заметил это с первого взгляда – каждый глаз был больше, чем ее ротик. Самого мага я, правда, уже десятки лет не видел, он больше не ездит в горы, но несколько лет назад я случайно встретился с его женой и снова увидел этих взрослых теперь детей, музыканта, студента и девушку – та, все еще обращавшая на себя внимание большими глазами и маленьким ротиком, превратилась в изысканную красавицу и с восторгом говорила о своем парижском профессоре, у которого занималась сравнительным литературоведением. Она присутствовала и в тот раз, когда наш друг Эдвин Фишер[2] 2. Фишер Эдвин (1886-1960) – швейцарский композитор и пианист-виртуоз. Положил на музыку цикл стихотворений Гессе к Элизабет, созданный в пору жизни поэта в Базеле (1899-1904) и посвященный Элизабет Лярош.
[Закрыть] играл нам в доме ее матери однажды днем Баха, Моцарта и Бетховена. С ним, музыкантом, я тоже неоднократно встречался, с тех пор как он, совсем еще молодой человек, показывал мне свою музыку на мои стихи к Элизабет, встречался каждый раз на новой ступени жизни, и наша товарищеская дружба с каждым разом утверждалась и крепла.
Так при каждом возвращении встречало и встречает меня здесь милое прошлое, невозвратимое и все же поддающееся воскрешению. Мерить им сегодняшний день и себя сегодняшнего радостно и трудно, от этого испытываешь счастье и стыд, это навевает грусть и утешает. Видеть склоны, на которые я много раз без труда поднимался когда-то пешком или на лыжах и на самый маленький из которых мне теперь никак не взобраться, вспоминать друзей, с которыми мне довелось разделить множество энгадинских впечатлений, друзей, ныне давно уже спящих в могилах, немного больно. Но воскрешать эти времена и этих друзей в беседе или в одиноком поминовении, листать богато иллюстрированную книгу воспоминаний (всегда с тишайшей надеждой, что вдруг да возникнет какая-нибудь потерянная, забытая картинка и затмит все другие) радостно, и если силы идут на убыль, а прогулки становятся год от года короче и затруднительнее, то, с другой стороны, с каждым возвращением и с каждым годом растет эта радость воскрешения и поминовения и все многообразнее становится радость от того, что включаешь свое сегодняшнее бытие в многосложный узор, сплетенный памятью. В большинстве этих воспоминаний участвует мой товарищ по жизни, Нинон; со времен тех лыжных зим почти тридцатилетней давности я не бывал здесь без нее, и так же, как на вечерах в доме мага, на вечерах с С. Фишером, Вассерманом[3] 3. Вассерман Якоб (1873-1934) – немецкий писатель, мастер социально-психологического романа. Был дружен с Гессе.
[Закрыть] и Томасом Манном, она два года назад присутствовала на чудесной встрече с моим маульбронским однокашником Отто Гартманом[4] 4. Гартман Отто (1877-1952) – юрист, обер-бургомистр Геппингена, друг детства Гессе.
[Закрыть], самым светлым и благородным представителем типа хорошего немца и шваба среди моих друзей. Это был большой праздник, мой друг подарил нам целый день своих коротких каникул, мы возили его на машине в Малою и на Юлиер, под высоким августовским небом горы казались хрустальными, с тяжелым сердцем я сказал ему вечером «прощай». Но наше довольно робко высказанное желание встретиться хотя бы еще один раз сбылось: за несколько дней до смерти он был в Монтаньоле моим гостем, dona ferens [Приносящим дары (лат.)] , я рассказал вам об этом в некрологе.
А этим летом я снова поднялся сюда, на сей раз новым путем, ибо в день нашей поездки в Бергеле засыпало дорогу, рухнул мост и нам пришлось ехать незнакомым доселе окольным путем через Сондро, Тирано, Пушлав и Бернинский перевал, долгим, но очень красивым путем, тысячи картин которого вскоре, однако, смешались у меня в памяти и стерлись; лучше всего сохранилось впечатление от огромного, с сотнями складок и террас холма северноитальянского виноградника, картина, которая в более молодые годы была бы мне не так интересна. Тогда я был охотник до безлюдных, диких и, пожалуй, романтических мест, лишь гораздо позднее, с течением лет меня все более стала привлекать и интересовать совокупность человека и местности, ее формирование, хитрое покорение и мирное завоевание хлебопашеством и виноградарством – террасы, стены и дороги, льнущие к склонам и подчеркивающие их формы, крестьянская сметка и крестьянская старательность в тихой упорной борьбе с разрушительными дикостями и прихотями стихий.
Первая ценная встреча этого лета в горах была и человеческой, и музыкальной. Уже много лет в нашей гостинице останавливался летом одновременно с нами виолончелист Пьер Фурнье[5] 5. Фурнье Пьер (род. 1906) – выдающийся французский виолончелист, с 1949 г. живет в Швейцарии.
[Закрыть], по мнению многих – первый в своей области, по моему впечатлению – лучший из всех виолончелистов, по виртуозности равный своему предшественнику Казальсу[6] 6. Казальс Пабло (1876-1974) – знаменитый виолончелист и композитор, противник фашистского режима Франко.
[Закрыть], а в художественном отношении, пожалуй, превосходящий его строгостью и суровостью игры, а также чистотой и бескомпромиссностью программ. Не то чтобы я всегда и во всем был согласен с Фурнье по поводу этих программ, он играет с любовью и таких композиторов, без которых я легко обошелся бы, например Брамса, но ведь и эта музыка серьезна и заслуживает серьезного отношения, а тот знаменитый старик играл наряду с серьезной и настоящей музыкой всякие бравурные и легковесные штучки. Таким образом, Фурнье с женой и сыном был нам знаком не только как слушателям, но много лет и зрительно, хотя мы годами оставляли друг друга в покое, лишь издали кивая друг другу, и каждый молча жалел другого, когда видел, что к нему пристают любопытные. Но на этот раз, после концерта в самаденской ратуше, нам довелось познакомиться ближе и он любезно предложил мне поиграть как-нибудь специально для меня. Поскольку он вскоре собирался уехать, концерт в номере должен был состояться на следующий же день, и день этот выдался несчастный, это оказался один из тех дней недомогания, недовольства, усталости и дурного настроения, какие и на ступени мнимой старческой мудрости все еще доставляют нам порой наша среда и порывы собственной души. Я чуть ли не силой заставил себя отправиться к назначенному послеполуденному часу в номер артиста, из-за моего дурного настроения и уныния у меня было такое чувство, будто я сажусь немытым за праздничный стол. Я вошел туда, опустился на стул, маэстро сел, настроил свой инструмент, и вместо атмосферы усталости, разочарования, недовольства собой и миром меня вскоре охватила чистая и строгая атмосфера Себастьяна Баха, казалось, будто из нашей высокогорной долины, волшебство которой сегодня на меня не действовало, меня вдруг подняли в какой-то еще гораздо более высокий, более ясный, более хрустальный горный мир, открывавший, будораживший и обострявший все органы чувств. То, что не удавалось весь этот день мне самому – шагнуть из обыденности в Касталию, – это мгновенно совершила со мной музыка. Час или полтора провел я здесь, слушая – с короткими паузами и недолгими разговорами в промежутках – две сольные сюиты Баха, и эта музыка, исполненная сильно, точно и строго, была для меня, как хлеб и вино для голодного и жаждущего, она была пищей и омовением и помогла душе вновь обрести мужество и дыхание. Та провинция духа, которую я когда-то, задыхаясь в грязи немецкого позора и войны, воздвиг как спасительное убежище, снова отворила мне свои двери и приняла меня на серьезно-веселое, великое празднество, которое ни в каком концертном зале никогда не удается вполне. Я ушел исцеленный и благодарный и еще долго жил этим.