355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Гессе » Письма по кругу (Художественная публицистика) » Текст книги (страница 23)
Письма по кругу (Художественная публицистика)
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:51

Текст книги "Письма по кругу (Художественная публицистика)"


Автор книги: Герман Гессе


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 34 страниц)

Читая роман

Недавно я прочел роман, сочинение одаренного, уже довольно известного автора, – приятное, веющее молодостью произведение, которое заинтересовало меня, а местами и порадовало, хотя оно повествует о шумных людях и тех вещах, какие в жизни мне мало интересны. Речь идет о людях, живущих в больших городах и с увлечением занимающихся тем, чтобы по возможности заполнить свою жизнь «переживаниями», удовольствиями и сенсациями, поскольку иначе она не имела бы ценности – ни пережитая, ни рассказанная. Есть много таких романов, и я иногда читаю один из них, поскольку живу вдали, уединенно, и временами с удовольствием принимаюсь изучать тех моих современников, от коих чувствую себя удаленным на большое расстояние, которые совершенно чужды мне, чьи страсти и мнения кажутся какими-то чудесами, чем-то удивительным, экзотическим и непостижимым; короче говоря, речь идет о жителях больших городов и об их болезненной приверженности к развлечениям. К жизни людей такого типа я питаю не только тот забавный интерес, какой проявляет европеец к слонам и крокодилам, но также интерес вполне основательный и закономерный: мне, например, стало известно, что даже если кто-то еще сидит тихонько на своем клочке земли, то и его жизнь и дела в большей или меньшей степени подвержены влиянию больших городов. Ибо там, в этой сумятице, в атмосфере затравленной, клокочущей, а потому и непредсказуемой жизни, все решается войной и миром, рынком и валютой, но не человеком: модой, биржей, настроением, «улицей». То, что житель большого города называет «жизнью», почти полностью исчерпывается этим; он разумеет под жизнью, кроме политики и дел, только общество, а под обществом в свою очередь почти исключительно ту часть своей жизни, которая отдана поискам сенсаций и удовольствий. Город, в чью жизнь я не вмешиваюсь, который чужд мне, определяет некоторые вещи, имеющие известное значение и в моей жизни...

Тем самым я не высказываю какой-то оценки большого города или романа, в котором идет речь о нем. Правда, мне было бы приятнее прочесть более близкое по духу сочинение о значительных и достойных подражания людях. Но я сам литератор, и мне давно известно, что художник, выбирающий «материал», – не художник и читать его не стоит, что материал сочинения никогда не может вступить в противоречие с его ценностью. Сочинение, основанное на материале мировой истории, может ничего не стоить, а то, где речь идет о какой-нибудь малости – потерянной булавке либо подгоревшем супе, – может быть истинно поэтическим.

Итак, я читал роман нашего автора без особенного почтения к его «материалу»; почтение к «материалу» должен чувствовать автор, а не читатель. Внимание читателя должно привлекать сочинение и то, как автор владеет своим ремеслом, а судить о том он должен, не оглядываясь на «материал» сочинения, лишь по добротности самой работы. К этому я готов всегда, и я все более склоняюсь к тому, чтобы качество работы в таком ремесле ставить выше идейного содержания и изображения чувств. Ибо за десятки лет жизни и писательства я имел случай удостовериться, что идеи и чувства легко заимствовать либо подделать, а вот основательность владения ремеслом – нет. Я, таким образом, читал роман с сочувствием и вниманием к коллеге, не все понимая, иногда потешаясь, многое искренне одобряя. Герой книги – молодой писатель, постоянно отвлекаемый от работы тем, что вместе с друзьями предается всякого рода удовольствиям, а кроме того, вынужден посвящать влюбленным в него дамам некоторое время, что служит ему источником дохода. Автор питает сильную неприязнь к большому городу, обществу, страсти к газетным сенсациям, он чувствует, что бессердечие и жестокость, грабеж и война – все пустило здесь свои корни. Но герой его не настолько тверд, чтобы каким-либо способом отвернуться от этого мира, он бросается от него в круговорот путешествий, вечную смену развлечений и любовных связей.

Таков «материал». Использование его позволяет, между прочим, описать ресторан, железнодорожный вагон, отель, назвать сумму счета за ужин, и такие вещи, пожалуй, представляют своеобразный интерес. Но тут я дошел до места, которое удивило меня. Герой приезжает в Берлин и останавливается в каком-то отеле, причем именно в комнате номер одиннадцать. Прочтя это (как коллега автора, то есть с интересом к каждой строке и желанием поучиться), я подумал: «Зачем ему это точное обозначение номера комнаты?» Я ждал, я был убежден, что это число – одиннадцать – имеет какой-то смысл, тут, возможно, есть что-то неожиданное, очаровательное и милое. Но я был разочарован. Герой, спустя одну-две страницы, возвращается в свою комнату, номер которой теперь уже – двенадцать! Читаю снова – нет, я не ошибся: сперва стоит одиннадцать, затем – двенадцать. Тут не шутка, не игра, в этом нет ни очарования, ни тайны, тут просто недосмотр, неточность, слегка небрежное отношение к ремеслу. Автор один раз написал – двенадцать, другой одиннадцать, после этого он не прочел собственную работу, не читал, очевидно, и корректуры либо читал так же равнодушно, невнимательно, как написал эти самые числа: ибо мелочи не в счет, ибо литература – не какая-то там, черт побери, школа, где требуют объяснить ошибки рассуждения и правописания; ибо, наконец, большой город утомителен и оставляет молодому автору мало времени для работы. Все верно, и я по-прежнему полон внимания к тому, что автор не приемлет безответственности газет, пестреющих сенсациями, отвергает поверхностность и безразличие, пронизывающие жизнь большого города! Но из-за этого самого числа – двенадцать – я вдруг перестал вполне доверять автору, он вдруг сделался подозрителен мне; я стал читать с повышенным вниманием и заметил ту неряшливость, с которой он написал это «двенадцать», еще в других местах, вспомнил даже такие, которые позавчера прочел с полной доверчивостью. И таким образом книга очень многое потеряла в смысле весомости, чувства ответственности, истинности, в самом существенном, и все из-за этого глупейшего числа двенадцать. Я вдруг почувствовал: эта милая книга написана горожанином для горожанина, для данного дня, мгновения; автор тут не слишком серьезен, короче, его тоска, вызванная бессердечностью и легкомыслием жителя большого города, не серьезнее, чем удачная затея любого фельетониста.

Пока я размышлял над этим, мне вспомнился забавный случай, происшедший несколько лет назад. Другой молодой, но уже довольно известный автор прислал мне свой роман, попросив дать отзыв о нем. То был роман из времен Французской революции. Между прочим, там описывалось жаркое, засушливое лето: вся округа изнывает, крестьяне в отчаянии, урожай погиб, вокруг ни одной зеленой травинки. Но через несколько страниц герой или героиня тем же самым летом прогуливается по той же самой местности и наслаждается видом цветочков среди обильно колосящихся полей! Я написал автору, что такая неряшливость вредит всей книге. Он не дал втянуть себя в дискуссию, для коей жизнь слишком коротка, поскольку был уже занят новой работой, столь же неотложной. Он ответил только, что я, видимо, мелочный педант и что в его произведении речь идет еще кое о чем, кроме подобных пустяков. К счастью, не все молодые авторы думают так. Я пожалел о своем послании и с тех пор ничего похожего не писал. И подумать только, чтобы в произведении искусства ничто не зависело от точности, верности, милых подробностей, чистоты исполнения! Как хорошо, что и сегодня есть еще молодые поэты, умеющие показать, как обстоят дела с милыми пустяками, с точностью ювелирной работы и той изящной легкостью, подобной искусству акробатов, достигаемой тяжким трудом добросовестного ремесленника.

И все-таки я, видимо, брюзга и старый франконский[1]  1. Франконский – т. е. немецкий. Франконией в старину называлась историческая область Германии (ныне – территория ФРГ).


[Закрыть]
Дон Кихот, поклонник морали в искусстве. Разве мы не знаем, что девять десятых всего количества книг написаны, а равным образом и прочтены безо всякого чувства ответственности, что послезавтра вся бумага, вышедшая из наших типографий, мое брюзжание в том числе -превратится в макулатуру? И почему автор, пишущий такие милые вещи для нынешнего дня, должен терпеть несправедливость, когда его читают так, будто он собирался писать для вечности?

Тем не менее я не в состоянии изменить свое мнение об этом. Так всегда наступает закат чего бы то ни было: серьезно принимать большие вещи и как само собой разумеющееся, несерьезно – мелочи. Когда чтят человечество, но мучают прислугу, когда почитают священными отечество, церковь или партию, но плохо и неряшливо исполняют ежедневную работу – тогда начинается коррупция. Против этого есть лишь одно воспитательное средство: чтобы сами мы и все прочие оставили пока так называемые серьезные и священные предметы вроде разума, взгляда на мир, патриотизма и обратились, наоборот, с полной серьезностью к вещам малым и мельчайшим, которые важны в данный миг. Если вы отдадите механику чинить свой велосипед или газовую плиту, то потребуете от него не любви к человечеству или веры в величие Германии, а толковой работы, по ней вы будете судить о нем и обо всех прочих – и правильно сделаете. Почему для людей умственного труда должно быть иначе? Как может работа, именующаяся произведением искусства, не быть выполнена точно и добросовестно? И почему мы должны не замечать «маленьких» погрешностей в своем ремесле ради прекрасного образа мыслей? Нет, лучше обратим против врага его собственное оружие. Ведь все эти широкие жесты, прекрасные мысли, программы – просто оружие, но, если взглянуть на него с иной стороны, оно удивит нас – правда, лишь тем, что никуда не годится.

1933

Фройляйн Анни Ребенвурцель[1]  1. Анни Карлсон, урожд. Ребенвурцель – немецкий литературовед и переводчик, автор многих работ о Гессе. Издала переписку Гессе и Т. Манна (1968).


[Закрыть]
, Кельн

4 февраля 1933

Дорогая Анни Ребенвурцель,

благодарю Вас за Ваше письмо. Я смог расшифровать не все, но почти все, и все прочел и обдумал с большим участием. Что кельнский семестр, от которого Вы так много ждали, возможно, Вас разочарует, я думал уже тогда, но тогда я ничего Вам не сказал по этому поводу, кроме одного намека, что почитаемый Вами учитель принадлежит к крайним националистам. Теперь, кажется, к этому добавилось еще и другое. Но через такие вещи Вам надо пройти, как и любому, ведь в каждом случае для молодого ума, готового к служению и деятельности, найти свое место, где он смог бы укорениться, служить и действовать, непросто. Всюду помехой рутина, «машина», запущенная в ход, организация и прочие понятия и принудительные меры, которые применяются обществом, государством, капиталом...

[...] Мне не хочется читать Вам проповедь в ответ на Ваше милое письмо. Я тоже был когда-то молод, и для меня слово «бороться» тоже имело ликующее и благородное звучание – в 1914 году мир принудил меня основательно обо всем этом задуматься, и эти раздумья растянулись на годы. «Борьба» – это как раз то самое, что, несмотря на различие формулировок, объединяет Вас с нацистами.

Европеец, и в особенности наиболее глупая, дикая и воинственная его разновидность – человек «фаустовского» типа (то есть немец, который с помощью хвастовства превращает свои низости в добродетели), чрезвычайно любит и превозносит всяческую борьбу, драчливость для него – добродетель, и в этом есть даже нечто по-детски милое и трогательное. Когда крестьянские сыновья от полноты сил и крови колотят друг друга, а порой даже забивают друг друга насмерть – все это милый ребяческий спорт. Но когда то же самое делают организованные орды (читай: нацисты), это выглядит менее привлекательно. Но худшая форма «борьбы» – это когда она организована государством, как это обрушилось на нас в 1914-м, а также имеющая к тому прямое отношение философия государства, капитала, промышленности и «фаустовского» человека, который изобрел все эти вещи.

С тех пор как «борьба» потеряла для меня свое притягательное волшебство, мне стало мило все невоинственное, благородно страдающее, наделенное спокойным превосходством, и так я обрел путь от борьбы к страданию, обрел понятие «терпение», смысл которого вовсе не только негативный, обрел понятие «добродетель», которое всегда однозначно – от Конфуция до Сократа и христианства. «Мудрец», или «Совершенный», в древних китайских сочинениях – это то же, что «благой» человек у древних индийцев и у Сократа. Его сила не в том, что он готов нанести смертельный удар, но в том, что он готов умереть от смертельного удара. Отсюда произрастает всякое благородство, всякая человеческая ценность, всякая совершенная чистота и неповторимость деяния и жизни, от Будды до Моцарта.

У нас уже три недели лежит снег, снежный покров достиг толщины более метра, сейчас он немного потоньше – день ото дня на него светит солнце. Наш климат особенно оправдывает себя в эти зимние месяцы. Он отличается от севера не большим количеством тепла, а большим количеством света. [...]

Рудольфу Якобу Хумму[1]  1. Хумм Рудольф Якоб (1895-1977) – швейцарский писатель, был в дружеских отношениях с Гессе; их переписка издана в 1981 г.


[Закрыть]
, Цюрих

Середина марта 1933

[...] Изменение Вашей точки зрения и Ваших мыслей я могу понять. Мне знаком призыв, что зовет нас к массе и к общей борьбе, и я не раз был близок к тому, чтобы за ним последовать. Во время немецкой революции я был безоговорочно на стороне революции... Кроме того, у меня много друзей среди левых, и самые близкие друзья как раз среди немецких левых. Кровати приготовлены и в моем доме, и я ожидаю завтра первого ускользнувшего из Германии гостя.

Но мое отношение к несправедливому порядку и мои взгляды на изменение оного несколько иные. Война 1914-1918 годов была для меня столь сильным переживанием, что это привело меня почти на край гибели, и с тех пор я обрел полную и незыблемую ясность. Что касается меня, то я отрицаю и не поддерживаю всякое изменение мира путем насилия, даже если оно социалистическое, даже если оно, по видимости, желанное и справедливое. Всегда убивают не тех, а даже если и тех, в улучшающую и искупительную силу убийства я давно уже не верю, и хотя в обострении партийных стычек до состояния гражданской войны вижу твердость намерений, моральную нетерпимость: «или-или», – но насилие я все же отвергаю. Мир страдает от несправедливости, это так. Но еще больше он страдает от недостатка любви, человечности, братского чувства. Братское чувство, которое основывается на том, что тысячи маршируют рядом и несут оружие – все равно, идет ли речь о военных или о революционных рядах, – для меня неприемлемо.

Таково мое убеждение. Всякому другому я предоставляю свободу выбора, только ожидаю от него, если он со мной знаком, что он признает мою позицию неизбежной для меня или хотя бы мною обоснованной и ответственной...

[...] Я тоже прошел немалый путь и претерпел немало всяких изменений. Возможно, это путь Дон Кихота, во всяком случае, это путь страданий и осознания своей ответственности, он дал мне очень чуткую совесть, она стала проявляться в 1914 году (раньше она была благодушней), и если я теперь сознательнее, чем когда-либо, одиночка и «мечтатель», то я это полностью осознал и вижу в этом не только проклятие, но и службу. У меня есть своя форма общения и социальных связей. Я получаю ежегодно тысячи писем, все они от молодых людей, преимущественно до двадцати пяти лет, и очень многие из них ищут со мною личной встречи. Все это, почти без исключения, одаренные, но трудные молодые люди, предназначенные для большего, чем обычный, уровня индивидуализации, сбитые с толку ярлыками нормированного мира. Иные из них типы патологические, но другие настолько, замечательны, что именно на них основывается вся моя вера в дальнейшее существование немецкого духа.

Для этого меньшинства, для этих частично находящихся в опасности, но живых юных умов я не пастырь и не врач, у меня нет для того ни достаточного авторитета, ни амбиций, но каждого из них, насколько мне хватает чуткости, я укрепляю в том, что отделяет его от нормы, стараюсь показать ему смысл такой позиции. Я никого не отговариваю вступать в какую-либо партию, но каждому говорю, что, если он сделает это в слишком юные годы, он рискует не только продать свое собственное суждение за приятность быть окруженным товарищами, но... (фраза прервалась из-за прихода гостя, начинаю сначала): но я указываю каждому, будь это даже мои собственные сыновья, что принадлежность к партии и верность программе не могут быть игрой, поскольку должны обрести силу обязательности. А это значит, что, если уж человек принимает революцию, он не только должен служить ей душой и телом, но должен быть готов и стрелять, и убивать ради своего дела, пускать в ход пулеметы и газы. Я часто даю молодым людям для чтения сочинения левых революционеров, но, когда об этом заходит речь и начинается безответственная ругань буржуазии, государства, фашизма (которых я, естественно, сам охотно послал бы к черту), я напоминаю о вопросе совести: о том, что придется быть готовым к убийству, и не только к убийству тех, кого знаешь как преступников и ненавидишь, но к убийству вслепую, к стрельбе в безымянную людскую массу. Я со своей стороны к этому не готов ни при каких обстоятельствах, и я христианин в том, что в крайнем случае предпочту быть убитым, но не убийцей, хотя в решении этого последнего вопроса совести я никогда не пытался ни на кого влиять, даже на моих сыновей.

Через час я ожидаю известного антифашистского писателя, а завтра первого беженца из Германии. Волны докатываются до нас, и я не могу от них уклониться, как и в 1914-м. Только теперь я увереннее сужу о своей личной совести...

Последний раз мне пришлось это проверить во время немецкой революции, когда мне предложили заняться некоей деятельностью. При всей симпатии к Ландауэру[2]  2. Ландауэр Густав (1870-1919) – немецкий писатель; участвовал в создании Баварской Советской республики, после ее разгрома пал жертвой белого террора.


[Закрыть]
я остался в стороне. И сейчас я все еще продолжаю стоять в стороне, что, с Вашей точки зрения, вероятно, застой, болото. Но для меня это было и есть каждодневная жизнь, движение, проверка.

Томасу Манну

21 апреля 1933

Дорогой господин Манн,

с радостью увидел я в цюрихской газете статью Шу[1]  1. ...увидел я... статью Шу... – 21 апреля 1933 г. немецкий музыкальный критик Вилли Шу опубликовал в «Нойе цюрхер цайтунг» статью «Томас Манн, Рихард Вагнер и мюнхенские хранители Грааля», в которой рассказал о болезненной реакции мюнхенских и баварских властей на доклад Т. Манна «Страдания и величие Рихарда Вагнера», прочитанный 10 февраля 1933 г. в Мюнхенском университете. Среди подписавших протест были, наряду с официальными лицами, также музыканты Ганс Пфитцнер и Рихард Штраус.


[Закрыть]
(которого давно ценю) и полагаю, что и Вам она доставила удовольствие.

Ваша теперешняя ситуация[2]  2. Ваша теперешняя ситуация... – Т. Манн, отправившись с докладом о Рихарде Вагнере по европейским столицам (Амстердам, Брюссель, Париж), так и не вернулся в охваченную националистическим угаром Германию.


[Закрыть]
очень глубоко меня затрагивает по ряду причин. Частью потому, что во время войны я сам пережил нечто похожее, результатом чего для меня явился не только полный отказ от официальной Германии, но и пересмотр моих представлений о функции духа и вообще о поэзии. У Вас многое, конечно, иначе, чем тогда у меня, но общим мне кажется душевное переживание: необходимость расстаться с понятиями, которые очень любил и долго питал собственной кровью.

Я не собираюсь и не хочу говорить Вам по этому поводу иных слов, кроме выражения искренней симпатии. Я понимаю также, что Ваше теперешнее положение отличается от моего тогдашнего. Оно тяжелее – даже потому, что Вы сейчас значительно старше, чем был я в годы той войны.

Но из всего этого я вижу для Вас и для нас единственный путь: из немецкого в европейское и из актуального во вневременное. С этой точки зрения я не могу считать непереносимым крах немецкой республики и тех надежд, что Вы на нее возлагали. Рухнуло нечто, в чем не было истинной жизни. И это будет плодотворной школой для немецкого духа, когда он снова встанет в открытую оппозицию официальной Германии.

Я надеюсь, что мы скоро увидимся, и дети тоже.

Томасу Манну

После Троицы, 1933

Дорогой господин Манн,

мы искренне были рады получить от Вас известие, спасибо Вам за Ваше милое письмо! Очень сожалею о неудаче с Базелем[1]  1. ...о неудаче с Базелем... – Покинув Германию, Т. Манн предполагал вначале осесть в Базеле или Цюрихе, но политическая атмосфера в немецкой Швейцарии, где было много явных и тайных сторонников нацизма, вынудила его отказаться от этого плана.


[Закрыть]
; сам не знаю почему, но я воспринимал это как некоторое соседство.

Что касается специфически немецкой формы любви к отечеству, то она представляет нам сегодня удивительные и трогательные примеры. Есть немало выброшенных из Германии евреев и коммунистов, среди которых и те, кто одержал славные победы в приобщении к коллективной позиции несентиментального героизма. И вот теперь, едва пожив на чужбине, они пребывают в состоянии неуверенности, прямо-таки изнывают от трогательной тоски по родине. Я могу их понять, когда вспоминаю о том, как тяжело было мне в годы войны и сколько времени понадобилось, чтобы вытравить из себя сентиментальную часть своей любви к Германии.

Обо всех вас мы здесь часто и сердечно вспоминаем. Со времени Вашего отъезда было много гостей, даже слишком много, но, не говоря уж о безусловной симпатии, мало с кем я ощущал такое родство, как с Вами, особенно в Вашем отношении к Германии. Даже манера, в которой Вам наносятся оскорбления, знакома мне со времен войны, и сейчас еще, читая литературные и книгоиздательские журналы, я время от времени встречаю подобные голоса.

Должен признаться, что на сей раз я не принимаю немецкие события так близко к сердцу, как во время войны, я не страшусь за Германию и не стыжусь за Германию, меня это попросту мало трогает. Чем больше становится лозунгом единство с господствующей идеологией, тем крепче моя вера в органическое начало, в правомочие и необходимость также и таких функций, которые ненавистны коллективному сознанию. О том, являются ли мои мысли и поступки немецкими, судить не берусь. Из своего германства вылезти не могу и верю, что мой индивидуализм и мое сопротивление, моя ненависть к известным немецким аллюрам и фразам – все это тоже функции, отправляя которые я служу не только себе, но и своему народу.

Всем Вашим сердечнейшие приветы! Здесь стоит засуха, мы просто изнемогаем от таскания садовых леек, но сейчас наконец прошел хороший дождь, и можно ходить мимо грядок без угрызений совести. У нас прибавление семейства, две молодые кошки принесли котят, Нинон их обихаживает и кормит.

Добрые пожелания от Вашего...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю