Текст книги "Письма по кругу (Художественная публицистика)"
Автор книги: Герман Гессе
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 34 страниц)
Господину Ф.
12 января 1949
[...] Та немецкая сущность, которую мы любим, к которой мы причастны, перед которой мы в долгу и которую Вы чтите в Бахе, Лютере, Гете, – почему она нуждается в защите оружием? Вы, по-моему, переводите тут, как это часто делается, нравственную проблему в другую плоскость, вернее – Вы мучитесь сомнениями и угрызениями совести из-за чего-то пустого, уходя тем самым от Вашей настоящей, подлинной проблемы.
Во время победного немецкого разбойничьего похода через половину России немецкие мальчики-солдаты писали мне иногда так: «Мы стоим у Кавказа, чтобы защищать высочайшие ценности немецкого духа, к которым мы относим и Ваше творчество» – и тому подобный мальчишеский вздор. В действительности все эти глупые герои помогали правившим «отечеством» извергам вконец погубить все по-хорошему и по-настоящему немецкое. А теперь и Вы еще бьетесь над вопросом, не должны ли Вы в конце концов помочь мечом Германии Гете встать на ноги!
Нет, Вы не предадите ни Гете, ни Баха, если не поднимете меч ради них. Но Вы предадите свою немецкую сущность, если уйдете от своей духовно-нравственной задачи – все крепче и все плодотворнее соединяться именно с этой бессмертной духовной немецкой сущностью, – если Вы уйдете от этой задачи в сентиментальности меланхолии, греха или самоубийства. Ведь стремление к самоубийству перестает быть сентиментальным только после того, как дело сделано.
Господину А. Ш., Гейслинген
27 октября 1949
Дорогой господин Ш.,
сколько типично немецкого в том, что Вы рассказали мне о Вашем «пожилом друге». Он пережил все мерзкое, что было после 1933 года, он живет сейчас среди немецких бед и разрухи; но что его беспокоит и заставляет призывать к «огню и мечу» – так это забота о нравственности Норвегии, неправильно, на его взгляд, поступающей с одним изменником, который, к сожалению, является еще и большим писателем. Во Франции Гамсун оказался бы в первом ряду расстрелянных «коллаборационистов». В Германии он выпутался бы. «Правильно» ли поступает с ним Норвегия, я не знаю, при подобной дилемме никакого «правильно» не существует вообще. Мне лично было бы, конечно, больше по душе, если бы его отпустили на все четыре стороны и предоставили народу самому решать, как к нему относиться.
Если отвлечься от Гамсуна, который был ведь не только другом нацистов, но и в большинстве своих книг злобным врагом духовности, то меня огорчает, что, поучая другие народы, вместо того чтобы создать в своей собственной стране ячейку мира и стройки, Ваш друг делает это настолько противным способом, что требует от нас, писателей, и так-то достаточно горько сожалеющих о судьбе Гамсуна, как она ни заслуженна, – требует теперь от нас, чтобы мы прибегли к «огню и мечу». Именно к этим орудиям насилия, глупости и жестокости. Мы отворачиваемся, и нам стыдно.
Хорошо, что Вы сами не заразились глупостью этого «друга» и думаете так разумно и верно! Ибо с тем, что Вы говорите о любви и «процессе преображения», я целиком согласен. С дружеским приветом.
Студенту из Бонна
1949-1950
Дорогой господин Б.,
Ваше письмо и то, что Вы пишете в нем о своем открытии «двузначности» некоторых писателей и книг, не только не вызывает у меня возражений, как Вы, кажется, боитесь, но вызывает полное мое одобрение. Большинство настоящих произведений обладало этой двузначностью, то есть волновало интересовало, трогало, с одной стороны, народ и простых читателей, с другой – маленький верхний слой интеллигенции. Это происходило не всегда одновременно, произведению технически сложному и новаторскому требовался порой некоторый срок, чтобы прийтись по вкусу народу, а иногда людям образованным и тонким казалось слишком простым и их недостойным произведение, качества которого открывались им лишь впоследствии. Ведь человек образованный только образованнее, но отнюдь не умней, чем народ.
В своей собственной авторской жизни я с обоими слоями читателей имел дело тысячи раз. Ученые и студенты писали мне более умные письма, но признание необразованного читателя, что какая-то моя книга обрадовала и утешила его или поддержала и укрепила его нравственную позицию, бывало мне по меньшей мере так же дорого, как самое блистательное письмо какого-нибудь начинающего умельца игры в бисер по касталийским вопросам[1] 1. ...по касталийским вопросам. – Касталия – место, где происходит действие романа «Игра в бисер», отгороженная от мира «духовная провинция», обитатели которой культивируют высокоинтеллектуальную игру «всеми формами и содержаниями искусства и науки».
[Закрыть]. А что касается главной и первичной ценности всякого поэтического произведения, силы его языка, то об этом «народ» судит, пожалуй, даже точнее и увереннее, чем люди с филологическими или эстетическими анализами и доводами. И особенно при отрицательных, осуждающих отзывах мнения, идущие от «народа», задевают меня глубже и больше, чем оценки интеллигентов.
В журнал «Лас Эспаньяс», Юкатан
31 января 1950
Глубокоуважаемые господа,
ваши усилия, направленные на дальнейшее сопротивление фашистскому франкистскому правительству в Испании, вызывают у меня, как вы и предполагали, полное сочувствие. Сколь ни огорчительно то, что США склонны, по-видимому, отстаивать демократическую идеологию только в оккупированных странах, я все же надеюсь, что совесть мира не уснет снова и испанский народ обретет более достойную его политическую форму существования.
Представителю немецкого общества деятелей культуры
Февраль 1950
Глубокоуважаемый господин доктор,
большое спасибо Вам за Ваше милое письмо, многое в нем было приятно и по душе мне.
Однако Ваше предложение вступить в учреждаемое немецкое общество деятелей культуры как член совета я принять не могу – даже на время и без обязательств, как Вы предлагаете, ибо вопрос этот решен наперед. Уже многим академиям и обществам подобного рода я отвечал на такие предложения отказом и отступить от этого правила не могу.
Мы здесь, в маленькой Швейцарии, еще и до Гитлера относились к вступлению во всякие такие дружеские связи с соседними народами болезненно и недоверчиво, и особенно болезненно относилась Швейцария к требованиям объединиться на основе общности языка. Это началось со ссылок на времена, когда нынешних государственных структур еще не существовало, началось с подчеркивания общих заслуг по части культуры, с упорных напоминаний о любви Гете к Швейцарии – а кончилось печатанием пропагандистских географических карт, где Швейцария изображалась южным округом Великой Германии.
Я швейцарец не по рождению, неполновесный – из четырех моих бабок и дедов лишь одна бабка была швейцаркой (она говорила, однако, не по-немецки, а по-французски), но именно как добровольный переселенец, получивший права гражданства, я вдвойне соблюдал лояльность. Было достаточно областей, где сказывалось и проявлялось на деле полное отсутствие у меня национализма или, если Вам угодно, патриотизма и по отношению к моей второй, швейцарской родине; во внешней политике я всегда одобрял и поддерживал швейцарскую позицию безусловной защиты собственной территории и политической независимости, а также безусловного отказа от каких-либо аннексий. Один-единственный раз я сделал исключение и после первоначального отказа и долгих уговоров согласился принять избрание в одну германскую корпорацию – в Берлинскую академию. При этом я ясно заявил о своей политической принадлежности к Швейцарии и о том, что отвергаю всякие великогерманские и пангерманские притязания. Но уже вскоре мне пришлось снова писать в Берлин, чтобы заявить о своем уходе, на чем дело и кончилось.
С тех пор отклонять подобные приглашения мне тем легче, что возраст и усталость настраивают меня все скептичнее в отношении того, чего можно достичь всякими обществами, академиями, организациями. Я решил умереть строптивым, вызывающим усмешку индивидуалистом.
Феликсу Лютцкендорфу[1] 1. Лютцкендорф Феликс – немецкий литературовед (ФРГ). Автор диссертации «Герман Гессе как религиозный человек. Его связи с романтизмом и «восточной мудростью» " (1932).
[Закрыть], Мюнхен
Май 1950
Дорогой господин доктор Л.,
больше месяца лежит у меня и ждет ответа Ваше письмо. Такое опоздание можно было бы легко оправдать, но в отношении Вас мне не хочется довольствоваться чистой вежливостью. Двадцать или двадцать пять лет назад Вы написали обо мне лучшую тогда диссертацию, где особо исследовали мои религиозные и мои азиатские корни и связи. Вы достигли недюжинной меры понимания, а потом, после всех бурь, бушевавших с 1933 года, не раз дружески сближались со мной, мы обменивались письмами, и я, старый младенец, приятно жил в прекрасном заблуждении, что Вы все еще понимаете и принимаете меня всерьез.
Это заблуждение Ваше письмо отчасти рассеяло, и отсюда, как я лишь теперь ясно вижу, возникла та внутренняя помеха, из-за которой мне было так трудно ответить Вам.
Вы хотели, чтобы я разрешил Вам экранизировать одну из моих книг. И когда я Вам, как уже многим другим, отказал в этом, Вы сделали выводы, которые разочаровали меня.
Вы пишете, что я «не хочу иметь ни малейшего дела с дьявольщиной кинематографа», словно я какой-то старый пастор или аскет, который видит в кинематографе опасность для «нравственности народа».
Возможно, Вы успели уже одуматься, но я все же хочу, насколько это позволяет мне заполненный до предела рабочий день, поправить Ваше слишком наивное представление о моем отношении к кино.
Я вовсе не вижу в кинематографе «дьявольщины» и не имею решительно ничего против того, чтобы он конкурировал с литературой и книгой. Есть фильмы, которые я ценю и которыми восхищаюсь, как свидетельствами высокого художественного вкуса и достойного образа мыслей. И я отнюдь не против того, чтобы литературно образованные и плодовитые таланты, к которым принадлежите и Вы, обращались к кинематографу. Напротив, я думаю, что кинематограф как раз и предоставляет иным дарованиям соответствующее им поприще, как раз и делает их действительно творческими и уберегает от дилетантства в других искусствах. Есть немало дарований, чья радость и сила состоят в ощущении и создании напряженности, в возбуждении участливого интереса ко всяческим вершинам и безднам жизни, в придумывании интересных и характерных ситуаций и сцен, дарований с мощным воображением, благородным любопытством к тысячеликости жизни, а порой и с высокой нравственностью, то есть сильным чувством ответственности за души десятков тысяч зрителей, на которые они воздействуют. К тому же не только теоретически допустимо, но уже и доказано конкретными примерами, что автор хорошего сценария может быть настоящим писателем.
Но есть большая разница между фильмом, который сочинен писателем, и фильмом, который присваивает и использует для своих целей уже существующее литературное произведение. Первый – это настоящий и законный труд, второй воровство или, выражаясь изящнее, заимствование. Литературное произведение, работающее чисто литературными средствами, то есть исключительно словом, нельзя, по-моему, эксплуатировать другому искусству своими средствами. Это, во всяком случае, деградация и варварство.
Вы, кстати сказать, совершенно правы в своих замечаниях о действенности кинематографа и о бесконечном множестве голодных, жаждущих искусства душ, до которых фильм может дойти, которые он может удовлетворить, на которые он может повлиять, тогда как письменное и печатное слово до них не доходит. Но экранизируя «Раскольникова», «Мадам Бовари», «Зеленого Генриха» или какое-либо другое литературное произведение, экранизируя его с величайшим вкусом, мастерством и даже с высочайшей нравственной ответственностью, Вы уничтожите главный, глубочайший смысл этого произведения и в самом лучшем случае достигнете примерно того же, чего может достичь перевод этого произведения на язык эсперанто. Останется воспоминание о чем-то сентиментальном или нравственном, душа и смысл, неподражаемое и неповторимое пропадет.
Но пропадет тем самым и та часть старой и еще живой культуры, которая заключена во всяком произведении словесного искусства.
Экранизатора литературного произведения можно, конечно, сравнить и с его иллюстратором и сослаться на то, что иной иллюстратор бывал талантливее, чем произведение, которое он иллюстрировал. Что ж, согласен, но тем вреднее все иллюстрации, художественная ценность которых ниже, чем ценность иллюстрированного произведения.
Возможно и даже вероятно, что в ближайшем будущем человеческая жизнь пойдет так, что на кинематограф лягут все те задачи, которые до сих пор были задачами литературы, и долгое время никто не будет в силах читать книги. Но что касается меня, то я бы и тогда выступал против экранизации моих книг, и мне не стоило бы никакого усилия удержаться от соблазна мировой славы и денег. Ибо как раз чем больше опасность, грозящая литературе и слову как средству искусства, тем дороже они для меня и священнее.
Ах, какие длинные письма! Я в самом деле устал. Не обессудьте и примите дружеский привет от Вашего
Госпоже Р. Р., Гиссен
1950
Дорогая госпожа Р.,
жизнь, собственно, слишком коротка для такой переписки. Но к своей проблеме Вы относитесь слишком серьезно, и мое уважение к Вам слишком велико, чтобы я позволил себе просто отложить в сторону Ваше ответное письмо. Да и вопрос ведь поднят, смешное дело, очень актуальный, который каждый день задают себе тысячи людей. Это вопрос, действительно ли ум противник души, «думание» – всего лишь интеллигентский спорт, а чутье – наш первый и, может быть, единственный ориентир в нравственных решениях. Об этом написано несколько тысяч томов, но ведь мы с Вами сходимся в том, что интересует нас не философия, а прежде всего практическая проблема повседневной жизни, проблема «интеллектуалов».
Когда я пишу малоприятное слово «интеллектуалы», мне неизменно приходит на ум другое, гораздо более противное выражение, изобретенное некогда «интеллектуалами» третьей империи. А именно – «интеллектуальный изверг», которое, слава богу, снова исчезло из многострадального немецкого языка.
В ту пору, когда «вождями» Германии были изверги, гнусное это выражение придумали как раз гитлеровские интеллектуалы. Они в этом смыслили, ведь они же сами и продали ум власти и взяли на себя задачу сделать ум, коль скоро он не продавался Гитлеру, подозрительным, обесценить его и выдать на растерзание «народному гневу», инстанции, придуманной этими же извергами. С тех пор люди, не любящие думать, поборники крови и почвы, народной души и народного гнева, продолжали культивировать свою враждебность к тому, что они называют «духом», «умом», свой страх перед мыслями и суждениями, свою боязнь критики и точных формулировок, стараясь оградить нежную и чистую народную душу от вторжений мира грубой действительности. И всегда с каким-то подобием права, ибо не самые худшие люди боялись и боятся разоблачающего, обнажающего, циничного слова – порядочных и добросовестных оно тоже отпугивает. Они боятся ниспровергательства, цинизма, поэтому они боятся «ума», «духа» и предпочитают ему «душу», как царство невинных чувств.
Ни «дух», ни «душу» не следовало бы, однако, брать в кавычки. По христианскому учению, человек состоит из плоти, души и духа, да и психология до недавнего времени видела в способностях и деятельности разума часть жизни души. Они неразрывны и неразделимы, дух и душа, разум и сердце, и кто переоценивает и превозносит одно за счет другого, а тем более в пику другому, тот ищет и лелеет половину вместо целого, он болен, он уже не человек, а специалист. Кто, стало быть, превозносит критическое слово, анализирующий, жаждущий познания разум, тот делает это за счет целого, за счет человечности. Вот что Вы часто чувствовали, и вот что сделало Вас недоверчивой к разуму. Но если мы не принимаем всерьез и не считаем полноценными людей, признающих лишь разум и критику, то мы должны знать также, что только сердца и воображения тоже недостаточно, чтобы сделать человека полноценным, а его действия полезными.
Забавное наблюдение: человек чисто умственный, каких бы золотых слов и тонких суждений мы от него ни слышали, нам очень скоро надоедает. И благородные энтузиасты души, поэтические и восторженные специалисты по части сердца нам точно так же вскоре надоедают. И у самодовлеющего благородного ума, и у полагающейся только на себя благородной души одинаково не хватает одного измерения. Это дает себя знать в быту и в политической жизни; еще отчетливее это дает себя знать в искусстве. Ум и задушевность, дерзость и благородство – без своей кровной противоположности они неполны, неубедительны, необаятельны. Человек становится нам скучен, когда у него только два измерения.
Мы были свидетелями того, как специализированный и покорный власти ум Геббельсов старался культивировать в народе, натравляя ее на разум, именно душу. Поскольку критиковать власть уже не разрешалось, поскольку легче всего было управиться с инфантильно некритичным народом, то этим извергам требовалось как можно больше голубоглазой, мечтательной инфантильности.
По моим впечатлениям, в Германии это все-таки не вполне уяснили себе. Мы знаем: величие народа в способности терпеть, а не учиться. И все-таки очень хочется, чтобы при всех бесконечных страданиях он и что-то узнавал, чему-то учился. Но где там!...
Специализированная, отборная интеллигенция противостоит народу, который не может ничему у нее научиться, потому что он не в силах ее полюбить. Видеть это, страдать от этого, бороться с этим – вот задача не специализированных, не ставших противниками души людей духа, а значит, и Ваша.
Довольно, ужасно длинное получилось письмо! И ничего в нем нет, кроме само собой разумеющегося!
Томасу Манну к его семидесятипятилетию
Июнь 1950
Дорогой господин Томас Манн,
прошло немало времени, с тех пор как я познакомился с Вами. Это случилось в одной мюнхенской гостинице, куда мы оба были приглашены нашим издателем С. Фишером. У вас вышли тогда первые новеллы и «Будденброки», у меня «Петер Каменцинд», мы оба были еще холосты, и от каждого из нас ждали чего-то прекрасного. В остальном, правда, мы не очень походили друг на друга, это было видно даже по одежде и обуви, и первая эта встреча, при которой я, между прочим, спросил Вас, не в родстве ли Вы с автором трех романов герцогини д'Асси[1] 1. ...не в родстве ли Вы с автором трех романов герцогини д'Асси... – т. е. с Генрихом Манном, автором романа «Богини, или Три романа герцогини д'Асси» (1903).
[Закрыть], проходила больше под знаком случая и чисто литературного любопытства, чем под знаком начинающегося товарищества и дружбы.
Чтобы дело все же дошло до товарищества и дружбы, одной из самых радостных и самых безоблачных дружб моей поздней жизни, для этого должно было произойти многое, о чем мы в тот веселый мюнхенский час и думать не думали, для этого каждый из нас должен был проделать тяжелый и часто мрачный путь от мнимой защищенности нашей национальной принадлежностью через одиночество и отверженность к чистому и холодноватому воздуху мирового гражданства, которое опять-таки имеет у Вас совсем другой облик, чем у меня, и все же связывает нас гораздо крепче и надежнее, чем все, что могло быть у нас общего тогда, во времена нашей нравственной и политической невинности.
Мы стали между тем старыми людьми, из наших тогдашних спутников мало кто еще жив. А сейчас Вы празднуете свое семидесятипятилетие, и я праздную его тоже, благодарный за все, что Вы сочинили, обдумали, выстрадали, благодарный за Вашу столь же умную, сколь и очаровательную, столь же неумолимую, сколь и игривую прозу, благодарный за тот великий, тот в позорно малой мере знакомый Вашим бывшим соотечественникам источник любви, сердечности и увлеченности, из которого вышел труд Вашей жизни, за верность своему языку, которую Вы хранили, искренность и теплоту убеждений, которые, как я надеюсь, будут после нас одним из элементов новой всемирно-политической морали, мировой совести, на чьи еще младенческие первые шаги мы сегодня с тревогой и надеждой глядим.
Будьте еще долго среди нас, дорогой Томас Манн! Приветствую и благодарю Вас не по поручению какой-либо нации, а как одиночка, чье настоящее отечество, точно так же как Ваше, еще в становлении.
Искренне Ваш...
Сэйдзи Такахаси, главному редактору журнала «Гундзо», Токио
14 сентября 1950
Глубокоуважаемый господин Такахаси,
Вы просите меня высказаться по поводу морально-политического положения в Вашей стране. Ваш народ, с одной стороны, ясно заявил в своей новой конституции об осуждении войны и всякой политики силы и отказался от армии и воинской повинности, а с другой – испуган и встревожен политическими и военными событиями в Азии. Он находится почти в таком же положении, как Германия: еще под оккупацией победителей, обезоруженный, он не желает ничего, кроме мира, но испытывает глубокий страх перед грозящей ему катастрофой. Только, может быть, Ваш народ основательнее осознал учиненное им зло и морально разоружился.
Мое мнение относительно Вашей дилеммы недвусмысленно. Я считаю, что мировых войн можно избежать, но не вооружением и новым накоплением средств уничтожения, а разумом и уживчивостью, и не верю, что какой-либо народ в мире может на поверку выиграть от вооружения и войны и спасти с их помощью свою честь и свободу. Я противник фанатизма, который хочет разделить все человечество на два фронта и натравить эти фронты, со всеми их дьявольскими средствами убийства, один на другой. И поэтому я не верю в то, что ремилитаризация пойдет на благо Вашей стране. Лучше терпеть зло, чем причинять зло. Ошибочно добиваться желаемого запрещенными средствами. Для генералов это вздор, и политики смеются над этим, но это старые и проверенные истины. Новая, и более светлая эпоха мировой истории и отношений между народами будет создана, конечно, не победителями в следующих мировых войнах, а, вероятно, пострадавшими и отказавшимися от насилия.