Текст книги "Письма по кругу (Художественная публицистика)"
Автор книги: Герман Гессе
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 34 страниц)
Друзья, не надо этих звуков!
Народы вконец рассорились друг с другом, и каждый день неисчислимое множество людей мучается и гибнет в жестоких сражениях. Так уж случилось, что, читая тревожные сообщения с театра военных действий, я вспомнил давно забытый эпизод детства. Мне только что исполнилось четырнадцать, знойным летним днем я сидел в Штутгарте на знаменитом швабском земельном экзамене[1] 1. Циндао – город и морской порт в Восточном Китае. В 1897 г. был захвачен Германией и превращен в военную крепость. В ноябре 1914 г. после длительной осады был «отвоеван» у Германии японо-английскими войсками.
[Закрыть] и записывал тему сочинения: «Какие положительные и какие отрицательные стороны человеческой натуры пробуждает и развивает война?» Моя работа на эту тему не основывалась на каком-либо опыте и, естественно, не попала в число лучших. То, что я, мальчишка, понимал тогда под войной, под ее доблестями и тяготами, давно уже не совпадает с моими нынешними взглядами на эти вещи. В связи с последними событиями и с упомянутым эпизодом детства я много размышлял в эти дни о войне, и, раз уж теперь вошло в обычай, чтобы мужи науки и люди искусства публично оглашали свое мнение на сей счет, я решил отбросить, наконец, колебания и высказать то, что думаю. Я немец, и все мои симпатии на стороне Германии, но то, о чем я собираюсь говорить, касается не войны и политики, а позиции и задач нейтралов. Под нейтралами я разумею не страны, придерживающиеся политического нейтралитета, а всех тех ученых, учителей, художников, литераторов, что трудятся на пользу мира и человечества.
В последнее время обращают на себя внимание прискорбные симптомы пагубного смятения мысли. Мы слышим об отмене немецких патентов в России, о бойкоте немецкой музыки во Франции, о таком же бойкоте творений духа «враждебных» народов в Германии. Скоро в большинстве немецких газет нельзя будет переводить, хвалить или критиковать произведения англичан, французов, русских, японцев. Это не слухи, это факты, такое уже начинает входить в практику.
Стало быть, отныне надо замалчивать прекрасную японскую сказку или добротный французский роман, точно и любовно переведенный немцем еще до начала войны. Прекрасный и добрый дар, от всей души предлагаемый нашему народу, отвергается только потому, что несколько японских кораблей осаждают Циндао[2] 2. Кернер Карл Теодор (1791-1818) – немецкий поэт-романтик, участник освободительной войны против Наполеона; убит в битве при Гадебуше. В его патриотической лирике временами звучали шовинистические мотивы.
[Закрыть]. И если я захочу сегодня с похвалой отозваться о книге итальянца, турка или румына, то сделать это можно лишь при условии, что до публикации отзыва какой-нибудь дипломат или журналист не изменит политическую ситуацию в этих странах!
С другой стороны, мы видим деятелей искусства и ученых мужей, выступающих с протестами против воюющих держав. Как будто сейчас, когда пожар войны охватил весь мир, печатное слово имеет хоть какую-нибудь цену. Как будто художник или литератор, даже самый талантливый и знаменитый, хоть что-нибудь понимает в военных делах.
Иные участвуют в великих событиях, перенося войну в свои кабинеты и сочиняя за письменным столом кровожадные боевые гимны или статьи, пропитанные злобой и раздувающие ненависть между народами. Вот это, наверно, самое скверное. Любой солдат на фронте, каждодневно рискующий жизнью, имеет полное право на ожесточение, на вспышки гнева и ненависти. Любой активный политик тоже. Но только не мы, люди иного склада, – поэты, художники, журналисты. Пристало ли нам усугублять то, что и без того худо, к лицу ли нам умножать уродливое и достойное сожаления?
Выиграет что-нибудь Германия, запретив у себя распространение английских и французских книг? Станет ли мир хоть чуточку лучше, если французский писатель начнет осыпать противника площадной бранью и разжигать в войсках звериную ярость?
Все эти проявления ненависти – от нагло распространяемых «слухов» до подстрекательских статеек, от бойкота «враждебного» искусства до хулы и поношений в адрес целых народов – основываются на скудоумии, на лености мысли, которую легко простить солдату на фронте, но которая не к лицу рассудительному рабочему или труженику на ниве искусства. Мой укор не относится к тем, для кого мир и раньше не простирался дальше пограничных столбов. Я веду здесь речь не о тех, у кого вызывает возмущение любое доброе слово о французской живописи, кто впадает в ярость от каждого иностранного выражения. Такие люди и впредь будут делать то, что делали до сих пор. Но все остальные, те, кто до недавнего времени сознательно или неосознанно помогали возводить наднациональное здание человеческой культуры, а теперь вдруг возжаждали перенести войну в сферу духа, – вот они творят непоправимое и вступают на ложный путь. Они до тех пор служили людям и верили в существование наднациональной идеи человечества, пока этой идее ничего не угрожало, пока думать и действовать так было удобно и привычно. Теперь же, когда приверженность величайшей из идей требует работы, сопряжена с опасностью, становится вопросом вопросов, они предают ее и затягивают мелодию, которая по душе большинству.
Само собой, я ничего не имею против патриотических чувств и любви к своему народу. В эту тяжкую годину меня не будет среди тех, кто отрекается от своего отечества, и мне не придет в голову отговаривать солдата от выполнения своего долга. Раз уж дело дошло до стрельбы, пусть стреляют. Но не ради самой стрельбы, не ради уничтожения ненавистного врага, а чтобы как можно скорее взяться за более возвышенную и достойную работу! Сегодня каждый миг гибнет многое из того, над чем всю жизнь трудились лучшие из художников, ученых, путешественников, переводчиков, журналистов. Тут уж ничего не поделаешь. Но тот, кто хотя бы один-единственный светлый час верил в идею человечества, в интернациональную науку, в красоту искусства, не ограниченного национальными рамками, а теперь, испугавшись чудовищного напора ненависти, отрекается от прежней веры, а заодно и от лучшего в себе, тот поступает безрассудно и совершает ошибку. Я думаю, среди наших поэтов и литераторов вряд ли найдется хотя бы один, чье собрание сочинений украсит когда-нибудь то, что сказано и написано им сегодня под влиянием злобы дня. И среди тех, кто заслуживает право называться писателем, вряд ли встретится такой, кому патриотические песни Кернера были бы больше по душе, чем стихотворения Гете, который столь странным образом держался в стороне от освободительной войны своего народа.
Вот– вот, тут же воскликнут ура-патриоты, этот Гете был нам всегда подозрителен, он никогда не был патриотом, он заразил немецкий дух тем мягкотелым, холодным интернационализмом, которым мы уже давно болеем и который изрядно ослабил наше германское самосознание.
В этом суть дела. Гете никогда не был плохим патриотом, хотя он и не сочинял в 1813 году национальных гимнов. Любовь к человечеству он ставил выше любви к Германии, а ведь он знал и любил ее, как никто другой. Гете был гражданином и патриотом в интернациональном мире мысли, внутренней свободы, интеллектуальной совести, и в лучшие свои мгновения он воспарял на такую высоту, откуда судьбы народов виделись ему не в их обособленности, а только в подчиненности мировому целому.
Такую позицию можно в сердцах обозвать холодным интеллектуализмом, которому нечего делать в годину испытаний, – и все же это та самая духовная сфера, в которой обретались лучшие поэты и мыслители Германии. Сегодня самое время напомнить о духовности и призвать к чувству справедливости и меры, к порядочности и человеколюбию, в этой духовности заключенных. Неужели наступит время, когда немцу потребуется мужество, чтобы сказать, что хорошая английская книга лучше плохой немецкой? Неужели дух воюющих сторон, которые сохраняют жизнь взятым в плен врагам, посрамит дух наших мыслителей, неспособных признать и оценить противника даже тогда, когда тот проповедует миролюбие и творит добро? Что принесет нам послевоенное время, которого мы уже теперь слегка побаиваемся, время, когда путешествия и духовный обмен между народами окажутся в полном запустении? И кому, как не нам, предстоит работать над тем, чтобы все снова стало по-иному, чтобы люди снова научились понимать и ценить друг друга, учиться друг у друга, кому, как не нам, сидящим за письменными столами, в то время как наши братья сражаются на фронте? Честь и слава тому, кто проливает кровь и рискует жизнью на полях сражений под взрывами гранат! Но перед теми, кто желает добра своей отчизне и не утратил веры в грядущее, стоит иная задача: сохранять мир, наводить мосты между народами, искать пути взаимопонимания, а не потрясать оружием (пером!) и не разрушать до основания фундамент будущего обновления Европы.
В заключение несколько слов для тех, кто страдает от войны и впадает в отчаяние, кому кажется, что она уничтожает остатки культуры и человечности. Войны были всегда, с тех пор как человечество помнит себя, и никогда не было оснований считать, что с ними наконец покончено. Если мы и думали иначе, то исключительно потому, что привыкли к долгому миру. Войны будут до тех пор, пока большинство людей не научится жить в гетевском царстве духа. И все же устранение войны остается нашей благородной целью и важнейшей задачей западной христианской цивилизации. Исследователь, ищущий средство против заразной болезни, не откажется от своей работы только потому, что его застала врасплох новая эпидемия. Мы тем более не откажемся от нашего идеала и не перестанем бороться за «мир на земле» и за дружбу всех людей доброй воли. Человеческая культура возникает из облагораживания и одухотворения животных инстинктов, из чувства стыда, из фантазии и стремления к знанию. Жизнь стоит того, чтобы ее прожить, – в этом высший смысл и утешение всякого искусства, несмотря на то что никому из воспевавших ее не удалось избежать смерти. Пусть эта злополучная война заставит нас глубже, чем когда бы то ни было, почувствовать, что любовь выше ненависти, понимание выше озлобленности, мир благороднее войны. А иначе какая же еще от нее польза?
1914
Конраду Хаусману
Берн, 25 октября 1914
Дорогой друг Хаусман,
[...] В войне меня больше всего мучает сейчас жестокость, с какой, поверх всего политического и солдатского, презирают и оплевывают общепризнанные духовные ценности. Уже залихватский наскок на Годлера[1] 1. ...залихватский наскок на Годлера... – Когда швейцарский художник Фердинанд Годлер (1853-1918) выступил в прессе французской Швейцарии с протестом против варварского обстрела немецкой артиллерией Реймского собора, немецкий журнал «Симплициссимус» высмеял его в. серии карикатур как французского пособника.
[Закрыть] был ни к чему, но еще более досадная ошибка – тотальный бойкот искусства и литературы «враждебных» народов. Он с пугающей ясностью показывает, что мы, прогрессивно настроенные люди, носители культуры и гуманизма, – всего лишь крохотная кучка чудаков. Швейцарская пресса в этих вещах внимательна и разумна.
Дни, проведенные с Вами, были прекрасны, я все еще нахожу в голове и в записной книжке массу наблюдений. Я мог бы написать сейчас отличные рассказы о войне, но какой от них прок. Жаль. [...]
Альфреду Шленкеру
Берн, 10 ноября 1914
Дорогой друг,
твое славное письмо меня по-настоящему обрадовало. Я и сам давно хотел написать тебе, да все никак не мог до конца преодолеть в себе сопротивление, связанное с нашей глупой размолвкой в Констанце. Я бы не сказал, что мне досаждал сам предмет спора; меня, человека вспыльчивого и неуравновешенного, мучила мысль, что я привык встречать бережное к себе отношение у других, более здоровых, вместо того чтобы проявить больше такта и доброй воли к своим друзьям, которые тоже могут оказаться во власти дурного настроения. Но теперь это дело прошлое, хватит о нем.
Я рад, что «Книга песен»[1] 1. «Книга песен» – вышедший в 1914 г. в Мюнхене сборник «Песни немецких поэтов», составленный Гессе.
[Закрыть] пришлась тебе по душе. Сделать такого рода книжку совершенно безукоризненно нельзя, но она, кажется мне, вышла все же недурной, по крайней мере она дает довольно точное представление о том, что я понимаю под настоящей лирикой; немногие образцы в другой тональности, менее, на мой взгляд, глубокие, я включил в сборник ради сохранения объективной картины.
Из-за войны я оказался в довольно щекотливом положении. Мои симпатии целиком на стороне Германии, и мне вполне понятен воцарившийся там сейчас всеподавляющий дух национализма, но я не в состоянии разделить его до конца, как подобало бы истинному патриоту. Я живу за границей, вдали от очага великого психоза и все еще не могу придти в себя от того, как обошлись с Бельгией[2] 2. ...как обошлись с Бельгией. – В августе 1914 г. немецкие войска прошли через Бельгию, нарушив ее нейтралитет.
[Закрыть]. По своему происхождению и привычкам я настолько интернационален, что в глазах чистого патриота мне по теперешним временам трудно рассчитывать на снисхождение. Мой отец -прибалтийский немец, подданный России, моя бабушка родом из Невшателя, сам я с детства считаю Швейцарию своей второй родиной, правда только немецкую Швейцарию. Добавь к этому мою жажду путешествий и любовь к литературе других народов. Германии сейчас ни к чему правота в малом и умеренность; великий психоз, даже ярость неизбежны в военную пору. Но я не могу позволить себе радоваться войне, находить ее великолепной, ждать от нее золотого будущего. После всего, что случилось, нам надо как можно скорее сдружиться с Англией и Францией, сойтись с ними еще теснее, чем до войны, в будущем без этого не обойтись, и без войны все было бы куда проще. Мы теперь расплачиваемся за никудышную политику Франции, за ревность Англии, за наши собственные политические промахи, и вместе с нами исходят кровью Австрия, Бельгия, Франция. Тут уж не до дискуссий на тему, кто прав, а кто виноват, каждой стороне пристало твердо верить в свою правоту. Поэтому война в целом – это достойная сожаления потасовка из-за мнимых ценностей. Можно только удивляться, какие при этом вызревают плоды единства и духа самопожертвования, но то же самое мы наблюдаем и у противника, и нам, сидя дома, легко говорить, что ради этого стоит воевать. А те, кто заживо гниет там, в лесах, и те, у кого война разрушила города и деревни, поля и надежды, думают об этом иначе, и я не могу думать о войне, не прислушиваясь к их голосам.
Нынче вечером наш первый симфонический концерт – программа великолепная, только Бетховен – начинается «Кориоланом» и заканчивается «Героической». Еще несколько недель назад я бы не смог наслаждаться этим, но вот наконец для меня снова существуют и хорошая музыка, и отличная книга, и я снова способен воспринимать прекрасное. В остальном все, как обычно, я бы с удовольствием как следует поработал, но не получается – почти беспрерывно болят глаза. [...]
Я тоже предчувствую временами гармонию Вселенной. Но она плохо согласуется с жизнью моего тела и с моими инстинктами, поэтому я принужден искать ее в сфере духа, а здесь, оставаясь до конца последовательным, оказываешься в зависимости от разума, единственного из наших органов, способного, несмотря на разлад с чувственностью, ощутить себя в единстве с мировым порядком и воздать ему должное. А поскольку не только война и жизнь народов, но и самое ценное в искусстве возникают отнюдь не под диктовку разума, то и разрыв между ними сохраняется. [...]
«Подросток»
Нельзя сказать, чтобы роман «Подросток» был у нас до сих пор неизвестен, но по-немецки читали его сравнительно мало, и это примечательно, ведь речь идет об одном из великих романов Достоевского, написанном между «Бесами» и «Братьями Карамазовыми».
Между тем уже десять лет назад появился очень хороший перевод Корфица Хольма[1] 1. Хольм Корфиц (1872-1942) – немецкий писатель и переводчик, родился в Риге; после 1933 г. – сторонник нацизма.
[Закрыть]. Я тогда же его и прочел с тем острым, живым интересом, с каким Достоевского читаешь всегда, но теперь, перечитав, был несколько удивлен, до чего успел с тех пор забыть собственно весь роман, то есть саму «историю», переплетение интриг, событий и отношений. Зато осталась в памяти общая атмосфера, образы главных персонажей, звучание основных разговоров, особенно же некоторые места из этих разговоров, отмеченные глубиной психологических прозрений, исповедальными откровениями о сути русского человека. Любопытно, однако, что вся внешняя сторона этой без малого тысячестраничной книги опять готова была от меня ускользнуть. Это лишь подтверждало всегдашнюю мою внутреннюю нерасположенность ко всяческим бурным «историям», к слишком яркому, разветвленному, перенапряженному действию, к слишком ярким, слишком пестрым, слишком захватывающим ситуациям. У Достоевского они всюду, и обычный читатель на них основывает свое суждение об этом авторе, считает их показателем его величия. Что говорить, и чисто внешняя техника повествования у этого нагоняющего жуть мастера тоже способна ошеломить. Ошибкой было бы считать эту яркость, эту избыточную красочность его сюжетов чисто наивной или просто случайной, мы бы недооценили роман, выделив в нем лишь духовное содержание. Об этом не может быть речи. Весь этот поразительный, невероятно впечатляющий и при всем том, однако, всегда немного сомнительный сюжетный аппарат Достоевского, это неистовое, яркое, лихорадочно захватывающее при первом чтении переплетение тайн, измен, догадок, таинственных документов, где есть и револьвер, и тюрьма, убийство, яд, самоубийство, безумие, подслушанные заговоры и убогие каморки – весь этот аппарат для него не является чем-то внешним, это отнюдь не маска, за которой можно скрыть свои истинные намерения, он абсолютно честен и именно потому производит столь сильное впечатление. Достоевский не просто гениальный писатель, превосходно владеющий русским языком и глубоко проникший в русскую душу; он, кроме того, еще и одинокий искатель приключений, человек удивительной, необыкновенной судьбы, каторжник, помилованный в последний миг перед расстрелом, одинокий, бедный страдалец.
Однако мне кажется, если в нем что-то со временем устареет, то прежде всего этот до сих пор еще столь впечатляющий аппарат его увлекательных историй. Уже нынешняя война способствовала тому, что приключения для нас упали в цене, нас не так теперь влечет все опасное и дикое. Тем сильней будет когда-нибудь действовать дух этих поразительных книг. И чем дальше будут они удаляться в прошлое, тем станет очевидней, что в них гораздо шире и глубже, нежели в произведениях Бальзака, оказался запечатлен в вечных образах для потомков один из самых захватывающих и странных периодов человеческой истории. Когда-нибудь, когда в книгах, подобных «Идиоту», «Преступлению и наказанию» или «Братьям Карамазовым», устареет все внешнее, они в своей совокупности останутся для нас уже во многих частностях непонятным, как творение Данте, но все же бессмертным и потрясающим воплощением целой всемирной эпохи.
«Подросток», однако, отличается от других великих романов мастера в двух отношениях. С одной стороны, характером сюжета, необычайно живого, порой даже неистового, но ограниченного исключительно домашней, семейной сферой. С другой – на редкость «литературным», чуть ли не ироническим звучанием. Подростку двадцать лет, он сам рассказывает о своих переживаниях, это странный, одинокий, уязвленный и в то же время честолюбивый, весьма необычный для своих двадцати лет человек. И, увлеченные самой историей, которая широко охватывает русскую действительность, не зная недостатка в запутанных ходах и волнующих подробностях, мы в то же время с почти неприятным удивлением наблюдаем, как расчетливо, с редкостным мастерством и точностью оттенков выстраивается характер немного высокомерного, незаурядного, неопытного, не по годам развитого подростка. Возможно, форма повествования от первого лица позволяет лучше сгруппировать персонажи и события, одновременно облегчая их оценку, но в результате психологически все оказывается бесконечно более сложным, рискованным и деликатным. Перед иными местами, когда между двумя взвинченными сценами на миг вдруг как бы приходишь в себя, останавливаешься прямо-таки в ошеломлении, словно перед немыслимо смелым и даже дерзким трюком. Упомянутый «аппарат» и здесь то и дело заявляет о себе во всей своей грубости, и здесь не обходится без всяких черных ходов и неожиданных сцен. Это может раздражать, но все же ни на миг не возникает впечатления, будто сам Достоевский стоит за кулисами и руководит фигурами. Ибо перед нами не фигуры, а живые люди. И люди эти потому так волнуют нас, что они (одни об этом не думая, другие почти сознательно) живут не просто своими личными, частными, особыми заботами и проблемами, в них выражено нечто более типичное, существенное, имеющее более глубокие корни – заботы и проблемы целого поколения, всего народа, что мучается злыми кошмарами на грани яви и сна.
Мир, в который вводят нас эти книги, беспощаден, жесток, безобразен сущий ад. Здесь соседствуют преступление и душевная болезнь, мания величия и обычная подлость, пороки большого города и выродившаяся аристократия, и все это погружено в атмосферу гнетущей затхлости, во мрак кошмара и безнадежности. Кажется, нигде на тысяче страниц этой книги не выглянет солнце, нигде не покажется зеленое деревце или трава, не запоет птица разве что соловей из клетки в жалком окраинном трактире. Здесь нет ни времен года, ни пейзажа, люди словно затеряны в петербургском тумане. Они как будто не дышат воздухом, не идут по земле, но плывут по течению своей судьбы, отчаявшиеся, никому не нужные. Кажется, в этом мире нет ничего, что мы привыкли считать красивым, милым, теплым, здесь нет доброй улыбки, нет солнца. Однако сказать так будет неверно: солнце здесь есть. Религия, ясность веры, простодушное благочестие – вот солнце этого мира. Среди петербургского света, где мечутся люди, выбитые из колеи, без руля, без ветрил, без добрых традиций, люди, утратившие общность веры, желаний и действий – среди этих бедных, больных, злых людей возникает приветливый и добрый странник Макар, такой же наивный и лукавый, такой же ясный и добрый, как тог дивный святой в «Братьях Карамазовых», улыбчивый, словно дитя, и многомудрый, словно старец. Он – знающий, а не ученый, он – народ, он Россия, его глубокую мудрость нельзя просто сформулировать и облечь в слова, она тогда станет плоской и обесценится. Ибо в основе ее не познание, но сама жизнь.
Это русская способность, это умение улыбаться в горе, это глубокое добродушие, этот дар самоотверженности иногда пророчески, умиротворенно начинают просвечивать и в других. И однажды мы слышим слова старого Версилова, типичного представителя глубоко больного русского дворянства: «Да, мальчик, повторяю тебе, что я не могу не уважать моего дворянства. У нас создался веками какой-то еще нигде не виданный высокий культурный тип, какого нет в целом мире: тип всемирного боления за всех. Это – тип русский, но так как он взят в высшем культурном слое народа русского, то, стало быть, я имею честь принадлежать к нему. Он хранит в себе будущее России». И этот же самый Версилов, этот несчастный, утонченный, страдающий в каком-то смысле болезненным переизбытком культуры представитель утратившего корни дворянства, этот человек с уязвленным сознанием и неспособностью принять решение, этот добряк, от которого неизвестно чего можно ждать, и красноречивый интеллектуал иногда произносит суждения из области практической этики, простые, прекрасные и естественные, как, например: «Осчастливить непременно и чем-нибудь хоть одно существо в своей жизни, но только практически, то есть в самом деле, я бы поставил заповедью для всякого развитого человека; подобно тому, как я поставил бы в закон или в повинность каждому мужику посадить хоть одно дерево в своей жизни ввиду обезлесения России».
Нынешняя война, вероятно, будет иметь следствием ускоренную европеизацию России, ибо необходимость дисциплины, организации, своего рода милитаризации души оказывается первым требованием эпохи для всякого государства, которое желает выстоять и играть роль в будущем. Пассивная Россия, Россия христианская, терпеливая, самоотверженная больше, чем когда-либо прежде, вынуждена будет искать прибежище в душе наивного народа. Тем внимательнее нам следует вслушиваться в голоса этой таинственной, душевной России. Всему «европейскому» Россия научилась у Запада и научится у него еще многому. Что же касается пассивных, азиатских добродетелей, которые Запад до сих пор еще недостаточно ценит, здесь русские вновь станут нашими учителями, и это коснется даже вопросов практической политики. Ибо однажды к нам вновь должен приблизиться некий другой полюс, мы должны снова принять, между прочим, в расчет и ту душевную культуру, которая пренебрегает действием, предпочитая терпение. В этом искусстве, в котором европейцы до сих пор остаются детьми, русские еще долго будут посредниками между нами и нашей праматерью Азией.
1915