Текст книги "Письма по кругу (Художественная публицистика)"
Автор книги: Герман Гессе
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц)
Война и мир
Положительно правы те, кто считает войну состоянием первобытноестественным. Поскольку человек принадлежит к животному миру, он живет благодаря борьбе, живет за счет других, боится и ненавидит других. Жизнь, таким образом, – это война.
А вот что такое мир, определить труднее. Мир – это и не состояние первобытного рая, и не форма упорядоченной соглашениями совместной жизни. Мир – это то, чего мы не знаем, что мы лишь ищем и о чем смутно грезим. Мир – это некий идеал. Нечто невероятно трудное, неустойчивое, легкоуязвимое – только дунь, кажется, и он развеется. Когда всего лишь двое, соединенные какими-либо узами, живут по-настоящему мирно – и то уже такая удача представляется нам редкостным достижением, куда более трудным, чем любое другое, моральное или интеллектуальное, достижение.
При всем том мир, как идея и чаяние, как цель и идеал, – вещь очень древняя. Уже тысячелетия живут могучие, основополагающие для этих тысячелетий слова: «Не убий!» То, что человек способен на такие слова, на такие неимоверные требования к себе, характеризует его более, нежели любой другой признак, отличает его от зверя и зримо выделяет его из «природы».
Человек, как чудится нам из этих великих слов, – не зверь, и вообще не что-то определенное, ставшее и готовое, единственное и однозначное, он становящееся, некая попытка, предположение, очерк будущего, воплощенная тоска энергичной природы по новым формам и возможностям. «Не убий!» В ту пору, когда впервые прозвучали эти слова, они явились требованием неслыханным, чуть ли не равнозначным требованию «Не дыши!». Они казались невозможными, безумными и губительными. И все же эти слова продержались века, и сегодня они значат не меньше, чем всегда, они породили законы, воззрения, этические учения, они оказались плодоносными и, как лишь немногие другие слова, потрясли и перетряхнули жизнь человека.
«Не убий!» – это не мертворожденная заповедь назидательного «альтруизма». Альтруизм – это то, чего нет в природе. «Не убий!» вовсе не означает: не причини зла другому. Но: не лишай себя самого другого, не причиняй вреда себе самому! Другой – это ведь не чужой, то есть не нечто далекое, не имеющее к тебе отношения, живущее само по себе. Ведь все в мире, все эти несчетные тысячи «других» существуют для меня лишь постольку, поскольку я их вижу, ощущаю, имею к ним отношение. Из отношений между мною и миром, «другими», и состоит, собственно, моя жизнь.
Постичь это, дойти умом до этого, нащупать эту непростую истину – в этом и был путь человечества до сих пор. Оно делало шаги и вперед, и назад. Бывали светоносные идеи, из которых мы возводили мрачные законы, погребавшие, будто склепы, нашу совесть. Бывали странные вещи вроде гностики, вроде алхимии, о которых ныне принято держаться самоуверенно презрительного мнения, хотя, может быть, как раз эти вещи и были высочайшими вершинами на пути человеческого познания. А из алхимии, от которой путь вел к самой чистой мистике и к окончательному исполнению завета «Не убий!», мы, смеясь и в полном сознании своего превосходства, сделали техническую науку, производящую взрывчатые вещества и яды. В чем же прогресс? И в чем регресс? Нет ни того, ни другого.
И великая война настоящего времени являет нам оба лика, оборачиваясь то прогрессом, то регрессом. Одичалые толпы и чудовищная техника истребления нередко выглядели, как регресс, более того – как издевка над любыми поползновениями прогресса и духа. Однако некоторые новые, рожденные войной, потребности, уроки и устремления мы воспринимаем едва ли не как прогресс. Правда, некий журналист счел себя вправе окрестить все эти душевные напластования «нутряным хламом» – но не ошибся ли он? Не промахнулся ли, обозвав грубым словом как раз самое живое, самое тонкое, самое важное и сокровенное, что несет в себе наше время?
Совершенно неверно, однако, мнение, которое не раз высказывалось в ходе этой войны: что эта война будто бы одним своим размахом, своими жуткими гигантскими масштабами отпугнет будущие поколения и отвратит их от войн навсегда. Запугивание – плохое средство воспитания. Кому убийство доставляет удовольствие, того не отвратит от этого удовольствия никакая война. Не поможет и осознание размеров материального ущерба, который она причиняет. Поступки людей вообще вряд ли больше чем на одну сотую проистекают из рациональных соображений. Можно быть полностью убежденным в бессмысленности какого-либо деяния и все же отдаваться ему со всем пылом души. Любой человек, обуреваемый страстями, хорошо знает это.
Вот почему я не пацифист[1] 1. Вот почему я не пацифист... – Свое отношение к пацифизму Гессе изложил в открытом письме «Пацифистам», опубликованном в венской газете «Цайт» 7 ноября 1915 г. Упрекая пацифистов в высокопарном пустословии и бездеятельности, Гессе призвал оказывать активную помощь всем, кто пострадал от войны.
[Закрыть], как думают обо мне многие мои друзья и враги. Я так же мало верю в установление вечного мира рациональным путем, посредством проповедей, всяческих объединений и пропаганды, как и в открытие камня мудрости вследствие какого-нибудь химического конгресса.
Откуда же в таком случае может явиться истинный мир на земле? Не из заповедей и не из материального расчета. Но – как и всякий человеческий прогресс – из познания. Всякое же познание – если понимать под ним нечто живое, а не академическое – имеет один предмет. Истина едина, хотя ее могут высказывать тысячи людей на тысячи ладов. Это – познание живого в нас, в каждом из нас, во мне и в тебе, познание тайного волшебства, тайной божественной силы, которую каждый из нас в себе носит. Это – познание возможности примирения в этой сокровеннейшей точке всех противоречий, превращения белого в черное, зла в добро, ночи в день. Индус называет это «атман», китаец – «дао», христианин говорит о благодати. Там, где обретается это высшее познание (как у Иисуса, у Будды, у Платона, у Лао-цзы), там преступается некий порог, за которым следуют чудеса. Там прекращается война и вражда. Об этом можно прочесть в Новом завете и в речах Готамы[2] 2. Готама (Гаутама) – родовое имя принца Сиддхартхи, ставшего Буддой, т. е. «просветленным» (см. коммент. к с. 27).
[Закрыть], которые при желании тоже нетрудно осмеять, обозвав «нутряным хламом». Но кому дано это испытать, для того враг станет братом, смерть – рождением, позор честью, беда – судьбой. Всякая вещь на этой земле имеет две ипостаси, одну «от мира сего» и другую – «не от мира сего». Все, что вне нас, может стать врагом, опасностью, страхом и смертью. Но лишь когда понимаешь, что все это «внешнее» – не только предмет нашего восприятия, но одновременно и творение нашей души, лишь тогда начинается превращение внешнего во внутреннее, мира в «я», начинается просветление.
Я высказываю тут очевидные вещи. Но как всякий убиенный солдат есть вечное повторение одной и той же ошибки, так и истина нуждается в том, чтобы ее высказывали на тысячи ладов ныне и присно.
1918
Своенравие
Есть добродетель, единственная, которую я очень люблю. Называется она своенравием. Ни одна из добродетелей, о коих читаем мы в книгах или слышим от наставников, не вызывает у меня такого почтения. Ведь все это многообразие изобретенных человеком добродетелей можно свести к одному имени. Добродетель – это послушание. Вопрос лишь в том, кому ты послушен. Ибо и своенравие – это тоже послушание. Однако все прочие столь излюбленные и высоко ценимые добродетели являются послушанием по отношению к законам, данным людьми. И только своенравие не спрашивает об этих законах. Кто своенравен, подчиняется другому закону, единственному непреложно святому, тому закону, что заключен в самом человеке, – «своему нраву».
Как жаль, что своенравие так мало любят! Внушает ли оно хоть какое-нибудь уважение? О нет, его даже считают пороком или, во всяком случае, чем-то вроде непростительной невоспитанности. В полный голос его поминают лишь тогда, когда оно мешает и вызывает ненависть. (Кстати, истинные добродетели всегда мешают и вызывают ненависть. Примеры: Сократ, Иисус, Джордано Бруно и все прочие своенравные.) Когда же хотят хоть в какой-то степени воздать должное своенравию если не как добродетели, то как занятному украшению человека, то обычно прибегают к смягчению грубого названия сей добродетели. «Характер» или «личность» звучит все же не так резко и почти порочаще, как «своенравие». В ходу и «оригинальность», что звучит приличнее. Но это слово применяют к испытанным чудакам – художникам и прочим индивидуумам. В искусстве, где своенравие не угрожает заметным ущербом капиталу и обществу, оригинальность даже в почете: художнику определенная доза своенравия даже как бы вменяется в обязательное условие хорошей оплаты. В остальном же под «характером» или «личностью» нынешний повседневный язык понимает нечто крайне путаное, а именно такой характер, который хоть и имеется в наличии и при случае может себя показать, но во всяком действительно важном деле неукоснительно подчиняется чужим законам. «С характером» – говорят о человеке, у которого имеется собственное мнение и взгляды, но который не живет в согласии с ними. Он лишь дает время от времени понять, что мыслит иначе, что у него есть свое мнение. Приняв такую смягченно тщеславную форму, такой характер и при жизни может стяжать ему славу человека добродетельного. Однако если у человека действительно есть мнение и он живет в согласии с ним, то он немедленно лишается похвального отзыва – «характер» – и за ним признается лишь «своенравие». Но давайте же вдумаемся в смысл этого слова! Что же такое своенравие? То, что имеет собственный нрав, то есть природу, смысл. Разве нет?
Но ведь «собственный нрав» имеет всякая вещь на этой земле, попросту всякая. Любой камень, любая травинка, любой Цветок, любой куст, любой зверь растет, живет, действует и ощущает лишь по «собственному нраву», и в этом-то основа того, что мир добр, богат и прекрасен. В мире есть цветы и плоды, дубы и березы, лошади и куры, цинк и железо, золото и уголь – и все это лишь потому, что любая, пусть и самая малая, вещь во вселенной имеет собственный «нрав», несет в себе свой собственный закон и с безошибочной уверенностью следует собственному закону.
И только два бедных, проклятых существа на сей земле не могут следовать этому вечному зову и быть такими, то есть так расти, жить и умирать, как велит им врожденный собственный нрав. Только человек и укрощенное им домашнее животное обречены на то, чтобы заглушать в себе голос жизни и роста, следуя неким законам, выдуманным людьми и время от времени нарушаемым, изменяемым этими же людьми. И что самое любопытное: те немногие, что не желают считаться с этими произвольными законами и следуют законам собственным, естественным, – они хоть и бывали всегда осуждены и побиваемы камнями, зато впоследствии именно они провозглашались на веки вечные героями и освободителями. То самое человечество, которое провозглашает величайшей добродетелью послушание своим произвольным законам и требует его от живущих, принимает в свой вечный пантеон как раз тех, кто отказывается подчиняться этим требованиям и скорее готов проститься с жизнью, чем изменить «своему нраву».
«Трагическое» – это чудесно высокое, мистически святое слово, исполненное трепета времен мифической юности человечества, а ныне выданное произволу любого поденного репортера; так вот, «трагическое» не означает ничего, кроме судьбы героя, гибнущего из-за того, что он следует своей звезде вопреки сложившимся установлениям. Отсюда-то, и только отсюда узнает человечество о «своем нраве». Ибо трагический герой, своенравный вновь и вновь, являет миллионам обыкновенных людей, трусов, что непослушание людскому диктату – вовсе не грубый произвол, но верность куда более высокому и священному завету. Иначе говоря: стадное чувство требует от всякого человека прежде всего приспособления и подчинения, однако самые почетные лавры оно оставляет вовсе не терпеливцам, молчальникам, трусам, но своенравным, героям.
Как репортеры всуе пользуются словом, называя всякое происшествие на фабрике «трагическим» (что для них, профанов, значит примерно то же, что «печальное» происшествие), так и мода не права, когда она говорит о «героической» смерти солдат, этих бедняг, загнанных на бойню. Это ведь тоже одно из излюбленных речений людей сентиментальных, в особенности тех, кто остался дома. Разумеется, солдаты, павшие на войне, заслуживают нашего самого большого участия. Нередко на их долю выпадают чудовищные страдания, и в конце концов они отдают свою жизнь. Но одно это еще не делает их «героями»; не становится героем, наткнувшись на смертельную пулю, простой солдат, на которого еще недавно кричал офицер. Массовый, миллионократный «герой» – вещь достаточно бессмысленная.
«Герой» – это не послушный, бравый бюргер, исполняющий свой долг. Героические деяния может совершать только единственный, положивший «свой нрав», свое благородное и естественное своенравие в основу своей судьбы. «Судьба и характер – это разные названия одного и того же понятия», – сказал Новалис, один из самых глубоких и потаенных немецких умов. Но только герой обретает мужество следовать своей судьбе.
Если бы таким мужеством и таким своенравием обладало большинство живущих на земле людей, земля выглядела бы иначе. Наши получающие свое жалованье учителя (те самые, что так умеют расхваливать своенравие героев прежних времен) говорят, что тогда все бы просто погибло. Доказательств у них нет, и они в них не нуждаются. В действительности же если бы люди следовали своему собственному закону и нраву, то и жизнь в целом была бы богаче и возвышеннее. Может, тогда иное бранное словцо или выходка остались бы ненаказанными – из числа тех, коими занимается сегодня почтенный государственный судия. Случались бы иной раз и убийства – но разве не случаются они теперь, несмотря на все законы и наказания? Зато многие ужасы и немыслимо печальные безумства, которые, как мы видим, процветают в упорядоченном мире, были бы неизвестны и невозможны. К примеру, войны между народами.
В ответ на это мне приходится слышать от особ, облеченных духовным саном: «Ты проповедуешь революцию».
Опять заблуждение, возможное только среди стадных людей. Я проповедую своенравие, а не переворот. С какой стати желал бы я революции? Ведь революция не что иное, как война, и точно так же, как война, она есть «продолжение политики иными средствами». Однако человеку, который обрел мужество быть самим собой и услышал голос собственной судьбы, о, такому человеку до политики нет ровно никакого дела, будь она монархической или демократической, революционной или консервативной! Его заботит другое. Его «своенравие», как и глубокое, великое, богом данное своенравие любой травинки, занято только собственным ростом. «Эгоизм» – если угодно. Однако же этот эгоизм не имеет ничего общего с пресловутым эгоизмом толстосума или одержимого властью!
Человек «своенравный» в моем смысле не станет искать денег или власти. Он пренебрегает этими вещами вовсе не потому, что его распирает добродетель или грызет альтруизм, – напротив! Однако деньги и власть, как и все прочие вещи, ради которых люди мучают и в конце концов стреляют друг в друга, имеют в его глазах мало цены. Одно только ценит он высоко – таинственную силу в себе самом, которая призывает его жить и помогает расти. И деньгами эту силу невозможно ни сохранить, ни углубить, ни увеличить. Ибо деньги и власть изобретены недоверием. Кто не доверяет жизненной силе в себе самом, у кого нет этой силы, тот восполняет ее таким заменителем, как деньги. А кто верит в себя, кто не желает ничего другого, кроме как свободно и чисто изжить собственную судьбу, испить свою чашу, для того эти тысячекратно превознесенные и переоцененные вещи становятся второстепенными, вспомогательными инструментами жизни, обладание и пользование которыми может быть приятным, но никогда не бывает решающим.
О, как я люблю эту добродетель – своенравие! Стоит только познать ее и обнаружить хоть толику в себе самом – и настолько же сомнительными становятся все многочисленные хваленые добродетели.
Например, патриотизм. Ничего не имею против него. Он ставит на место единственного целый обширный комплекс. Однако в качестве истинной добродетели он выступает, лишь когда начинается пальба – это наивное и столь смехотворно недостаточное средство «продолжить политику». Ведь солдата, убивающего врага, всегда считают большим патриотом, чем крестьянина, с предельной добросовестностью возделывающего свое поле. Ибо крестьянин имеет с того свою выгоду. А, как это ни комично, наша архисложная мораль считает сомнительной как раз ту добродетель, которая служит ко благу и выгоде ее обладателя!
А почему, собственно? Потому что мы привыкли достигать благ только за счет других. Потому что мы придерживаемся угрюмого убеждения, что нам не хватает как раз того, что есть у другого.
Вождь дикарей верит в то, что жизненная сила убитых им врагов переходит в него самого. Не лежит ли сия скудная дикарская вера в основе всякой войны, всякой конкуренции, всякого недоверия между людьми? Нет, мы были бы куда счастливее, если бы уравняли в своем мнении славного хлебопашца с солдатом! Если бы смогли отказаться от предубеждения, будто всякий выигрыш в жизненной силе отдельного человека или целого народа должен неминуемо произойти за счет кого-нибудь другого!
Тут я слышу учительский глас: «Все это звучит премило, однако взгляните, пожалуйста, на сию материю по-деловому – с национально-экономической точки зрения! Мировая продукция...»
На что я возражаю: «Покорно благодарю. Точка зрения национальной экономики отнюдь не деловая; это очки, сквозь которые можно видеть что угодно. Например, перед войной с помощью соображений национальной экономики можно доказать, что мировая война невозможна или что она не продлится долго. Нынче – с помощью той же национальной экономики – можно доказать обратное. Нет уж, будем лучше держаться в своих размышлениях действительности, а не этих фантазий!»
В них не много проку, в этих «точках зрения», как бы они ни нарекали себя и какие бы откормленные профессора их ни представляли. Все они – весьма скользкий лед! Мы не счетные машины и не какие-нибудь другие механизмы. Мы люди. А для человека существует только одна естественная точка зрения, только один естественный масштаб. Это точка зрения и масштаб своенравия. Для человека своенравного нет ни капитализма, ни социализма, для него нет ни Англии, ни Америки, для него ничего не существует, кроме тихого и неотвратимого закона в собственной груди. Следовать ему для человека обыкновенного представляется делом бесконечно сложным. Для человека своенравного – это и божий глас, и судьба.
1919
Письмо молодому немцу
Вы пишете мне, что Вы в отчаянии и не знаете, что делать, не знаете, во что верить, не знаете, на что надеяться. Вы не знаете, существует бог или нет. Вы не знаете, имеет жизнь какой-нибудь смысл или нет, имеет отечество какой-нибудь смысл или нет, лучше употреблять свои силы на освоение духовных богатств или просто набивать себе утробу, поскольку все равно ведь мир так скверно устроен.
Я нахожу состояние Вашей души совершенно нормальным. Что Вы не знаете, существует ли бог, и что Вы не знаете, существуют ли добро и зло, – это гораздо лучше, чем если бы Вы это знали. Пять лет назад, если Вы можете это вспомнить, Вы, вероятно, знали довольно точно, что бог есть, и так же точно знали, где добро и где зло, и Вы, конечно, делали то, что казалось Вам добром, и пошли на войну. И с тех пор целых пять лет – лучшие годы Вашей юности – Вы неотступно совершали это добро, стреляли, шли в атаку, валялись в грязи, погребали павших, перевязывали раненых, но постепенно это добро сделалось сомнительным и со временем стало совершенно неясно, не является ли сие прекрасное добро, которому Вы служили, злом или глупостью и великой нелепостью.
Так оно и было. Добро, которое Вы некогда так точно себе представляли, оказалось, очевидно, не истинным добром, не тем нерушимым, вечным добром, и бог, о котором Вы тогда были наслышаны, не был истинным богом. То был, надо полагать, национальный бог наших консисториальных советников и военных поэтов, тот бог, что восседает, яко на престоле, на пушках, избрав любимыми цветами черный, белый и красный. Конечно, то был бог, и весьма могучий, грозный, более великий, чем Иегова, и в жертву ему приносились сотни тысяч кровавых закланий, в его честь вспарывались сотни тысяч животов и разрывались на клочки сотни тысяч легких, он был более кровожаден и жесток, чем любой языческий божок или идол, а сии кровавые жертвоприношения сопровождались пением жрецов, то бишь наших теологов, исполнявших дома свои хорошо оплачиваемые гимны. И те остатки религиозного чувства, которые тлели еще в наших оскудевших сердцах и в наших столь оскудевших и обезлюдевших храмах, погибли напрочь. Обратил ли кто-нибудь внимание, подивился ли кто-нибудь тому, как наши теологи сумели похоронить за эти четыре года свою собственную религию, свое собственное христианство? Они служили любви и проповедовали ненависть, они служили человечеству и перепутали человечество с казенным учреждением, где они получают жалованье. Они (не все, разумеется, но их предводители) хитро и многоречиво доказали, что война великолепно уживается с христианством и что можно быть безупречным христианином и в то же время превосходно стрелять и колоть штыком. Совместить это, однако, нельзя, и если бы наши обе церкви не были бы церквами на службе у трона и войска, то были бы воистину церквами господа, они стали бы в годы войны тем, чего нам так страшно недоставало: оплотом человечности, святыней для обездоленных душ, постоянным призывом к сдержанности, мудрости, любви к человеку, служению богу.
Пожалуйста, поймите меня правильно! Не подумайте, что я упрекаю кого-то! Я хочу только назвать вещи своими именами, никого не обвиняя. К этому у нас не привыкли, у нас привыкли только к крику, обвинениям, ненависти. Люди нашей эпохи – и мы, немцы, не менее других – обучились роковому искусству виноватить других, если нам самим плохо. И только против этого я и выступаю, в этом и есть все мои упреки. В том, что вера наша оказалась столь слаба, в том, что казенноспасаемый бог наш оказался столь кровожаден, в том, что мы не смогли отделить добро от зла, мир от войны, во всем этом все мы равно виновны, хоть и равно невиновны. Вы и я, кайзер и пастор – все мы соратники в этом деле и не можем упрекать друг друга.
Если Вы теперь задумаетесь над тем, где можно было бы найти утешение и нового, лучшего бога и веру, то Вам, посреди Вашего теперешнего одиночества и отчаяния, сразу же станет ясно, что просветление не придет больше извне, из специальных источников, из Библии, с кафедр, с тронов. Не может оно прийти и от меня. Его Вы сможете отыскать только в Вас самих. Оно там, где обитает бог – более высокий и вечный, чем патриотический бог 1914 года. Мудрецы всех времен постоянно возвещали о нем, но придет он к нам не из книг, он живет в нас самих и должен проснуться в собственной нашей душе, иначе всякое знание о нем бесполезно. Он живет и в вас, этот бог. В вас прежде всего – в вас, разбитых, отчаявшихся. Люди, страдающие от бед своего времени, не бывают маленькими. И не бывают дурными те люди, что не довольны богами и божками позавчерашнего дня.
Но куда бы Вы ни кинулись теперь, нигде не встретите Вы пророка и учителя, который снял бы с Вас тяготы поиска и обращения к себе самому. Весь немецкий народ, все мы сегодня в таком же положении, как Вы. Мир наш рухнул, гордость сломлена, деньги пропали, друзья погибли. И вот мы – почти все мы ищем по старому доброму рецепту виновного, ищем злодея, называем его Америкой, называем его Клемансо[1] 1. Клемансо Жорж (1841-1929) – французский политический деятель, ярый шовинист и милитарист, стремившийся установить военно-политическое господство Франции в Европе. В 1906-1909 и 1917-1920 гг. премьер-министр.
[Закрыть], называем его кайзером Вильгельмом или еще как-нибудь, бегаем с этими обвинениями по кругу и не достигаем цели. Довольно было бы, однако, хоть на час отбросить этот детский и не очень разумный вопрос о виновном и вместо него задать другой: «А как обстоит дело со мной самим? Насколько я сам невиновен? Не был ли и я где-то слишком шумен, слишком нагл, слишком легковерен, слишком суетен и тщеславен? Где во мне та почва, на которую могло пасть посеянное дурной прессой семя удушливой веры в национального Иегову и во все прочие, столь быстро сгинувшие заблуждения?»
Час, в который задаешь себе подобные вопросы, не из приятных. Кажешься себе слабым и дурным человеком, маленьким и придавленным тяжким гнетом. Однако раздавленным до конца себя не чувствуешь. Просто убеждаешься: вины нет. Нет ни злодея кайзера, ни злодея Клемансо, и никто не прав – ни победившие демократии, ни побежденные варвары. Виновность и невиновность, правота и неправота – это упрощения, это детские понятия, и первый наш шаг к святыне нового бога – в понимании этого. Благодаря этому мы не научимся ни предупреждать будущие войны, ни возвращать себе богатства. Мы научимся только одному: не обращаться с наболевшими вопросами, со всеми нашими «проблемами вины» и проблемами совести ни к старому Иегове, ни к фельдфебелю, ни в редакции газет, ожидая от них решения, – но решать их в собственном сердце. Мы должны решиться стать не мальчиками, но мужами. Люди будущего, быть может, объяснят потерю нами флота, машин, денег в том духе, что вот, мол, отняли у ребенка все его великолепные игрушки, и ребенок, вдоволь наплакавшись и набранившись, успокоился и стал мужчиной. По этому пути мы и должны идти, другого нет. И первый шаг на этом пути каждый из нас делает в одиночку, в собственном сердце.
Перечитайте, коль уж Вы любите Ницше, последние страницы тех «Несвоевременных размышлений», в которых речь идет о пользе и тщете истории! Прочтите слово за словом еще раз те места о молодежи, на долю которой выпал жребий свернуть шею гибнущей псевдокультуре и начать все сначала! Как суров, как горек этот жребий – и как велик, как свят! Эта молодежь и есть вы, все вы, сегодняшние юноши, в сегодняшней побитой Германии. На ваших плечах эта тяжесть, в ваших сердцах – задача.
Но не останавливайтесь перед Ницше или перед каким-нибудь другим советчиком и пророком. Не наше дело – учить вас, снимать тяжесть с ваших плеч, указывать вам путь. Наше дело – лишь напомнить вам о том, что бог существует и что бог этот живет в вашем сердце и там вы должны искать его и беседовать с ним.
1919