355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Гессе » Письма по кругу (Художественная публицистика) » Текст книги (страница 4)
Письма по кругу (Художественная публицистика)
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:51

Текст книги "Письма по кругу (Художественная публицистика)"


Автор книги: Герман Гессе


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 34 страниц)

Что ж, до поры до времени я был счастлив наперекор всему. На свете было немало такого, что я охотно изменил бы, будь на то моя воля, особенно в школе; и все-таки я был счастлив. Меня, правда, с разных сторон увещевали и наставляли, что человек совершает свой путь земной не просто для своего удовольствия, что истинное счастье доступно только в ином мире и лишь тому, кто выдержал испытания, – это вытекало из многих стихов и афоризмов, которые я учил и порой находил прекрасными и трогательными. Однако такие вещи, сильно занимавшие моего отца, мной переживались не особенно остро, и когда мне было плохо, когда я болел или терзался неосуществленными желаниями, или ссорился с родителями, я редко искал прибежища у Бога, но шел окольными путями и выходил снова на свет. Когда обычные игры теряли прелесть, когда железная дорога, игрушечный магазин и книжка со сказками становились затрепанными и скучными, как раз тогда мне приходили на ум самые чудесные новые игры. А когда не оставалось ничего другого, как вечером в постели закрыть глаза и забыться в созерцании сказочного зрелища являвшихся передо мной цветных кругов, – о, как разгоралось во мне сызнова блаженное упоение тайной, каким предчувственным и многообещающим становился мир.

Первые школьные годы миновали, не особенно меня переделав. Я выяснил из опыта, что доверчивость и прямодушие могут нам повредить, я выучился, приняв уроки нескольких равнодушных учителей, азам лжи и притворства; дальше все пошло само. Но постепенно и для меня увяло первое цветение, постепенно и я неприметно для себя самого разучил, как по нотам, эту фальшивую песню жизни, это низкопоклонство перед «действительностью», перед законами взрослых, это приспособление к миру, «каков он есть». Я давно понимаю, почему это в песенниках у взрослых стоят такие строки, как приведенная выше: «Какое блаженство – дитятею быть», – и ко мне приходили такие часы, когда я завидовал тем, кто был еще ребенком.

Когда мне шел двенадцатый год и возник вопрос, буду ли я учиться греческому языку, я без размышлений ответил согласием; стать со временем таким же ученым, как отец, а по возможности – как дедушка, представлялось мне необходимым. Но с этого момента для моей дальнейшей жизни уже существовал план: я должен был учиться и затем становиться либо пастором, либо филологом, потому что на это давалась стипендия. Дедушка тоже в свое время шел этим путем.

По видимости в этом не было ничего худого. Просто у меня теперь было будущее, просто на моем пути стоял указатель, просто каждый день и каждый месяц приближал меня к предназначенной цели, все указывало в сторону этой цели, все уводило меня от игры, от вечного настоящего моих прежних дней, имевших смысл, но не имевших цели, дней без будущности. Жизнь взрослых поймала меня покамест за волосы или за палец, но скоро она изловит меня как следует и будет крепко держать – жизнь, ориентированная на цели и выгоды, на порядок и профессию, на должность и экзамены; скоро час пробьет и для меня, скоро и я стану студентом, кандидатом, духовным лицом, профессором, буду наносить визиты с цилиндром в руках, одетых в кожаные перчатки, не смогу понимать больше детей, может быть, примусь им завидовать. А ведь я сердечно не хотел всего этого, я не хотел уходить из моего мира, где было так хорошо, так чудесно. Правда, была еще одна совсем тайная цель, которая маячила передо мной, когда я думал о будущем. Одного я желал для себя пламенно стать волшебником.

Это желание или мечтание долго владело мной. Но оно начало терять свою власть, у него были враги, против него было то, что серьезно и реально, чего нельзя отрицать. Медленно, медленно отцветало для меня его цветение, медленно надвигалось на меня из безграничности нечто ограниченное – реальный мир, мир взрослых. Желание мое стать волшебником, хотя мне и хотелось удержать его, обесценивалось в моих же глазах, медленно превращалось для меня же самого в ребяческую глупость. Уже существовала некая сфера, в которой я больше не был ребенком. Уже бесконечный и многообразный мир возможностей был для меня обнесен оградой, разделен на клеточки, поделен заборами. Медленно изменялся девственный лес моих дней, Земной Рай вокруг меня умирал. Я не оставался тем, чем был раньше – принцем и королем в краю возможного, я не делался волшебником, я учился греческому, а через два года – еще и древнееврейскому, через шесть лет мне предстояло стать студентом.

Неприметно сужался мир, неприметно исчезало вокруг меня волшебство. Удивительная история в дедушкиной книге была по-прежнему прекрасна, но она находилась на странице, номер которой я знал, ее можно было там отыскать и сегодня, и завтра, и в любое время – чудес больше не было. Равнодушно улыбался бронзовый танцующий бог из Индии. Я редко смотрел на него теперь и уже никогда не заставал его скосившим глаза. А хуже всего было то, что переставал показываться серый человечек. Повсюду меня подстерегало разочарование: что было широким, становилось узким, что было бесценным, становилось убогим.

Но это я чувствовал только внутри, только под кожей; по-прежнему был я веселым и жаждал власти, учился плавать и бегать на коньках, был первым учеником на уроках греческого, все шло по видимости отлично. Только краски делались бледнее, звуки – более пустыми, мне прискучило навещать госпожу Анну, из моей жизни тихо ушло нечто незамеченное, невостребованное, чего, однако, недоставало. И когда я теперь хотел ощутить полноту жизни, я нуждался в более острых ощущениях, должен был встряхнуть себя, взять разбег. У меня появился вкус к пряным блюдам, я норовил лакомиться тайком, мне случалось воровать карманные деньги, чтобы доставить себе какое-нибудь особенное развлечение, потому что без него жизнь никак не хотела делаться достаточно хороша. Я начал испытывать интерес к девушкам; это было довольно скоро после того дня, когда человечек еще раз явился мне и еще раз отвел меня к госпоже Анне.

1923

Краткое жизнеописание

Я родился под конец Нового времени, незадолго до первых примет возвращения средневековья, под знаком Стрельца, в благотворных лучах Юпитера. Рождение мое совершилось ранним вечером в теплый июльский день, и температура этого часа есть та самая, которую я любил и бессознательно искал всю мою жизнь и отсутствие которой воспринимал, как лишение. Никогда не мог я жить в холодных странах, и все добровольно предпринятые странствия моей жизни направлялись на юг. Я был ребенком благочестивых родителей, которых любил нежно и любил бы еще нежнее, если бы меня уже весьма рано не позаботились ознакомить с четвертой заповедью[1]  1. ...ознакомить с четвертой заповедью – т. е. с ветхозаветной заповедью о необходимости почитать своих родителей.


[Закрыть]
. Горе в том, что заповеди, сколь бы правильны, сколь бы благостны по своему смыслу они ни были, неизменно оказывали на меня худое действие; будучи по натуре агнцем и уступчивым, словно мыльный пузырь, я перед лицом заповедей любого рода всегда выказывал себя строптивым, особенно в юности. Стоило мне услышать «ты должен», как во мне все переворачивалось и я снова становился неисправим. Нетрудно представить себе, что свойство это нанесло немалый урон моему преуспеянию в школе. Правда, учителя наши сообщали нам на уроках по забавному предмету, именовавшемуся всемирной историей, что мир всегда был ведом, правим и обновляем такими людьми, которые сами творили себе собственный закон и восставали против готовых законов, и мы слышали, будто люди эти достойны почтения; но ведь это было такой же ложью, как и все остальное преподавание, ибо, стоило одному из нас по добрым или дурным побудительным причинам в один прекрасный день набраться храбрости и восстать против какой-либо заповеди или хотя бы против глупой привычки или моды – и его отнюдь не почитали, не ставили нам в пример, но наказывали, поднимали на смех и обрушивали на него трусливую мощь преподавательского насилия.

По счастью, еще до начала школьных годов мне удалось выучиться самому важному и незаменимому для жизни: мои пять чувств были бодрственны, остры и тонки, я мог на них положиться и ждать себе от них много радости, и, если позднее я безнадежно поддался приманкам метафизики и временами даже налагал на свои чувства пост и держал их в черном теле, все же атмосфера развитой чувственной впечатлительности, особенно по части зрения и слуха, никогда не покидала меня и явственно играет свою роль и в мире моего мышления, каким бы абстрактным этот мир подчас ни казался.

Итак, некоторой оснасткой для жизни я обзавелся, согласно выше сказанному, еще задолго до школьных годов. Я не был неучем в нашем родном городе, смыслил кое-что в птичниках и лесах, в виноградниках и мастерских ремесленников, я распознавал деревья, птиц и бабочек, умел распевать песни и свистать сквозь зубы, знал и другие вещи, не вовсе бесполезные для жизни. К этому добавились школьные предметы, которые давались мне легко и славно меня развлекали, я получал особенно удовольствие от латыни и начал сочинять латинские стихи почти так же рано, как немецкие. Что до искусства лжи и дипломатии, то ему я обязан второму школьному году, когда господин учитель и помощник учителя обогатили меня соответствующими навыками, между тем как до того я, по моей ребяческой открытости и доверительности, навлекал на себя одну неприятность за другой. Оба вышеназванных наставника сумели исчерпывающе разъяснить мне, что честность и правдолюбие суть свойства, отнюдь не желательные в школьнике. Они приписали мне один случившийся в классе пустячный проступок, в котором я был решительно неповинен; поскольку же им не удалось побудить меня сознаться в несодеянном, из сущей безделицы проистекло форменное судебное расследование, и оба совместными усилиями после долгого мучительства извлекли из меня если не желаемое признание, то последние остатки веры в порядочность учительской касты. Позднее мне встречались, благодарение богу, и настоящие учителя, достойные самого глубокого почтения, но непоправимое уже свершилось, и мое отношение не только к школьным педагогам, но и ко всякому авторитету было извращено и отравлено. В общем же, я был на протяжении первых семи или восьми школьных годов хорошим учеником, по крайней мере место мое было всегда среди первых в классе. Лишь при начале тех испытаний, которых не минует ни один человек, обреченный стать личностью, я вступил в конфликт со школой, становившийся все тяжелее и тяжелее. Понять смысл этих испытаний мне удалось лишь два десятилетия спустя, тогда же они были голой данностью и отовсюду обступали меня против моей воли, как тяжкое несчастье.

Дело обстояло так: с тринадцати лет мне было ясно одно – я стану либо поэтом, либо вообще никем. Но к этой определенности постепенно прибавилось другое открытие, и оно было мучительно. Можно было стать учителем, пастором, врачом, ремесленником, торговцем, почтовым служащим, даже музыкантом, даже архитектором или живописцем – ко всем на свете профессиям вела какая-то дорога, проходившая через подготовку, через школу, через обучение начинающих. Только для поэта не существовало ничего подобного! Что разрешалось и даже считалось за честь, так это быть поэтом, то есть получить в качестве поэта успех и признание – по большей части, увы, лишь после смерти. Но вот стать поэтом было немыслимо, а желать им стать было смешно и постыдно, как я очень скоро имел случай убедиться. В один миг вывел я тот урок, который только и можно было вывести из ситуации: поэт есть нечто, чем дозволено быть, но не дозволено становиться. И еще: наклонность к поэзии и личный к ней талант делают тебя в глазах учителей подозрительным и навлекают то неудовольствие, то насмешки, а то и смертельное оскорбление. С поэтом дело обстояло в точности так, как с героем и со всеми могучими или прекрасными, великодушными или небудничными людьми и порывами: в прошедшем они были чудны, любой учебник в изобилии воздавал им хвалу, но в настоящем, в действительной жизни их ненавидели, и позволительно было заподозрить, что учителя затем и были поставлены, чтобы не дать вырасти ни одному яркому, свободному человеку, не дать состояться ни одному великому, разительному деянию.

И вот я увидел между мною самим и моей далекой целью одни пропасти, все стало сомнительным, все потеряло цену, оставалось только одно: что я намерен стать поэтом, легко это или трудно, смешно или почетно. Внешние результаты этого решения – или этого несчастья – были следующими.

Когда мне исполнилось тринадцать лет и вышеозначенный конфликт только начался, поведение в родительском доме и в стенах школы оставляло желать столь многого, что меня отправили в изгнание в иногороднюю школу[2]  2. ...отправили в изгнание в иногороднюю школу. – Чтобы подготовить сына к поступлению в одну из монастырских семинарий, где обучение проводилось за государственный счет, родители отправили его в «латинскую школу» города Геппингена, специально предназначенную для подготовки к отборочному экзамену. Гессе проучился в ней с февраля 1890 по май 1891 г. Это было единственное в его жизни учебное заведение, о котором он вспоминал с благодарностью.


[Закрыть]
. Годом позднее я стал питомцем одной теологической семинарии[3]  3. ...я стал питомцем одной теологической семинарии... – После успешной сдачи швабского «земельного экзамена» Гессе был зачислен стипендиатом в Маульброннскую семинарию, недолгое пребывание в которой закончилось для него конфликтом с учителями и бегством. О порядках в семинарии и обстоятельствах побега рассказано в повести «Под колесом» (1906) (русский перевод – «Под колесами», 1961).


[Закрыть]
, учился выписывать буквы древнееврейского алфавита и уже готовился узнать что есть «дагеш форте имплицитум» [Термин грамматики древнееврейского языка] , как вдруг внутри меня разразились бури, которые привели к моему бегству из монастырской школы, к наказанию строгим карцером, к прощанию с семинарией.

Некоторое время я силился продвинуть вперед мои знания в одной гимназии[4]  4. ...в одной гимназии... – После безуспешных попыток «образумить» строптивого подростка (лечение в «доме отдыха» у пастора К. Блумхардта, помещение в исправительное заведение для эпилептиков и слабоумных) родители предоставили ему возможность продолжить учение в гимназии города Канштатта, но уже через год Гессе упросил их забрать его домой.


[Закрыть]
, однако и здесь скоро все окончилось карцером и расставанием. Затем я три дня пробыл учеником в торговом доме, снова сбежал и пропал на несколько дней и ночей, к немалой тревоге моих родителей. В течение полугода я был помощником моего отца, в течение полутора лет я работал практикантом в механической мастерской и на фабрике башенных часов[5]  5. ...в механической мастерской и на фабрике башенных часов. – В 1894-1895 гг. Гессе был практикантом в механической мастерской владельца фабрики башенных часов Генриха Перро в Кальве. Имя своего мастера Гессе увековечил позже в образе Бастиана Перро, одного из изобретателей «игры в бисер».


[Закрыть]
.

Короче говоря, более четырех лет все попытки сделать из меня что-нибудь путное кончались неукоснительным провалом, ни одна школа не хотела удержать меня в своих стенах, ни в какой выучке я не мог протянуть сколько-нибудь долго. Любая попытка сделать из меня общественно полезного человека оканчивалась неудачей, иногда позором и скандалом, иногда бегством и изгнанием – а между тем за мной признавали хорошие способности и даже известную меру доброй воли! Притом я всегда был довольно трудолюбив; к высокой добродетели ничегонеделания я неизменно относился с почтительным восхищением, но никогда не усвоил ее сам. В пятнадцать лет, потерпев неудачу в школе, я принялся сознательно и энергично работать над самообразованием, и для меня было радостью и блаженством, что в доме моего отца обреталась огромная дедовская библиотека, целый зал, наполненный старыми книгами и содержавший, в частности, всю немецкую литературу и философию восемнадцатого столетия. Между шестнадцатым и двадцатым годами я не только исписал кучу бумаги своими первыми литературными опытами, но и прочел за эти годы половину всей мировой литературы и занимался историей искусства, языками и философией с таким усердием, которого за глаза хватило бы для занятий по обычному школьному курсу.

Затем я сделался книготорговцем[6]  6. Затем я сделался книготорговцем... – Убедившись, что специальность слесаря ему не подходит, Гессе дал объявление в штутгартской газете «Меркур» о том, что он ищет место ученика книготорговца. Откликнулась фирма Хеккенхауэра из Тюбингена, и в течение четырех лет Гессе жил и работал в городе, который был одним из центров швабского романтизма.


[Закрыть]
, чтобы наконец-то самому зарабатывать свой хлеб. С книгами у меня были отношения, во всяком случае, лучше, нежели с коленчатым валом и литыми зубчатыми колесами, с которыми я всласть намаялся на поприще механика. Плавать и утопать в море книжных новинок было поначалу удовольствием, почти опьянением. Однако прошло время, и я приметил, что жить духом только в настоящем, в новом и новейшем – непереносимо и бессмысленно, что духовная жизнь вообще делается возможной только через постоянную связь с былым, с историей, со стариной и с древностью. А посему, как только первое удовольствие было исчерпано, для меня стало потребностью вернуться от потока новинок к старине, и я осуществил это, перейдя из книжной лавки в лавку букиниста. Однако я сохранял верность и этой профессии лишь до тех пор, покуда она была мне нужна, чтобы прокормиться. В возрасте двадцати шести лет, после первого литературного успеха, я отказался от этого занятия.

Теперь, после стольких усилий и жертв, цель моя была, стало быть, достигнута; сколь бы это ни казалось невозможным, я стал-таки поэтом и, по видимости, выиграл свою долгую и упрямую борьбу против всего мира. Горечь годов школы, годов становления, когда я часто оказывался недалеко от гибели, была теперь забыта и стоила разве что улыбки – и родственники, и друзья, которые только что ставили на мне крест, теперь добродушно улыбались вместе со мной. Я победил, и стоило мне совершить самый глупый, самый бесполезный поступок, как его находили восхитительным, да и сам я был немало восхищен собою. Только теперь до меня дошло, в каком устрашающем одиночестве, в какой аскезе, в какой опасности жил я год за годом; тепловатый воздух признания отогревал меня, и я начал уже превращаться в довольного человека.

Еще изрядный срок моя внешняя жизнь протекала спокойно и приятно. У меня были жена и дети, дом и сад. Я писал свои книги, я слыл за поэта, достойного всяческих симпатий, и жил в согласии со всем миром. В 1905 году я помогал основывать некий журнал[7]  7. ...я помогал основывать некий журнал... – Совместно с издателем Альбертом Лангеном и писателем Людвигом Тома Гессе издавал в 1907-1912 гг. оппозиционный журнал «Мерц» (нем. Marz – март), названный так в честь мартовских событий буржуазно-демократической революции 1848 года.


[Закрыть]
, направленный прежде всего против личной власти Вильгельма II[8]  8. Вильгельм II Гогенцоллерн (1859-1941) – германский император и прусский король в 1888-1918 гг. Свергнут Ноябрьской революцией в 1918 г.


[Закрыть]
, однако нельзя сказать, чтобы я принимал эти политические цели по-настоящему всерьез. Я отправлялся в славные поездки по Швейцарии, по Германии, по Австрии, по Италии, по Индии[9]  9. ...Славные поездки... по Индии. – В 1911 г. Гессе совершил морское путешествие в Индию. Оно было задумано не только как бегство от опостылевшей «крестьянской» жизни в деревне Гайенгофен на берегу Боденского озера, но и как «паломничество в страну Востока», в края, где проповедовали его родители и провели молодость дед Герман Гундерт и бабушка Жюли. Десять лет спустя он признавался, что путешествие не принесло ему избавления от сугубо европейских проблем и не стало встречей с духом подлинной Индии. О своих впечатлениях он рассказал в книге «Из Индии» (1913).


[Закрыть]
. Казалось, что все в порядке.

Потом пришло достопамятное лето 1914 года, и в мгновение ока все переменилось внутри меня и вокруг меня. Стало ясно, что прежнее наше благополучие стояло на непрочной основе, а теперь, стало быть, наступало неблагополучие – великая школа. Так называемая великая эпоха разразилась, и я не могу сказать, будто я встретил ее удары достойнее, более подготовленным и в лучшем состоянии духа, нежели остальные. От остальных меня отличало тогда лишь то, что я был лишен немалого утешения, дарованного столь многим, а именно – энтузиазма. Через это я опять возвратился к себе самому и вступил в разлад с окружающим, жизнь снова школила меня, снова отучивала от довольства миром и довольства собой, и лишь ценой этого я переступил через порог посвящения в таинства жизни.

Не могу забыть один маленький случай из первого года войны. Я зашел в большой госпиталь, силясь на правах добровольца отыскать для себя какое-то осмысленное место в изменившемся мире, что тогда еще казалось мне возможным. В этой больнице для раненых я познакомился с почтенной старой девой, которая прежде вела состоятельное приватное существование, а теперь исполняла обязанности сиделки в госпитале. Она с трогательным энтузиазмом поведала мне о радости и гордости, которые она испытывает при мысли о том, что ей дано было дожить до этой великой эпохи. Я нашел такие чувства понятными, ибо для подобной дамы нужна была война, чтобы превратить ее праздное и сосредоточенное на себе стародевическое существование в жизнь деятельную и сколько-нибудь ценную. Но когда она делилась со мной своим счастьем в коридоре, наполненном перевязанными и увечными солдатами, по пути из одной палаты с ампутированными и умирающими в другую такую же палату, сердце перевернулось во мне. Я, безусловно, понимал энтузиазм этой тетушки, но я не мог его разделить, не мог его одобрить. Если на каждые десять раненых приходилось по одной такой восторженной сиделке, остается признать, что счастье этих дам было оплачено чересчур дорого.

Нет, я не мог разделять радости по случаю «великой эпохи», и так случилось, что я с самого начала горько страдал от войны и год за годом из последних сил защищался от несчастья, нагрянувшего, по видимости, извне, как гром с ясного неба, между тем как вокруг все на свете вели себя так, как если бы именно это несчастье наполняло их бодрым энтузиазмом. И когда я вдобавок читал газетные статьи поэтов, где говорилось о благах войны, и призывы профессоров, и все боевые стихотворения, рожденные в уютных кабинетах прославленных авторов, мне становилось еще тошнее.

В 1915 году у меня вырвалось однажды печатное признание в этих чувствах, а в придачу слово сожаления о том, что так называемые люди духа тоже не способны ни на что другое, кроме как на проповедь ненависти, распространение лжи, восхваление великой беды. Последствием этой жалобы, высказанной довольно робко, было то, что я был провозглашен в прессе моего отечества изменником и предателем – переживание, имевшее для меня новизну, ибо, несмотря на многочисленные столкновения с прессой, я дотоле ни разу не испытал, что же чувствует тот, кого оплевывает сплоченное большинство. Статья с вышеупомянутым обвинением[10]  10. Статья с вышеупомянутым обвинением... – В ответ на опубликованную в «Нойе цюрхер цайтунг» 10 октября 1915 г. статью Гессе «Опять в Германии», где он с удовлетворением писал о затухании в немецком народе воинственных настроений и шовинистического угара, газета «Кельнер тагеблатт» в номере от 24 октября 1915 г. разразилась анонимным пасквилем, в котором Гессе назывался «дезертиром», «предателем» и «отщепенцем». Статью перепечатали многие немецкие издания. 2 ноября 1915 г. Гессе выступил в «Нойе цюрхер цайтунг» со статьей «В защиту себя», где показывал вздорность и необоснованность выдвинутых против него обвинений. Лишь двое друзей вступились за Гессе: редактор журнала «Мерц» Теодор Хойс, будущий политический деятель ФРГ, и сотрудник журнала, либеральный юрист Конрад Хаусман. Под давлением бесспорных фактов газета «Кельнер тагеблатт» была вынуждена напечатать опровержение.


[Закрыть]
была перепечатана двадцатью газетами и журналами моей отчизны, между тем как из всех моих друзей, которых у меня было в журнальном мире, по видимости, немало, лишь двое отважились за меня вступиться. Старые друзья оповещали меня, что они вскормили у своего сердца змею и что сердце это впредь бьется только для кайзера и для нашей державы, но не для такого выродка, как я. Ругательные письма от неизвестных лиц поступали во множестве, и книготорговцы ставили меня в известность, что автор, имеющий столь предосудительные взгляды, для них не существует. На многих письмах из этой корреспонденции я увидел украшение, о котором дотоле ничего не знал: это был оттиск маленькой круглой печатки со словами: «Боже, покарай Англию!»

Кто– нибудь мог бы подумать, что я изрядно посмеялся над этим недоразумением. Однако посмеяться я не сумел. Опыт, сам по себе незначительный, принес плод, и плодом этим было второе великое перерождение моей жизни.

Следует вспомнить: первое перерождение наступило в тот миг, когда я осознал свою решимость стать поэтом. Прежний образцовый ученик Гессе сделался отныне плохим учеником, он навлекал на себя наказания, изгонялся вон, нигде не уживался, готовил себе и своим родителям одно беспокойство за другим – и все потому, что он не усматривал никакой возможности примирить мир, как он есть или каким он представляется, и голос собственного сердца. Теперь, в годы войны, это повторилось сызнова. Снова я видел себя в распре с тем самым миром, с которым только что жил в добром согласии. Снова все несло мне неудачу, снова я был одинок и несчастлив, снова каждое мое слово и каждая моя мысль наталкивались на враждебное непонимание. Снова между действительностью и тем, что казалось мне желательным, разумным и добрым, открывалась безнадежная пропасть.

Однако на сей раз я не избежал суда над собой. Прошло немного времени, и мне пришлось отыскать вину, причину моих мук, уже не вокруг себя, но в себе самом. Ибо одно я понимал ясно: корить весь мир за его безумие и бездушие – да на это не имеет права никто из людей и никто из богов, и я меньше всех. Значит, во мне самом должен был обретаться какой-то непорядок, раз я вступил в конфликт со всеобщим ходом мироздания. И вот великий непорядок и впрямь был налицо. Было вовсе не сладко заняться этим непорядком и попытаться навести порядок. Тут для начала обнаружилось вот что: доброе согласие, в котором я пребывал со всем миром, не только было оплачено с моей стороны слишком дорогой ценой, но и само по себе оно было таким же недоброкачественным, как и внешнее согласие в мире перед войной. Я воображал, что долгими и трудными испытаниями моей юности выстрадал себе место в мире и что теперь я – поэт. Однако тем временем успех и благополучие не преминули сделать свое обычное дело, я стал довольным любителем спокойной жизни, и, если присмотреться как следует, поэта уже не отличишь от развлекательного беллетриста. Я был чересчур преуспевающим. Что же, неблагополучие, являющее собой всегда хорошую и строгую школу, было мне отныне обеспечено в изобилии, и потому я все больше учился предоставлять делам мирским идти своим чередом и обретал умение заниматься собственной долей во всеобщем неразумии и всеобщей вине. Отыскать следы этого занятия в моих книгах я предоставляю читателю. Между тем у меня все еще оставалась тайная надежда, что со временем и мой народ – пусть не как целое, но в лице очень многих мыслящих и ответственных своих представителей – подвергнет себя такому же испытанию и на место жалоб и проклятий по адресу злой войны, злого неприятеля и злой революции в тысячах сердец станет вопрос: в чем делю вину я сам и как мне снова стать невинным? Ибо невинным всегда можно стать снова, если познать свою боль и свою вину и перестрадать их до конца, вместо того чтобы винить во всем других.

Когда новое перерождение начало проступать в моих книгах и в моей жизни, многие из моих друзей покачали головой. Другие просто бросили меня. Это входило в изменившийся облик моей жизни наряду с утратой моего дома, моей семьи и прочих приятных вещей. Пришло время, когда мне каждый день приходилось с чем-то расставаться, когда я каждый день дивился тому, что смог вытерпеть еще и это, и продолжаю жить, и все еще за что-то люблю эту диковинную жизнь, по всей видимости не приносящую мне ничего, кроме мучений, разочарований и потерь.

Однако здесь я должен внести поправку: и в военные годы у меня было нечто вроде благоприятной звезды или ангела-хранителя. Между тем как я ощущал себя одиноким перед лицом моих мук и вплоть до начала перерождения ежечасно находил мою судьбу зловещей и проклинал ее, именно моя боль, моя опьяненность болью послужили мне защитой и ограждением против внешнего мира. Дело в том, что я провел военные годы в мерзком переплетении политики, шпионажа, игр, подкупа и ухищрений спекуляции, замешанном так густо, что подобную концентрацию нелегко было отыскать на земле даже в те годы – то есть в Берне, в средоточии немецкой, нейтральной и неприятельской дипломатии, в городе, который в мгновение ока оказался перенаселен, и притом сплошь дипломатами, тайными агентами, шпионами, журналистами, скупщиками краденого и жуликами. Я жил среди послов и военщины, общался с людьми разных национальностей, в том числе и неприятельских, воздух вокруг меня являл собой одну огромную сеть шпионажа и антишпионажа, слежки, интриг, политического и приватного делячества – и все эти годы я ухитрялся ничего не замечать! Меня подслушивали, меня выслеживали, за мной шпионили, я попадал в число подозрительных лиц то для неприятеля, то для нейтральных стран, то для своих же соотечественников, и мне это было невдомек; лишь много позднее я узнал обо всем и не мог понять, как мне удалось прожить в такой атмосфере без вреда для себя. Но это миновало благополучно.

С окончанием войны совпал также завершающий момент моего перерождения, и мучительный искус достиг предела. Искус этот уже не имел ничего общего с войной и мировыми судьбами, так что и поражение Германии, которое для нас, заграничных жителей, было очевидным, наступив, оказалось не таким уж страшным. Я всецело погрузился в себя самого и в свою судьбу, хотя порой не без ощущения, что дело идет о человеческой участи вообще. Всю войну, всю похоть человекоубийства, все легкомыслие, всю грубую тягу к удовольствиям, всю трусость мира я находил сполна и в себе самом, я потерял для начала уважение к себе, потом испытал даже презрение, я не мог делать ничего иного, как только доводить до конца свое заглядывание в хаос – с надеждой, то разгоравшейся, то гаснувшей, что снова обрету по ту сторону хаоса природу, обрету невинность. Что говорить, каждый проснувшийся к истинному самосознанию человек проходит тот же узкий путь через пустыню, а рассказывать об этом прочим было бы напрасной потерей труда.

Когда друзья становились мне неверны, я порой испытывал печаль, но никогда не обиду, напротив, я скорее воспринимал это как подтверждение правильности моего пути. Эти прежние друзья были в конце концов совершенно правы, когда говорили, что раньше я был таким симпатичным человеком и писателем, между тем как теперешняя моя проблематика попросту неаппетитна. Вопросы тонкого вкуса или нравственной респектабельности были уже давно не для меня, не было никого, кто понимал бы мой язык. Друзья эти, наверное, с полным основанием корили меня, что мои книги потеряли красоту и гармонию. Сами эти слова вызывали у меня разве что смех – что красота, что гармония тому, кто приговорен к смерти, кто надрывается, силясь пробежать между обваливающимися стенами? Кто знает, может быть, вопреки вере всей моей жизни я все-таки вовсе не поэт и все мои усилия по эстетической части были ошибкой? Почему бы и нет – даже это больше не имело значения. Преобладающая часть того, что я увидел, спускаясь по кругам ада в себе самом, была фальшью и подделкой без всякой ценности – так и с бредом моего призвания, моего таланта дело, наверное, обстояло не лучше. Ах, до чего все это было несущественно! И то, что я некогда с тщеславием и ребяческой радостью рассматривал как свою задачу, тоже улетучилось. Свою задачу, или, лучше сказать, свой путь к спасению, я видел теперь не в сфере лирики, или философии, или еще какой-нибудь подобной специальной области, но единственно в том, чтобы дать немногому действительно живому и сильному во мне пережить свою жизнь до конца, единственно в безоговорочной верности тому, что я еще ощущал в себе живущим. Это была жизнь – это был бог. Теперь, когда эти времена высокого, смертельного напряжения прошли, все выглядит до странности изменившимся, потому что имена, которыми все тогда для меня называлось, да и суть, скрывавшаяся за этими именами, нынче лишены смысла, и то, что позавчера было святым, может прозвучать сегодня почти комически.

Когда война наконец-то окончилась и для меня, а именно – весной 1919-го, я уединился в отдаленном уголке Швейцарии[11]  11. ...я уединился в отдаленном уголке Швейцарии... – Весной 1919 г. Гессе сложил с себя обязанности служащего Бернского бюро помощи военнопленным и перебрался в италоязычный кантон Тессин. В окрестностях Лугано он облюбовал горную деревушку Монтаньола и остался в ней до конца жизни.


[Закрыть]
, чтобы стать отшельником. Из-за того что я всю жизнь (как то было унаследовано мною от родителей и деда) много занимался индийской и китайской мудростью, причем и новые мои переживания были выражаемы отчасти также при посредстве восточного языка символов, меня часто именовали «буддистом», над чем я мог только смеяться, ибо знал, что в глубине души я дальше от этого исповедания, нежели от какого бы то ни было иного. И все же в этом скрывалось нечто верное, зерно истины, как я понял немного спустя. Будь так или иначе мыслимо, чтобы человек чисто лично избирал себе религию, я по сокровеннейшей душевной потребности присоединился бы к одной из консервативных религий – к Конфуцию[12]  12. Конфуций (Кун-цзы) (ок. 551-479 до н. э.) – китайский философ. Его религиозно-этическое учение носило консервативный характер и со временем превратилось в реакционно-мистическую доктрину феодализма, просуществовавшую до начала XX в.


[Закрыть]
, или к брахманизму[13]  13. Брахманизм – один из ранних этапов развития индуизма (1-е тыс. до н. э.), названный по имени верховного бога Брахмы; требовал аскетизма и строгой обрядовой регламентации жизни.


[Закрыть]
, или к римской церкви. Однако сделал бы я это из потребности в противоположном полюсе, отнюдь не из прирожденного сродства, ибо я не только случайно родился как сын благочестивых протестантов, но и есмь протестант по душевному складу и сути (чему нимало не противоречит моя глубокая антипатия к наличным на сегодняшний день протестантским вероисповеданиям). Ибо истинный протестант обороняется и против собственной церкви, как против всех других, ибо его суть принуждает его стоять больше за становление, нежели за бытие. И в этом смысле, пожалуй, Будда тоже был протестантом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю