355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герберт Айзенрайх » Голубой чертополох романтизма » Текст книги (страница 11)
Голубой чертополох романтизма
  • Текст добавлен: 11 мая 2017, 17:30

Текст книги "Голубой чертополох романтизма"


Автор книги: Герберт Айзенрайх


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)

– Страдания научили его мудрости.

Госпожа Торби относится к супругу с крайним недоверием, даже можно сказать, ревнует его, и потому, отправляясь к нам, он всякий раз вынужден брать ее с собой. Жена утверждает, что с некоторых пор госпожа Торби перестала понимать мужа и потому у нас ему особенно приятно.

– Конечно, он со странностями, но его тоже надо понять, – так она заявила.

Я человек покладистый, но почему я обязан понять господина Торби – ума не приложу! Пусть, на здоровье, пьет мой кофе и мой ликер, поедает мои кексы и сандвичи, но и баста! Мне, если верить статистике, жить осталось не больше тридцати лет, и это моя, понимаете, моя жизнь, единственная, другой не будет, и я готов отвечать в этой жизни за себя, за свою жену, но вовсе не желаю отвечать за господина Торби! Мне своих забот хватает, работать торговым представителем тоже, знаете, не каждый сумеет. Вот так-то. Но я ведь не о себе хотел рассказать, а о друзьях моей жены.

Вчера, значит, собрались они все, в полном составе, устроились за круглым столиком возле кушетки, попивая вермут и чай, кофе и ликер. Увидел я всех их вместе – а я каждого и по отдельности с трудом переношу – и чувствую: на пределе я. Хочу еще раз подчеркнуть: у меня нет ни малейших оснований ревновать жену ни к одному из этих субъектов. Все гораздо хуже. Попробую объяснить. Допустим, жена меня обманывает, притом с нормальным мужчиной, что тогда? Одно из двух: либо я об этом знаю, либо нет. Если не знаю, то – как это нынче говорят? – «чего не знаю, то меня не колышет». Теперь допустим, что я знаю. Тогда я закачу ей такой скандал, что она маму родную позабудет, не то что там свои шашни, и все – дело в шляпе. Больше того: если он настоящий мужчина, мне это даже отчасти лестно, как деловой человек, как предприниматель, я готов уважать здоровую конкуренцию!

А что выходит? Моя жена якшается, причем сугубо платонически, со всеми этими ничтожествами, и вот это, именно это оскорбляет меня до глубины души! Для меня это постыдное унижение, куда большее, чем если бы она мне разок изменила, но с настоящим мужчиной! Она носится со всеми этими ничтожествами и тем самым как бы дает мне понять, чего я стою в ее глазах! Она уважает меня меньше, чем всех этих субъектов: Кнолля, Зигля, Торби, Юккеля, Гаттербауэра, даже моего школьного друга Вилли, этого кретина, которого я превосхожу на две головы – по крайней мере в фигуральном смысле, с точки зрения характера. Действительное превосходство я готов признать, ради бога, – именно это я имел в виду, говоря о настоящем мужчине. Но она носится со всеми этими ничтожествами, пусть даже чисто платонически, и для меня это, повторяю, куда больший позор, чем если бы она мне изменяла с настоящим мужчиной. Я сейчас слишком взволнован, чтобы сформулировать это яснее, но надеюсь, вы меня понимаете. Меня глубоко унижает, что у нее такие друзья. А поскольку она дружит с ними, повторяю, сугубо платонически, я не вижу ни возможности, ни повода это дело прекратить.

Теперь, когда вы все знаете, я вас спрашиваю: можно ли осуждать меня за то, что у меня есть подруга? Я, поверьте, вовсе не бабник и не гоняюсь за каждой юбкой. По сути, я, можно сказать, верен жене, но, как всякому мужчине, мне тоже нужно, чтобы меня хоть немного уважали и даже восхищались мной. Вот почему я уже больше года встречаюсь с Мими – два раза в неделю и только днем, ночью Мими работает, она телефонистка. Не красавица, да это и неважно, все равно мы с ней никуда не выходим, из предосторожности, знаете ли. Встречаемся только у нее на квартире. Она мне часто говорит:

– На службе такая нервотрепка, а с тобой мне покойно, ты такой умный, так много знаешь и всегда все можешь объяснить простыми словами.

Вот что она мне говорит, и мы проводим с ней приятнейшие часы. А еще она говорит:

– Я так боюсь что-нибудь сделать неправильно.

Я ее тогда называю «моим несмышленышем».

Недавно как-то – нам было с ней очень хорошо – она, представляете, даже попыталась поцеловать мне руку. Тут ей, конечно, несколько изменило чувство меры, но я прекрасно понимаю, что она хотела выразить. И не скрою, мне был приятен этот порыв, хотя, конечно, ничего такого я не допустил. А в другой раз… Впрочем, довольно, о Мими больше ни слова, не то меня еще сочтут болтуном, а это не так. В жизни я вполне нормальный, трезвомыслящий человек, вижу вещи, как они есть, потому и поступки мои вовсе не требуют пространных объяснений.

Гороскоп

Прежде чем решиться, Леонгард еще раз восстановил все в памяти. Он тогда заявился к Экхарту прямо в редакцию, духу у него на это достало, ведь что ни говори, а с Экхартом они были фронтовыми друзьями: вместе сидели в окопах, вместе надирались после каждого боя – пивом в Германии, красным вином во Франции, водкой в России, – изредка приударяли вместе за какой-нибудь хорошенькой штучкой, да и вообще проворачивали вместе кое-какие дела, иначе бы, понятно, он, простой наборщик, никогда не решился на такое: отправиться прямиком в кабинет редактора. Кстати, именно Экхарт и пристроил его тогда, сразу после войны, на это место. Он собрался с духом и выложил все как есть. «Слушай, Экхарт, – сказал он, – суть в том, что я по уши влюбился, должно быть, она ко мне тоже неплохо относится, хотя, понятно, не так, как я к ней; думаю, она попросту крутит еще с кем-нибудь, а может, манеры у меня недостаточно хороши, сам ведь знаешь, какие они, эти бабы; полгода уже, как я за ней бегаю, мы видимся раза два в неделю, теперь вот должны встретиться в четверг, и знаешь, она жутко верит во всякие там гороскопы, что каждый день в вашей газете печатают, вот если б тут можно было что-нибудь сделать, уж я бы в долгу не остался, само собой, за такое дело не жаль и сотенную выложить, а то и две, я ведь и вправду чертовски здорово врезался, знаешь, я все подумываю, не жениться ли мне на ней – что хорошего всю жизнь в холостяках маяться, но сперва надо ее как следует обломать; хочешь, фотографию покажу?» и, конечно, оказалось, что и впрямь кое-что можно сделать, за две сотни и не такое возможно, пусть он не сомневается, они ведь и раньше проворачивали кое-что сообща, словом, в четверг утренний выпуск газеты содержал именно тот текст, который сочинили они с Экхартом: «РЫБЫ. Сегодня все в Ваших руках. Отбросьте сомнения и доверьтесь судьбе. Любое промедление чревато нежелательными последствиями». Вот что вспомнил Леонгард, прежде чем решился. И еще он вспомнил годы, прошедшие с тех пор, с того вечера и с той памятной ночи, страшно долгие, бесконечные годы, которые в итоге свелись к одному: к вечной перебранке из-за этих чертовых денег, которые неизвестно как утекали у нее между пальцами, а может, они ругались из-за чего-нибудь еще, впрочем, нет, ничего другого не было, только ее однообразное нытье по поводу денег, денег, денег; выходит, и правда самое лучшее – покончить со всем этим, просто взять и покончить раз и навсегда. А еще он вспомнил, как однажды, когда ему и без того было тошно, он спросил в архиве другую газету за тот злосчастный четверг, отмеченный крестиком в его календаре и навсегда врезавшийся в память, – в той, другой газете было напечатано: «РЫБЫ. Сохраняйте хладнокровие! Вам следует на время отказаться от устройства личных дел. Будьте осторожны, вступая в новые связи!» Тогда-то он и понял, что проиграл, проиграл жутко и нелепо, поставив на фальшивую карту, которую сам же и ввел в игру. Вот бы какой текст ей тогда прочесть, подумал Леонгард, и ничего бы этого теперь не было; потом он поднялся на чердак и повесился.

Она же после его смерти навестила свою подругу и высказала ей все, что думала: «Ты дала мне тогда этот треклятый совет, ты мне сказала, я до сих пор слышу твои слова: „Не будь дурой, парень хоть куда, и заработок у него приличный“, в тот день я даже не взглянула на гороскоп, все равно не могла уже думать иначе, только так, как ты мне сказала; но могу поспорить: загляни я тогда в газету, ничего бы этого не произошло, вот и Отто так считает, а в тот день я даже не смогла вечером купить газету, я ведь ужасно торопилась к большим часам, туда, где мы договорились встретиться, мне тогда еще ни с того ни с сего вдруг стало страшно, а ну как опоздаю, и он меня не дождется, и все полетит к черту – совсем свихнулась от твоих распрекрасных советов». Впрочем, через некоторое время она успокоилась, снова помирилась с подругой и принялась ей рассказывать: «Знаешь, он был самый настоящий скряга, за каждый грош отчета требовал, а сам кучу денег проигрывал в этот свой проклятый покер – и хоть бы хны; ничего удивительного, что тогда у меня как раз и закрутилось все с Отто; знаешь, вот это парень так парень, на него всегда можно положиться, он-то уж точно никогда не сделает такой глупости». Она могла бы еще долго рассуждать на эту тему, но тут подошло время отправляться на похороны.

Самый трудный в мире конкур

Когда солнце наконец скрылось за деревьями, они уселись на опустевшей трибуне, на одной из грубо сколоченных скамеек возле выхода; он поднял с земли кусок льда, вывалившийся, должно быть, из лотка разносчика; лед таял, холодя ему пальцы. Лето стояло немыслимо жаркое, в одном предместье от жары деформировалось железнодорожное полотно, и поезд сошел с рельсов. Они совершали свадебное путешествие, собственно, это была ее идея – приехать сюда и посмотреть конкур: она была одержима конным спортом, а он был одержим стремлением ежеминутно, ежесекундно доставлять ей радость, больше того, научиться понимать ее интересы, сделать их частью своей души. Одно слово – молодожены! И вот теперь, когда соревнования закончились, они сидели на пустой трибуне и глядели на пустое конкурное поле. Они пошли сюда только потому, что так хотелось ей, он же был к лошадям, в сущности, равнодушен.

– Тот же сброд, что и на всех стадионах, только получше наряжен, – шептал он ей в переполненной электричке, косясь на людей, которые, как и они, направлялись к месту соревнований.

Они приехали задолго до начала, но другие явились еще раньше, так что все сидячие места оказались уже заняты, да и большинство стоячих тоже, и даже в самом дальнем секторе, куда еще продавались билеты – а он находился неподалеку от паддоков против второй «голштинской насыпи», – было столько народу, что они не смогли устроиться в тени дерева, венчавшего искусственный холм. Вот и стояли на склоне, пальцами ног сверля носы туфель, под палящим солнцем, в толкотне сотен липких от пота, танцевавших на цыпочках и по-гусиному тянувших шеи зевак, а потом, когда соревнования наконец начались, часами повторялось то же самое: старт перед «большой насыпью», преодоление одного препятствия за другим, две с половиной минуты одинаковых ошибок, одинаковых надежд, одинаковых доз везения и невезения, а вокруг всего этого – тошнотворный запах жары, законсервированной в коросте пыли и пота на человеческих телах, и ссадины от натиравших воротников и манжетов, и колючее прикосновение одежды к коже. Через репродукторы зрителей попросили не аплодировать до конца выступления очередного всадника, чтобы не пугать лошадей; из-за этого каждое выступление проходило в мертвой тишине – так продолжается, онемев, фильм в кинотеатре, когда внезапно пропадает звук, и, как в таких случаях, он безучастно глядел на происходящее, а в конце выступления, когда спортсмен брал последнее препятствие и трибуны взрывались громом аплодисментов, было и вовсе точь-в-точь как в кино, когда вдруг снова появляется звук, но к тому времени главное событие оставалось уже позади и чувство сопереживания приходило с запозданием, сгорая мгновенной вспышкой. Часа через два-три ему вконец осточертело так бездарно убивать свое время, силы и воображение, да и она изнемогла от жары и долгого балансирования на цыпочках в стремлении хоть что-нибудь увидеть из-за мешавших ей спин; они выбрались из толпы, спустились к палатке с прохладительными напитками возле другого выхода и выпили кофе, и, пока они там сидели, диктор как раз объявил по радио о «чистом» выступлении, которое в этот день так и осталось первым и последним, и такое вот событие они прозевали!

– Это самый трудный в мире конкур, – сказала она ему, когда препятствия снова пошли валиться одно за другим.

Они посмотрели еще несколько заключительных выступлений, затем награждение победителей, но потом уже и она была счастлива, что все кончилось. Они вышли со стадиона через тот выход, где стояла палатка; людской поток подхватил и понес их вокруг стадиона к вокзалу, но, поскольку там образовалась гигантская пробка и даже близлежащие улочки были запружены народом, они повернули обратно; он больше не мог находиться в этой толчее, тем более среди толпы, которой нравилось то, что он ненавидел. Они стали искать, где бы отсидеться и переждать, пока схлынет народ, но единственный ресторанчик поблизости, шумный и душный, оказался набит битком; он только наскоро глотнул у стойки коньяку – коньяк имел гадкий вкус и не принес желанного облегчения. И тогда у него возникла мысль вернуться на стадион и там наконец присесть. И вот они сидели в полном одиночестве, на обезлюдевшей трибуне, как раз против того места, где недавно томились под палящим солнцем, – сидели и смотрели на пустое конкурное поле. Травяной покров был во многих местах разрыт конскими копытами, какие-то препятствия валялись на земле, так никем и не поднятые после выступления последнего конкуриста. В его ладонях таял лед; он сжимал ледышку, словно мял глину, бесконечно медленно.

– Это было самое обыкновенное издевательство над животными.

– Какое же издевательство, если лошади даже получают от этого удовольствие? – возразила она.

– Да, то-то они в ужасе шарахаются перед препятствиями и ни в какую не хотят прыгать – это, по-твоему, от избытка удовольствия?

– Нет, тут виноват всадник.

– А помнишь то препятствие, прямо перед нами?

На миг он замолк. Сцена, все еще стоявшая перед глазами, разыгралась прямо против них, у «голштинской насыпи», по форме напоминающей плотину: ища в воздухе опору передними копытами, уцепившимися наконец за верх стенки, и перенеся через нее тяжелое тело, словно крыса, переползающая на брюхе через уступ, лошадь взяла препятствие; ее шея содрогалась от мощных ударов пульса, под шкурой, покрытой пятнами испарины, толстыми жгутами проступили жилы, ужас и мука читались в ее вылезших из орбит глазах; и, когда она, стоя уже всеми четырьмя ногами на земле, вдруг увидела впереди на другом склоне холма новое препятствие – жердь, она так резко остановилась, что всадник покачнулся, едва удержавшись в седле, он послал лошадь на барьер, но та шарахнулась в сторону и, чуть не поскользнувшись, задом спустилась с насыпи, сбросив при этом всадника; остановилась она лишь в полукружье, образованном мгновенно отпрянувшей публикой, когда некий смельчак, сведущий в конном деле, ухватил насмерть перепуганное животное за уздечку; он передал лошадь всаднику, а когда тот снова сел в седло и, уже дисквалифицированный за превышение нормы времени, медленно поскакал прочь, в полукружье осталась на земле только изящная дамская туфелька – по счастью, единственная жертва этого инцидента. «Ты на глаза, на глаза ее посмотри!» Он передразнил ее:

– Лошади получают удовольствие! – И, рассмеявшись коротким сухим смешком, сказал запальчиво, обращаясь скорее к самому себе, нежели к ней:

– А тот англичанин-офицер! Из-за того, что он опрокинул несколько препятствий и потом просто не справился с лошадью, он в бешенстве принялся лупить беднягу хлыстом и шпорами и послал ее на живую изгородь. Я б его своей рукой пристрелил! Ничего удивительного, что после всего этого лошадь не прыгнула, а просто влетела в изгородь и застряла в ней!

– Конечно, это был неспортивный поступок, – согласилась она, но он ее почти не слышал. Сердце его колотилось от гнева; он крепко сжимал ледышку, ставшую не больше ореха.

– Когда два идиота вышибают друг у друга остатки мозгов – это их личное дело. Когда толпа дуралеев гоняет мяч и ломает друг другу ноги – это тоже их личное дело: здесь никто не страдает, кроме них самих. И кто гробит жизнь на автогонках, как те в Ле-Мане, пусть тоже пеняют на самих себя. Но мучить лошадей ради каких-то там спортивных целей – разве это не садизм?

– Я тебе уже сказала, все зависит от всадника.

– Да брось ты! Лошади вынуждены прыгать – со страху, с отчаяния. Будь у тебя во рту железяка, за которую тянут да дергают, ты бы еще не так прыгала!

На это она не сказала ничего. Но ее молчание не означало согласия, он это отчетливо чувствовал; пауза затягивалась, превращаясь в нечто безжизненно-прочное, в мертвую тишину, подобно тому как вода, замерзая, превращается в лед. Он тоже помолчал. Со дня свадьбы не прошло и недели, и вот, пожалуйста: они сидят друг возле друга и молчат, думая каждый о своем. Сознание этого причиняло ему боль, и он подумал, что ей сейчас, должно быть, так же скверно, как и ему. И совершенно другим тоном, словно поверив, что она опять будет слушать его, заговорил снова.

– Ну посуди сама, – начал он, запнулся и взял новый разгон.

– Посуди сама, – повторил он и попытался объяснить ей, что имел в виду: что животные делают лишь разумное, необходимое, сообразное природе; конь, внушал он ей, может прыгнуть с откоса, только уходя от погони и если его внизу ждет кобылица или если он стремится к корму или к водопою; животные вообще никогда ничего не делают для забавы, ради спортивного интереса.

– Сразу видно, что в лошадях ты ничего не смыслишь, – оборвала она его; в ее голосе не было ни единой нотки, которая бы его обнадежила, позволила перейти на другой тон, тон их прежних бесед; но он не хотел уступать и напомнил ей про лошадь, которая на «голштинской насыпи» попросту повернула вспять и ни в какую не хотела прыгнуть вниз с кручи.

– Почему? Потому что у лошади есть разум и ведет она себя абсолютно естественно: она выбирает наиболее удобный и безопасный путь. Лошадям не дано понять смысл спорта. Это дано только людям.

– Но не тебе.

– Если я не лазаю по крышам, чтобы сломать себе шею, то это еще ничего не значит!

И он принялся рассказывать о философах, которые усматривали в игре нечто от природы свойственное человеку, о том, что человек всегда стремился возвыситься над практической целью своего труда через украшение, критерии эстетического совершенства, символику.

– Понятие «игра» существует у людей, но не у животных.

– Ну, тогда ты, наверное, ни разу не наблюдал за кошкой.

Он согласился, что кошки тоже играют.

– Но кошки – животные домашние, а домашние животные кое-что переняли от человека, по крайней мере в некоторых внешних проявлениях.

Он вразумлял ее терпеливо, медленно, тихим голосом, словно говорил с больным ребенком, который никак не возьмет в толк, зачем ему на ногу наложили шину; но в нем уже скапливались другие слова, приближаясь к критической степени плотности, за которой следует взрыв. Он был готов вот-вот сорваться на крик, а она только сказала:

– Вот видишь. – И добавила как ни в чем не бывало (что снова заставило его подумать: «больной ребенок»): – Лошади такие же домашние животные, как и кошки, только намного благороднее.

– Но все равно животные!

Он чувствовал, что пора кончать этот дурацкий спор. Он понимал, что она ни за что не изменит своего мнения, хотя бы назло ему, и, чем больше он говорил, тем сильнее становилось ее упрямство. Но как раз это и подмывало его стоять на своем:

– И на лугу они резвятся вовсе не для забавы, а лишь потому, что телу их необходимо движение. И вот как хочешь, а все равно это жестоко – требовать от зверей, чтобы они вели себя как люди. Сегодняшний день был тому отличным доказательством.

– Мне понравилось.

– А мне нет.

Они сидели понурив голову и молчали. Крошечный кусочек льда в его руке совсем растаял, мокрыми пальцами он провел по лбу, вискам и векам, но влага на его горячей руке стала теплой и не принесла свежести. Он ощущал рядом ее присутствие, присутствие той, которая называлась его женою, и воспринимал ее близость как прикосновение чего-то очень неприятного. Все, что они говорили друг другу, налипало на их потные тела, окутывало обоих осязаемой марью взаимной неприязни, тошнотным дымом пепелища после отбушевавшего в каждом из них пожара; так что разъединявшее их в то же время отвратительным образом привязывало их друг к другу. Так, во всяком случае, ему казалось, и он не мог отделаться от этого ощущения; но мысли его текли вспять, в прошлое – сквозь недолгие дни их супружества, а потом еще дальше – сквозь те полгода, что они были знакомы, к тому вечеру, когда он впервые ее увидел; даже не ее самое, а сперва только – из-за своеобразного расположения светильников, глубоко утопленных в стене, – тень, которую она, пока невидимая, отбрасывала на стену прямо возле открытых дверей; и лишь затем он увидел ее во плоти, и стерта была прекрасная тень. И никогда более он не видел этой тени, хотя часто вспоминал о ней, но никогда более не видел. Да в этом и не было нужды, ибо отныне существовала она, она сама во плоти… Но теперь, когда она сидела рядом и он чувствовал ее физическую близость острее, чем даже в первые их ночи, – теперь он почему-то вдруг опять вспомнил об этой тени, испытал по ней щемящую тоску, и тоска его ощупывала контуры тени, которую ее тело отбрасывало тогда на белую стену, – тени, которую он полюбил, прежде чем увидел девушку. Но его тоска была скверным художником, и она, эта девушка, все время стояла между ним и тенью, из которой она родилась, подобно тому как рождается в залитой солнцем комнате пробуждение из сна о таком пробуждении. И точно так же, как ни один новый сон не может вернуть былое сновидение, так и его тоска ощупью искала какого-то утоления, но взгляд его натыкался лишь на нее – и тут она встала и сказала, что пора идти. Так оно, пожалуй, и было, и он тоже встал. Они вышли со стадиона и зашагали к вокзалу. Спускаясь по ступенькам, он взял ее под руку – как всегда, но на сей раз собственная рука показалась ему очень тяжелой, а ее – еще тяжелее, он бы с радостью вовсе не касался ее, настолько ему был неприятен этот жест. Дожили, горько подумал он; вот, стало быть, как происходит сближение двух людей! И по его распаренному телу пробежали мурашки, словно стайка крошечных насекомых. Он все еще держал ее под руку, и в ожидании поезда они бродили по платформе. Она бросила какую-то фразу, он что-то ответил – начал раскручиваться вялый разговор. Временами она говорила: «Раньше конкур был интереснее». Он, однако, едва слушал, ибо внезапно поймал себя на мысли – так часто бывает, когда человек ищет ответ, а находит вопрос, – что его точит досада, вызванная совсем иной причиной, досада на то, что они провели несколько мучительных часов в жаре и давке, а так и не увидели единственное безукоризненное выступление, выступление того, кто не спасовал ни перед самым глубоким в мире рвом, ни перед самой крутой в мире насыпью, ни перед самой высокой в мире стенкой, – именно этого удальца они и не увидели. Его терзала досада, хотя в глубине души все это было ему совершенно безразлично. Эта досада была ему непонятна и чужда, как чужд какой-нибудь птахе высиженный ею птенец кукушки, и, поскольку это неожиданное чувство досады мало-помалу наполняло его все большим удивлением, он почти не слушал, что говорила жена; только позднее у него было такое чувство, будто он все-таки что-то слышал. Но в эту минуту он вовсе ее не слушал. Потом наконец прибыл поезд, и они поехали в город.

В здании вокзала, миновав загородку на перроне, они секунду помедлили, словно забыли, куда идти. Какая-то сила, вроде той, что выносит всадника из седла вдруг остановившейся на полном скаку лошади, выжала из этой крошечной заминки несколько слов; за словами последовали взгляды и шаги в ресторан: они были ужасно голодны. И когда они признались друг другу, что всю дорогу в поезде каждый молча думал только о еде, оба не смогли сдержать легкой улыбки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю