355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Адамович » Литературные беседы. Книга первая ("Звено": 1923-1926) » Текст книги (страница 23)
Литературные беседы. Книга первая ("Звено": 1923-1926)
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:29

Текст книги "Литературные беседы. Книга первая ("Звено": 1923-1926)"


Автор книги: Георгий Адамович


Жанры:

   

Критика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)

<КОНКУРС «ЗВЕНА» >

Почти все мысли, высказанные В.Ф. Ходасевичем в «Днях» по поводу стихотворного конкурса «Звена», кажутся мне верными. Ему нечего возразить. Но ответить ему все-таки можно.

Объявляя конкурс и предоставляя читателям право окончательного решения, мы не рассчитывали на то, что решение окажется безошибочным. Но едва ли возможна была другая «конституция» конкурса. При условии, что решают все читатели, некоторая спорность премирования была всякому очевидна. Никому ведь не придет в голову считать стихотворение лучшим только потому, что оно собрало наибольшее количество неизвестных голосов. По доктору Штокману «большинство никогда не бывает право». Тут, может быть, есть преувеличение. Но несомненно, оно бывает право очень редко – в искусстве, по крайней мере.

Присуждение премии искушенным в поэтических делах жюри было бы, по существу, столь же спорно, но многих ввело бы в заблуждение. Жюри ведь должно знать, за что увенчивает. Жюри должно найти действительно «лучшее» стихотворение. Но это вполне невозможно. Если бы судьи поставили себе такую задачу и если бы они были до конца тверды и искренни, им никогда бы не сговориться. В таком судилище на деле одержал бы верх не самый проницательный, а самый настойчивый. Каждый ведь ценит по-своему: один – замысел, хотя бы и не совершенный, другой – удачу, хотя бы и легкую. О стихах, присланных на конкурс, мне случилось беседовать с нескольку поэтами. Каждый из них имел бы право быть членом жюри. Все они считали достойными премии различные стихотворения. Соберись они вместе, они, пожалуй, и столковались бы, но ценой уступок и отказов, – и не по убеждению, конечно, а по безразличию, нежеланию или неумению спорить.

Кроме того: на совести самых прославленных критиков, самых тонких ценителей слишком много ошибок, чтобы им можно было спокойно верить. Суд «публики» случаен. Суд присяжных знатоков обоснован. Но кого оправдает время, неизвестно, и неизвестно даже то, у кого больше шансов быть оправданным. Вспомним Некрасова, любимца публики, пугало знатоков. Кто оказался прав? Можно, конечно, усомниться в том, правильно ли решает и оценивает время. Но тогда вообще не остается никакого мерила, кроме собственной прихоти. Как писал когда-то Сологуб:

«Люблю грозу в начале мая. Люблю стихи Игоря Северянина», – и больше ничего.

Допустим, что жюри удачней справилось бы со своей задачей, чем публика. Плохо то, что премия, им присуждаемая, была бы каким-то дипломом. При нашей же системе было довольно ясно подчеркнуто, что это простое – и как верно сказал В.Ф. Ходасевич – «из случайных случайное» поощрение.

Еще несколько слов в оправдание нашей «конституции». Полезно иногда узнать, что думает публика, толпа, читатели, что им нравится. Возможность перехода от монолога к диалогу для писателя соблазнительна. А ведь голосование есть своего рода ответ читателей на то, что большей частью они принимают молча. Перечесть присланные стихи, сопоставить цифры голосов – дело крайне интересное. Меня лично удивило, что стихотворение «Любовь» оказалось первым. Мне стихотворение нравится, но оно витиевато и, мне казалось, это расхолодит читателей. Оно довольно неряшливо по форме – у нас это все еще считается признаком передового, «левого» искусства. По общему уровню присланных стихов, мне думалось, что нашего читателя тянет скорее к Ратгаузу, чем «влево», к Пастернаку. Оказалось, нет. Легко понять, впрочем, что множеству людей лестно и приятно одобрить нечто «передовое», – почувствовать себя знатоком среди непосвященных, громко воскликнуть: «Я, господа, за новое, за юное, я за будущее!» Таким людям Пастернак принципиально приятнее Ратгауза – вне и помимо всяких оценок. Требуется большое мужество, чтобы пред будущим или мнимо-будущим не заискивать. Это, кстати, вечная причина того, что весь толкущийся вокруг искусства сброд всегда повально клонится «влево».

В заключение, мне хочется защитить премированную «Любовь» от нападок. Удачным это стихотворение назвать, конечно, нельзя. О пушкинской «проверке воображения рассудком» лучше и не говорить. Формально беда в том, что автор все время развивает метафоры, путь почти всегда гибельный. Можно – хотя и не надо – назвать любовь лоцманом или штормом. Но на этом осторожнее остановиться. Если же развить образ, вывести все вытекающие из него следствия, придать второе значение кораблю, парусам, снастям, морскому туману, соли и др. – получится неизбежно чушь. Мне много пришлось слышать упреков Резникову по поводу того, что в одной из строчек его стихотворений есть лишний слог («По жизни – карте невероятных странствий»). Ошибка ли это слуха или умышленный эффект – не знаю. Но, конечно, это совершенный пустяк, и Ходасевич хорошо сделал, что о нем даже и не упомянул. Напомню, что такая строка есть в «Белой стае» Ахматовой.

В стихотворении Резникова, стилистически слабом и спутанном, есть звуковой задор, сцепление слов, образующих не только пятистопную строку, но порой и подлинный стих. Есть байроновское чувство моря, «плеск непокорных волн», переданный в раскачке ритма. Это может показаться голословным. Но я сейчас не разбираю стихи Резникова, а передаю свое впечатление. И впечатление это подсказывает мне, что суд «публики» оказался не плох.

< «ДЕЛО АРТАМОНОВЫХ» М. ГОРЬКОГО >

Мрачен и тяжел новый роман Максима Горького. Быт в нем грузен, воздух удушлив. К концу ждешь прояснения, просветления, традиционного «примиряющего аккорда». Но аккорда нет. Роман не кончается, а обрывается. И последнее созвучие в нем едва ли не самое дикое, самое нестройное.

Называется роман «Дело Артамоновых». Это история трех поколений в шестидесятые годы, оканчивается в наши дни. Объем романа невелик, задание огромно. Поэтому повествование ведется эпизодами, скачками. Но связь между эпизодами не теряется, и каждый из них – да и каждый из типов – чрезвычайно ярок. Горький изображает семью дельцов – людей ловких, цепких, расчетливых, зарождение и рост их «дела», торгового предприятия, развал этого дела в предреволюционные годы и окончательную гибель при большевиках. «Дело» возникает, как чудо. Приходит в захудалый городишко человек – родоначальник Артамоновых – с небольшими деньгами, смекалистый и смелый. Среди провинциальной обломовщины, среди всеобщей лени и спячки Артамонов затевает предприятие. Счастье всегда со смелыми, дело его имеет успех. Сыновьям его уже не нужна отвага отца. Они становятся хозяевами предприятия уже богатого я мощного, они только расширяют его. При них оно достигает наибольшего расцвета. Но дух стяжания не передается по наследству. Внуки Артамонова тронуты городом, городским учением, их одолевают сомнения. В крепкую купеческую среду они вносят разложение, вольнодумство, порой сентиментальность. В них нет хищности старших. Крушение артамоновского дела настает с революцией, но задолго ясно, что оно к этому крушению идет.

Горький рисует стариков-Артамоновых довольно непривлекательными чертами. Казалось бы, младшее поколение, идущее старикам на смену и их «отрицающее», должно было быть человечнее, и смена эта должна была бы дать существованию зверски грубому, зверски хищному некоторое благообразие. Но, как ни странно, вторжение младших Артамоновых в жизнь ощущается как нарушение порядка – пусть жестокого, но все-таки разумного, – как начало общей неразберихи и гибели. Прежний, удачливый купеческий быт обрисован у Горького если и не с сочувствием, то все же с уважением, и притом настолько заразительным, что когда этот быт трещит и разваливается, его жалеешь.

А жалеть ведь нечего. В романе Горького вероятно, скрытая «идея». Согласно ей, распад дела Артамоновых есть явление естественное. Согласно ей, любостяжание к добру не ведет. И как более узкий вывод – по идее романа, в разложении старой России повинны те, кто «рублем божились, рублю молились». Однако все же быт купцов Артамоновых был установившейся формой жизни, и всякое исчезновение формы, всякое распадение ее и возвращение жизни в хаос ощущается болезненно. Кажется, что это распадение есть очередная неудача в попытках окончательно облагородить, упорядочить, устроить жизнь. Забываешь, что оно в ходе бытия неизбежно. Оттого, когда в конце романа выселенный из дому старик-миллионер Артамонов гневно отшвыривает корку черствого хлеба, последнее свое достояние, – читателю все-таки становится грустно. Люди жили, работали, скопидомничали, боролись – все ни к чему. Я сказал, что в романе удушливый воздух. Да, – потому что все в нем происходит в грубейших, в самых низких плоскостях жизни, где люди только и делают, что вырывают друг у друга корки хлеба, держат один другого за горло, «борются за существование». Ни искры света в этом аду, ни проблеска духа. Пожалуй, в России «Дело Артамоновых» сойдет за образец классового творчества, и, право, на это есть некоторые основания. Конечно, второй план, второй смысл в романе есть, и, как всякое художественное произведение, роман Горького не исчерпывается рассказанным в нем случаем. Но быт так тяжел, так тленен, что за ним почти ничего не видно. Люди похожи на куски мяса и костей, а душ в них нет.

Замысел романа сложен, но едва ли глубок. Печати «вечности» на нем нет, той печати, которая иногда горит на произведениях значительно меньшей художественной силы. А ведь мир – и в частности русский человек – сейчас в искусстве особенно жаден, особенно требователен к бескорыстию, к восторгу, к полету. Поэзия, хотя бы в самом обывательском смысле «поэтичности», ему сейчас особенно дорога. Я не решусь привести этому историко-бытовые обоснования и как бы то ни было объяснить это пристрастие. Тут легко впасть в метафизическую путаницу или в упрощенные эмигрантские толки. Дело, вероятно, проще первых и таинственней вторых. Но несомненно, что мир сейчас холоден ко всему, в чем нет «духа музыки», что отличается широтой, а не глубиной устремления. Вот пример. Недавно был юбилей Салтыкова-Щедрина. Прекрасный, замечательный, первоклассный писатель – кто спорит? Однако вспомнили о нем как бы по принуждению, с интересом, но без любви. Условия жизни не так еще изменились, внешне многое в Салтыкове еще живо. Но чужд, по-видимому, дух его, весь строй его мысли и чувства, растекающиеся по горизонталям, а не по вертикалям. То же, с оговорками, хочется сказать и о романе Горького.

Этот роман написан мастерски, он увлекателен, необычайно целен. Но одушевления, которое объединяет и связывает все наиболее значительное в литературе нашего времени, дрожи и внутреннего «пения» в этом романе нет.


< Л. СЕЙФУЛЛИНА. – «ПОСЛЕДНИЙ ОТДЫХ БРЮСОВА» Л. ГРОССМАНА >

1.

Всякий раз, когда принимаешься писать о каком-либо из новых, типично советских писателей, бывает трудно приступить к делу. Еще до того, как назвать имя автора, чувствуешь себя увлеченным и унесенным потоком бесчисленных, всем знакомых суждений о литературе тамошней и здешней, о том, где лучше пишут и где можно лучше писать, о том, едина ли русская словесность или непоправимо рассечена надвое.

Каюсь, увлечен бываешь этими мыслями не по своему сочувствию им. Мне лично кажется, что эти мысли в самой сущности своей глубоко праздные. Но это одни из редких суждений, в которые люди сейчас вкладывают страсть, и потому они выгодно выделяются среди тех получувств и полумыслей, которыми мы большей частью пробавляемся. В круг их сходишь иногда против воли. «К добру и злу постыдно равнодушны» – это ведь последняя ступень падения человека, канун гибели. Лучше ошибиться в том, что добро и что зло, чем совсем о них не помнить. Поэтому грубоватые и прямолинейные, но страстные мысли о литературе «там и здесь» даже и с эстетической точки зрения привлекательнее иных тончайших, но холодных умозрений.

Л. Сейфуллина и ее творчество – это, конечно, «там». Ее первые романы вызвали в России общий восторг, и лишь недавно этот восторг остыл. Она связана с новым русским бытом и темами, и влечениями, и еле уловимым, но отчетливым «говорком». Поэтому она и настраивает скорее на общие мысли о советском словесном художестве, чем на рассуждения о ней самой. И приходится себя сдерживать.

Надо, однако, сразу сказать, что особого внимания или пристального разбора ее личное творчество не заслуживает. Ранние произведения Сейфуллиной знакомы мне не все. Говорят, они лучше теперешних. Но едва ли разница очень велика. Недавно вышедший новый том собрания ее сочинений, включающий роман «Встреча» и повесть «Линюхина Степанида», производит впечатление довольно безотрадное. Роман написан бойко. Вся его поверхностно-легковесная часть – описания в заведомо выигрышных, «ударных» сценах, характеристики наиболее эффектных героев – выполнена сравнительно удачно. В романе повествуется про шустрого крестьянского мальчишку, из солдат превращающегося в самозванца-доктора и после многих приключений расстрелянного. Читается ромам легко. Но плоскость замысла и фальшь основной интонации убеждают, что Сейфуллина – достойная соратница Арцыбашева или Лаппо-Данилевской. Разница приемов, школ, вкусов, культур значение имеет второстепенное. По существу, это такая же «стряпня», и следует заметить, – что в прославлении Сейфуллиной советская критика проявила большую близорукость, чем когда бы то ни было. Ни одной из других московских знаменитостей, ни Бабелю, ни Леонову, ни даже Пильняку Сейфуллина, конечно, не чета. Хороши ли, плохи ли те – они все-таки в стремлениях своих художники. А Сейфуллина – типичная поставщица ходкого товара, изворотливая, смышленая, но бездушная.

Прочтя «Встречу», еще сомневаешься. Но после «Линюхиной Степаниды» сомнения рассеиваются. Это история о темной деревенской бабе, превращающейся в благородную, идейную, героическую коммунистку, так лубочна, так глупа и лжива, что руки опускаются. Подлинно, «ниже всякой критики». Думается мне, что именно эта повесть и погубила Сейфуллину в глазах советских ценителей, столь внезапно к ней охладевших.

2.

В только что вышедшем в Москве сборнике «Свиток» помещена интересная статья Леонида Гроссмана «Последний отдых Брюсова». В ней рассказано о том, как за несколько месяцев до смерти Брюсов гостил в Крыму, на даче Максимилиана Волошина.

Статья написана серовато и претенциозно. Гроссман увлекается высоким слогом, своим многословием, качества невысокого. Но это не важно. В статье передан образ Брюсова в последние годы, и хорошо в ней то, что к этому образу у автора есть благоговение. «Великим поэтом» мы вслед за Гроссманом Брюсова, может быть, и не назовем. Но вся русская поэзия за последнюю четверть века столь многим Брюсову обязана, и так часто об этом теперь забывают, что не хочется с Гроссманом спорить. Наоборот, думаешь и надеешься: да не окажется ли он прав, в самом деле?

Гроссман рисует Брюсова усталым, печальным, очень одиноким. В Крыму Брюсов слегка оживился. Он встретил у Волошина несколько старых друзей, много молодежи. Он устраивал поэтические игры-состязания. Он читал свои новые стихи. Но оживление длилось недолго. Брюсов предчувствовал свой конец, и не столько физическую смерть, сколько конец своей поэзии и своего поэтического царствования. Его стихи последних лет встречались общим недоумением. Вероятно, он сознавал, что вдохновение слабнет, силы изменяют, и тем ревнивее он отстаивал свои новые стихи, почти навязывал их, в ущерб прежним.

Гроссман рассказывает:

«Кто-то обратился к Брюсову с просьбой прочесть его давнишнее стихотворение "Антоний".

– О, нет, это так давно писано, я от этого совершенно ушел. Это словно не я писал…

И вместо торжественно-звучного, "сладостного" стихотворения об Антонии, Брюсов читал куцые, почти какофонические строки:

 
Путь по числам? Приведет нас в Рим он
(Все пути ума ведут туда)
То же в новом – Лобачевский, Риман,
Та же в зубы узкая узда.
 

…Тень глубокой утомленности и скрытого страдания не покидала его. Часто он казался совершенно старым, больным, тяжко изнуренным полувеком своего земного странствия. Когда он сидел иногда, согнувшись на ступеньках террасы, в легкой летней сорочке, без пиджака, когда, перевязав мучившую его больную руку, жестикулировал во время беседы одной свободной рукой, когда читал в продолжение целого вечера свои новые стихи, которые явно не доходили до аудитории, встречавшей и провожавшей их глубоким молчанием, – в такие минуты что-то глубоко щемящее вызывала в вас фигура старого поэта. Его поэтические триумфы, его роль литературного конквистадора, величественный блеск его имени – все это словно отделялось, как отошедшее прошлое, от его глубоко утомленной и скучающей фигуры».

При особом пристрастии к причинам и следствиям, к положениям и выводам можно предположить, что если брюсовское дело потерпело крушение, то значит в основе его была какая-то ложь, порок. Но, пожалуй, вернее было бы сказать, что Брюсов в конце концов оказался «неудачником» просто оттого и только оттого, что родился поэтом.

< СТИХИ МОЛОДЫХ ПОЭТОВ В «ВОЛЕ РОССИИ» >

Редакция «Воли России» поместила в своем журнале ряд стихотворений молодых парижских поэтов, большей частью еще нигде (или почти нигде) не печатавшихся, известных только в узком кругу друзей. Надо всячески приветствовать «Волю России» за этот шаг, по нашим временам довольно смелый. В наши времена отношение к поэзии установилось чрезмерно требовательное. И, правду сказать, требовательность эта часто обращена не столько к качеству предложенного стихотворения, сколько к качеству подписанного под ним имени, к цензу и стажу автора.

Конечно, так бывало и прежде: издавна редакторы «солидных» изданий предпочитали не рисковать попусту и печатать только то, что ни в ком никаких сомнений не побуждает. Но раньше рядом с «Вестником Европы» возникали журналы помельче и побойчее, в которых пробивала себе дорогу молодежь, естественный, законный «авангард» искусства. Была для этих журналов возможность – финансовая, экономическая возможность – существовать. Теперь, здесь, этой возможности нет, как нет и возможности издать отдельную книгу, сборник стихов еще мало известного автора. Поэтому надо бы почтенным здешним изданиям быть снисходительнее и внимательнее к новым именам, в интересах той русской культуры, о которой все так много говорят.

Если здешняя русская литература действительно жива, то она должна иметь продолжение, смену. И стихи, напечатанные в «Воле России», подтверждают возможность этого. Неважно, даровит ли в отдельности каждый из представленных поэтов. Важно, что в русском Париже есть творческий воздух, творческая почва. Предполагать, что в эмиграции вдруг явится несколько юных, выдающихся и в будущем великих поэтов было бы вообще опрометчиво. Великих, или даже проще, – подлинных, несомненных дарований бывает несколько на целое многомиллионное поколение. Количественно вероятнее, что эти дарования явятся сейчас там, в России. Но они могут оказаться и здесь, если только здесь будет создана литературная «атмосфера»: соперничество, соревнование, взаимное влияние и взаимное ученичество, поэтическая дружба, поэтическая ненависть, т. е. все то, что составляет литературную «культуру» – вроде литературных «парников» – и без чего только какой-нибудь исключительный гений может развиться.

Оставим общие рассуждения. Перейдем к стихам. Парижские новые поэты производят, в общем, хорошее впечатление. Уровень их стихов довольно высок. От предсказаний я воздержусь. Во-первых, потому что одного или двух стихотворений для предсказаний недостаточно. Во-вторых, потому, что – как верно заметила З. Н. Гиппиус – будущее поэта зависит лишь в ничтожной доли от его чисто поэтического дарования, главным же образом – от его воли, общего склада ума и от бесчисленного количества бытовых и жизненных мелочей. Ограничимся кратким разбором того, что есть, не пытаясь приподнять «завесу грядущего».

В «Воле России» представлено двенадцать стихотворцев.

Вадим Андреев печатает два сонета. Они не без погрешностей, конечно. И в них не особенно привлекательна их окаменелая пышность, «под Эредиа». Но в обоих сонетах есть благородство и порою убедительная тяжесть «медлительной речи».

Восьмистишие Натальи Борисовой очень мило и непритязательно. Едва ли это «высокая» поэзия. Но высокая поэзия мало кому доступна. Многим высокопарным подделкам мы предпочтем эти детски сентиментальные строки.

Ал. Булкина отличает стремление к простоте, но его простота часто похожа на вялость. Это тем более заметно, что темы его стихотворений довольно изысканны. Но у него есть подлинное поэтическое чувство и поэтическое отношение к миру. Вероятно, он много читал, внимательно вчитывался в Тютчева.

Александр Гингер – поэт своеобразнейший и уже почти сложившийся. Сначала он удивляет, потом, когда привыкнешь к семинарскому, бурсацкому «душку» его стихов, он почти пленяет. Я пишу «почти», потому что нестерпимо в Гингере его вечное остроумничание. А музыка в его стихах есть, и, на мой слух, глубокая.

Довид Кнут дал стихотворение довольно слабое. Тема его: «хорошо жить на свете!». Эта приятная мысль выражена в стихах, способных внушить скорее противоположное чувство. Многословно, невнятно, неточно, да и не всегда грамотно. Под конец, под занавес «сильный» эффект. Кнут до сих пор читал и печатал стихи значительно более интересные. Но срываться случается каждому. Кнут – одна из главных парижских надежд. Продлим ему «кредит» – еще на несколько времени.

В стихах другой общепризнанной «надежды», у Ант. Ладинского, есть что-то от Мандельштама и кое-что от Агнивцева. Влияние Мандельштама в двух словах определить трудно. Но несомненно чувствуется, что к Мандельштаму Ладинский тянется. Ему мешает агнивцевская нехорошая легкость, какое-то подозрительное панибратство с темами, словами, образами, доступными поэту лишь на высших ступенях его человеческого и поэтического развития. Впрочем, нельзя отрицать полную литературность стихов Ладинского. Их можно печатать где угодно, рядом с кем угодно.

У Семена Луцкого приятна скромность тона, антиимажинизм, скромный и лишенный поэтических (вернее, лжепоэтических) условностей стиль. Иногда его выражения все же чересчур газетны. Душа едва ли может быть «в бесстыдно-розничной продаже». Звук, наверное, не может «шевелиться в ухе».

Влад. Познер еще недавно писал стихи, похожие то на Маяковского, то на Тихонова, то на Одоевцеву. Он был принципиально бодр, жестковат, суховат, по-военному лаконичен. Стихотворение, напечатанное в «Воле России», совсем другого рода. Оно спокойней, свободней, певучей. Очень хороша вторая его часть, с издалека идущим, медленным расширением ритма, и последние две строки, оправдывающие предыдущее нарастание:

 
А он уже с Природой говорит,
И женским голосом Природа отвечает.
 

Стихотворения Анны Присмановой претенциозны и маловразумительны. Ее учителя – московские имажинисты. «Слабая копия не совсем достойного образца» – хочется повторить о ней. Октябрь у нее прыгает с брички, Париж стирает сады в осенней воде Сены и т. д. По звукам некоторые строфы приятны – по-пастернаковски.

Даниил Резников как будто склеивает отдельные строчки с другими отдельными строчками, не заботясь о целом. Строчки неплохие, но целого стихотворения нет. И так как слова Резников употребляет все многозначительные, то впечатление пустоты особенно остро.

В стихотворении Юрия Терапиано «Расстрел» есть именно то целое, которого недостает Резникову. Стихотворение смутно напоминает Гумилева. В нем есть гумилевская стройность, крепость, мужественность тона. Это не подражание, это, по-видимому, духовное родство. Стихотворение того же автора «Из персидского цикла» кажется мне менее удачным. Такие персидские, сербские или испанские вдохновения – их можно с какой угодно строчки начать, на какой угодно оборвать – в изобилии появлялись в доброе старое время за подписью О. Чюминой, В. Мазуркевича, госпожи Зинаиды Ц. и др. Не стоит с этими столпами поэзии соперничать.

М. Струве очутился в обществе парижской молодежи по явному недоразумению. Это поэт давно определившийся. О нем поэтому я говорить не буду.

Не все парижские поэты в «Воле Россия» представлены. Жаль, что нет Поплавского, Мамченко и нескольких других.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю