Текст книги "Литературные беседы. Книга первая ("Звено": 1923-1926)"
Автор книги: Георгий Адамович
Жанры:
Критика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 30 страниц)
<ДНЕВНИК ШУРЫ ГОЛУБЕВОЙ>
То, о чем я хочу сегодня написать, – не литература. Это всего только «кусок жизни». И едва ли можно назвать его необыкновенным. Нет, это обыденный случай. Но всякий раз, когда склоняешься над подлинной жизнью, со всей ее непостижимой сложностью, чудесным разнообразием, жестокостью, бессмыслицей, нежностью, прелестью, – всегда поражаешься. И так я был поражен, когда читал дневник Шуры Голубевой.
Не буду рассуждать, а лучше расскажу в чем дело. Мне кажется, что комментарии к этому дневнику мог бы сделать один только Розанов, – окружить его сетью тончайших догадок, пояснений, вскриков, намеков. Розанов весь оживал над такими «человеческими документами», он вился и трепетал около них.
12 июля 1925 года близ города Збруева, в кустах на берегу Оки был найден труп неизвестной женщины. Труп сильно разложился и, по-видимому, находился в кустах не менее трех недель. По платью жители Збруева узнали, что это тело гражданки Александры Петровны Голубевой, 17 лет, фабричной работницы, пропавшей без вести незадолго перед тем. Около трупа был найден револьвер. Следствие не обнаружило преступления. По-видимому, Голубева покончила с собой. Дело было прекращено.
В вещах Голубевой был найден «дневник»: клеенчатая тетрадь ученического типа. На первой странице нарисованы плохими фиолетовыми чернилами роза, копье и подобие голубя, несущего в клюве конверт с именем: «Шура Голубева, 17 лет».
Дальше запись:
«Подарок в день моего рождения от Дины. Мне исполнилось 17 лет. Начинаю писать все свои приключения.
Сегодня я надстригла волосы до уха.
Альбом сей прекрасен.
Я с этим согласна.
Но лучше всего
Хозяйка его, – я, Шура Голубева».
Дневник доведен до июля 1925 года. Записи ведутся случайно, иногда с пропусками целых месяцев. Записывает Голубева все, что придет в голову, пустяки и мелочи. Жила она в общежитии работниц, потому что у матери ее, по ее словам, «в комнате очень много икон, и она старых взглядов, не понимает роли современной молодежи». К сожалению, я должен ограничиться только выборками из дневника, но и по ним главное будет ясно. Для примера и общего образца записей приведу одну из первых:
«Вечером, 9 декабря 1924 года.
Сегодня я сходила на фабрику, пришла с фабрики в 10 ч. утра, разулась и легла на диван читать книжку о половой жизни молодежи, да и затем уснула до 3 ч. Дня, покамест придет с фабрики Дина. Ну, я легла на диван и наверное читала с полчаса, а Динке оставила записку, чтобы меня разбудила. Ну, сплю. Пришла с фабрики Динка, будит меня: «Шура, Шура, вставай!» – а я не захотела и еще уснула. Проснулась и захотелось мне напиться чаю. Вдруг стук в комнату, я отвечаю «Войдите!». Пришел к нам Ложкин Коля и говорит: «Я хотел лечь дома спать, но боюсь просплю на партдень к семи часам». Я сходила за кипятком, напились мы с Динкой чаю, а Колька лег на мою кровать…» и т. д. Потом пошли гулять, и Голубева пишет:
«На улице так хорошо, не особенно ветрено, не особенно мокро. Шли на фабричной улице, конечно, Коля взял нас под руки, шли до самого Дома советов. Дошли до театра, вдруг два пьяных парня толкнули (сейчас поем хлебца с маслом, буду еще писать) Кольку… Вдруг навстречу Серко с товарищем».
Запомните имя Серко!
«Навстречу Серко с товарищем. Подошли к нам. Пошли мы по Стагинской улице с большими разговорами. Дошли до дома, попрощались, и разошлись мы домой, наши ребята уж и не знаю куда. Пришла домой, я прямо разделась и скорее давай записывать на память нашу прогулку. А теперь нужно спать. Ну, остаюсь жива и здорова до следующего дня. Динка уже лежит в постели. Закончила писать в 10 часов вечера. Писала волна – узнайте, кто она».
Без числа, на отдельном листке:
«Когда-то я видела в свою жизнь раз затмение луны, это пало мне на память. Я тогда жила у мамы. В ту ночь я гуляла с Серко, а теперь о Серко и о тех вечерах мне остались одни слезы. Остаюсь жива и здорова, Шура Голубева, 17 лет».
На том же листке:
«Сейчас сижу и думаю: зачем я живу и для кого я жила. Для него. И то вдруг случилось, что он не со мной. Шура Голубева. 17 лет».
13 декабря.
«Только что пришла с фабрики. – 8 ч. вечера. Вот сегодня я купила себе куколку, да мама еще вчера подарила мне куколку с ванной. Значит у меня теперь одна маленькая куколка в ванне, а другая побольше. Ну, я сейчас их положила на кровать, а сама сижу и пишу».
15 декабря.
Любовь – солома
Сердце – жар.
Одна минута
И пожар!!!
Шура Голубева, 17 лет.
24 декабря.
Эта жизнь мне надоела
Этой жизни мне не жаль
Это я писала потому, что мне спать не хотелось. За окном падает снег. Серко ушел от меня навсегда. Сегодня на улице, увидев меня, перешел на другую сторону, чтобы не поздороваться.
28 декабря 1924 года.
Я сбрила брови. Это для того, чтобы я могла помнить, когда и с какого времени я сбрила себе брови.
Шура Голубева, 17 лет.
7 января 1925 года.
Я купила себе обновки: галоши (3 р. 50 к.), туфли (3р.), кофточку (2 р. 50 к.). Остаюсь жива и здорова.
Романс
Любить, но кого же?
На время не стоит труда,
А вечно любить невозможно…
К черту вас, сказал Тарас.
24 февраля.
Уж так мне скучно! Не знаю, что и делать. Идти никуда не хочется, подруг иметь не хочется, любви тоже. Все через Серку. Ах, зачем я так рано полюбила? Теперь только слезы и слезы.
Голубева Шура, 17 лет.
12 мая.
О, Боже, что со мною делается? Я без него жить могу!
Баловница я, баловница.
19 мая.
Я сегодня не работала, самовольно ходила в амбулаторию имени Семашко, меня признали больной, но это доктора брешут: я совершенно чувствую себя прекрасно.
13 июня.
Тайна
Вчера мы ходили в клуб молодых ленинцев на занятия: я, Женя, Люба. 12 июня я приобрела себе ????? Вот сегодня 13 июня. Он лежит в одном месте. Не знаю, улежит эта вещь, то может быть, я наберусь храбрости и без причины? О, как не хочется жить! Мне только 17 лет, а жизнь уже опостылела… Остаюсь ненамеренная жизни, А. П. Голубева, 17 лет.
18 июня.
Я уж теперь решила, наверно завтра и уйду к Оке, чтобы не было ни похорон, ни славы, ни вообще-то ничего.
Шура Голубева 18 лет (без пяти месяцев).
1925 года. 19 июня. – Вот сегодня…
Дневник, из которого я делаю эти выписки, напечатан в отделе «От земли и городов» журнала «Красная новь» за декабрь 1925 года, под названием «Дело о трупе (из документов народного следователя)». К дневнику приложены показания свидетелей – друзей Шуры Голубевой, ее матери и «Синева, Сергея Илларионовича, 18 лет, ученика фабзавуча, грамотного комсомольца» – Серки, очевидно.
Синев, между прочим, показал (выписываю с пропусками): «Я познакомился с Голубевой августе 1924 года, затем я стал с нею гулять… Она мне нравилась, до декабря я был с ней в близких отношениях… В декабре мне стала нравиться другая девушка, я перестал бывать у Голубевой… После того, как мы расстались, я видел ее всего два раза, один раз она шла в компании двух девчат, и я их проводил. Другой раз она шла одна и, увидев меня, протянула ко мне руку… Я куда-то торопился и перешел на другую сторону.»
Один из приятелей Голубевой показал:
«В последний раз, когда я ее видел, она очень плакала. Мы сидели на кладбище. Я спросил ее: "О чем же ты плачешь?" Она говорит "О моей жизни, которую я уже прожила. Это только ты видишь меня живую, а я давно уже мертвая". Шура сказала эти слова так страшно, что я испугался и предложил ей идти домой».
Евдокия Маршева – Дина, по дневнику – показала:
«… Она была хрупенькая и беспомощная, можно сказать, что первое время я прямо заботилась о ней, как о дите. По моему мнению, поведения она была плохого и даже, можно сказать проститутка».
Вот история Шуры Голубевой. Я обещал не делать к ней примечаний. Мне бы хотелось только заметить, что не надо по поводу этого дневника говорить о растлевающем влиянии комсомола на русскую молодежь, о порче нравов в коммунистической России, – и т.п. Пусть это и верно само по себе, – тут это было бы «мимо». Дневник Шуры Голубевой – о любви и смерти. Всегда и везде были смерть и любовь. Не следует искажать их пустыми домыслами.
<«Александр I» Д.Мережковского>
«Поучительно оглянуться на эту недавне-давнюю страницу русской истории», – говорит Д.С. Мережковский в предисловии к новому изданию «Александра I».
«Быть может, кто-нибудь прочитает мою книгу и не как художественное произведение».
Мережковский связывает в своём сознании прошлое с настоящим в одно целое. Отсюда его «пафос истории». Он не воскрешает прошлого: оно для него никогда не умирало.
В «Александре I» надо всеми мелочами рассказа, быта, характеристик, носится музыка пушкинского «Медного всадника». И вместе с музыкой, всё то же недоумение: туманы, болота, марево, волшебный, единой волей созданный город, леденящая государственность, робкие мечты о личном счастии, о личной свободе – откуда всё это, куда несётся, зачем, по каким законам? Есть в русской культуре не только «петербургский период», есть и петербургская «тема». Её почувствовал и наметил Пушкин, её подхватил Достоевский, со страстью ощутив в ней столь дорогое ему «неблагополучие», обречённость, полёт в пропасть.
Мережковский всегда бродит вокруг этой темы и, может быть, она воспитала в нём тот «ужас», который его никогда не покидает, о чём бы он ни говорил, и по которому его голос узнаешь среди тысячи других. Роман об Александре I пронизан ужасом. Герои его движутся, беседуют, смеются, приказывают, повинуются. Но они – как бы заворожённые. Мысль и душа их отсутствует в их словах и действиях. Они только притворяются спокойными. В одной из первых глав романа показан Александр один, у себя в кабинете: император не знает ни минуты покоя. Его мучает воспоминание об 11 марта, его мучает предчувствие 14 декабря. Страх, раскаяние, жажда освобождения, стремление куда-то убежать, скрыться, что-то сбросить, оставить – владеют им. И так всю жизнь. Таков и двор Александра, его жена, его братья, даже Аракчеев, всегда трепещущие, порою беспричинно.
Декабристы? У них нет страха, но есть сознание безнадёжности и, может быть, даже бесплодности восстания. Они все – жертвы. «Я готов быть режисидом, но хладнокровным убийцею быть не могу, потому что имею доброе сердце: возьму два пистолета, из одного выстрелю в него, а из другого в себя; это будет не убийство, а поединок на смерть обоих…» – так восклицает один из заговорщиков. «В него, а потом – в себя», – чрезвычайно характерно для них. Они, пожалуй, сомневались в исходе дела, но в том, какой ценой они за него заплатят – сомнений не было.
Так в начале прошлого века стояли одна против другой в России две «стихии», разного возраста, разного происхождения, разных судеб. Одна, старшая, давно уже изнемогала, и ей нужно было «пожрать» другую, чтобы подкрепиться, устоять ещё хотя бы одно столетие. У Мережковского очень отчётливо передан «утренний» колорит царствования Александра. Бледное, холодноватое утро, после павловского короткого рассвета, перед долгим днём николаевщины. Утром у человека ясное сознание, острый взгляд. Ещё он не присмотрелся и не привык к окружающему. Оттого в «дни Александровы» ясно сквозит общее «неблагополучие» России, неизбежность будущих катастроф. Они пришли много позже, чем их ждали. 14 декабря было только ложной тревогой. Но всё-таки предчувствие не обмануло.
< «СЕМЬ ДНЕЙ, В КОТОРЫЕ БЫЛ ОГРАБЛЕН МИР» А. ТОЛСТОГО >
Берлинское издательство «Аргус» выпустило новую книгу Алексея Толстого «Семь дней, в которые был ограблен мир». Книга носит название первого из включенных в нее рассказов. Кроме него, в эту книгу вошли «Голубые города», «Убийство Антуана (парижские олеографии)», «Похождения Невзорова» и «Ибикус».
Все эти вещи написаны Толстым в самые последние годы. Они знакомы читателям советских журналов и по поводу их не раз приходилось читать и слышать размышления о падении Толстого, о том, что исписался, измельчал и выдохся. Эти размышления хотелось бы опровергнуть a priori, даже и не читая тех произведений, которыми они названы. Где, когда, кто видел «конец» таланта, где были случаи падения дарования? Есть во всей истории литературы два-три примера, не более. Их можно перечесть по пальцам; это исключения. Верлен, еще несколько имен – и список окончен.
В противоположность этому, нет, кажется, ни одного писателя или поэта, которого при жизни не упрекали бы в том, что он выдохся. По-видимому, современники слепы и глухи. Они не поспевают за поэтом. Полюбив его, они, сами того не замечая, требуют только одного: чтобы он повторялся. Когда он оставляет прежние рамки, когда бросает первоначальную манеру, они удивлены, разочарованы, они не узнают своего любимца. Им жаль было привычного наслаждения, а искать нового – им лень. При наличии «исторической перспективы» они ясно различают переломы и рост дарования. В упор, без перспективы, им кажется, что Пушкин в тридцатые годы «опошлился», что Достоевский после «Мертвого дома» не способен написать «ничего, представляющего художественный интерес», и так далее. Давно пора бы при оценке современников принять в расчет то простое обстоятельство, что в прошлом, в «свете истории» даровитых, но исписавшихся, значительных, но измельчавших писателей не существует. Или писатель всегда, смолоду до последнего дня, был плох, или всегда он был хорош. Да ведь и отвлеченно нельзя себе представить, что ум и душа – то есть талант – вдруг «опошлился». В худшем случае, в старости они убывают количественно, слабеют, тускнеют. Но качественно они не меняются.
Никто и никогда, кажется, не отрицал у Ал.Толстого дарования. Оно слишком очевидно. Оно настолько крепко, богато, живуче, что, право, за него можно было бы быть, спокойным. Никогда оно не пропадет и не «измельчает», как бы ни был Толстой расточителен и несмотря на все его отклонения, промахи, увлечения, работу по заказу и наспех.
Новая книга Толстого внешне мало похожа на прежние его произведения. Внутренне она им родственна. Книга очень неровная, и лучше ли она или хуже более ранних книг Толстого, я судить не решаюсь. По-моему, Толстой всегда «обворожителен».
Признаю, однако, что первый рассказ в сборнике – фантастический, с математическими выкладками, с грандиозными, сногсшибательными описаниями Америки, с миллиардами долларов и миллионами тонн динамита, с расстрелом луны и прочей бутафорией стиля Уэллс-Жюль Верн – довольно схематичен и бледен. «Парижские олеографии» – подчеркнуто скромные сценки, в которые есть несколько чудесно-находчивых черт, как бы брошенных мимоходом, от избытка и щедрости.
«Похождения Невзорова» – повесть замечательная, но, пожалуй, слишком уж «хлесткая». По заданию, это жизнеописание нового Смердякова, во что бы то ни стало желающего добиться успеха в жизни. В начале повести, до революции, он мелкий конторщик. Потом, когда все пошло вверх дном, он превращается в «бывшего аристократа», графа Симона де Невзор, затем в грека Навзараки; из Москвы он попадает в Одессу, из Одессы «эвакуируется» в Константинополь – нет конца его похождениям. И нет конца выдумке и изобретательности Толстого. Конечно, это крайне поверхностная, размашисто-неряшливая повесть. Но то, что никому другому не простишь, то забываешь, читая Толстого. До такой степени это «подлинный» художник, оживляющий все, к чему ни прикоснется. Не дело сравнивать кого-нибудь с тем, другим, великим Толстым. Но, право, «маленький» Толстой унаследовал частицу его дара разбрасывать живые образы живых людей без числа и счета.
«Голубые города» – рассказ глубокий по замыслу и растрепанно-блестящий по исполнению. Не буду передавать его содержания. Это трудно и бесполезно. Рассказ заключен в «судебную» форму, с показаниями свидетелей и заключением следователя. Построение его крайне причудливо. Убийство, в котором обвиняется герой рассказа Буженинов, – внешняя «ось» повествования – случайно и, по существу, не важно. Настоящая тема рассказа – гибель одушевления, романтизма, восторга в человеке, окруженном обыденщиной. Буженинов воевал на гражданских фронтах, терпел голод и нищету во имя какой-то неведомой, но прекрасной, невозможной, но желанной, близящейся, обещанной «новой жизни». Что это за «новая жизнь»? Кто был в России в 1918, 19, 20 годах, – не позже, – кому приходилось беседовать с членами уездных исполкомов, с сельскими учителями или фельдшерами, с развитыми рабочими, знает ее. Было что-то трогательное и чистое (и тупое, конечно) в том, как эти люди говорили, что через сто лет на земле все будут не только сыты и здоровы, но и непременно счастливы. В том, как они верили в силу «прогресса, науки и социализма». В том, как они представляли себе будущие города, где все движется электричеством, где все передается по радио, где в полчаса перерыва между работой думают: «Куда бы мне слетать позавтракать, в Нью-Йорк, или, может быть, в Токио?» Потом эти люди поникли, увяли, разочаровались. У Толстого дон-кихотствующая душа Буженинова не только мечтает о «голубых городах», она еще и терзается неудачной, унизительной любовью. Случай усложняется. И трудно понять в конце концов, что толкает Буженинова на убийство, – ревность или общее отвращение к жизни.
История, рассказанная Толстым, вырастает в нечто значительное и надолго запоминающееся. Небрежность повествования, а иногда и языка, только усиливает это впечатление. Толстой с размаху залетает в очень высокие, мало кому доступные области, и сам едва ли это понимает.
Трудно найти более яркий пример «бессознательного» творчества, в котором всем управляет чутье, а ум бездействует. Может быть, ума тут и нет совсем, но что есть что-то другое, что с лихвой его заменяет. Кстати, Толстого ведь довольно часто упрекают в глуповатости. Вспомним, однако, что по Пушкину, поэзия должна быть «прости Господи, глуповата».
<НОВЫЕ СТИХИ>
1.
Несколько новых сборников стихов.
Борис Нелепо родился в 1903 году и в 1923 умер. Друзья нелепо собрали его стихи в книгу после его смерти. Вячеслав Иванов написал к книге предисловие. Он знал Нелепо в Баку, где руководил местной «поэтической студией».
Предисловие Вяч. Иванова меланхолично. Он грустит о «пресеченном горестной смертью цветущем даровании». Он утверждает, что из «Нелепо выработался бы поэт замечательный». Трудно Вяч. Иванову не верить: слишком это прозорливый знаток и ценитель поэзии. Но, вероятно, в Нелепо – как часто бывает с очень молодыми людьми – убеждала, или даже очаровывала, его личность; добавляла к его поэзии то, что он еще не в силах был в ней выразить. Случается, что зная человека, по одному его намеку понимаешь, что он хочет сказать. Без знания намек пропадает впустую. Конечно, это признак слабости поэта. Но ведь в двадцать лет поэт почти всегда верит в силу «полуслов» и в их общепонятность. Много позднее он узнает, что человек в мире гораздо более одинок, чем ему то казалось в юности, и что внутренний слух у людей туговат. Надо кричать им в ухо, говорить ясно, твердо, раздельно, нельзя шептать скороговоркой. Ничего они тогда не понимают. «Сердце сердцу вести не подает».
Стихи Нелепо, написанные в 1919 и 20 г., Вяч. Иванов считает отмеченными «импрессионизмом». Они очень напоминают Кузмина, и неслучайно из Кузмина Нелепо выбирает и эпиграфы. Они остры и неожиданны в выборе слов, но довольно дряблы в ритме. Несоответствие их истинному устремлению поэта очевидно: поэт глубже, аскетичнее, суше. Позднейшие стихи отличаются более строгой формой. Но едва ли и эти стихотворения оказались бы характерны для Нелепо, живи он дольше. Их классичность чересчур гладкая, она похожа на подделку «под 30-е годы». Изредка только слышится голос поэта, и к нему невольно прислушиваешься. Вот одно из таких стихотворений, названное «О. Мандельштам»:
В бочку с водою упал квадрат
соляного кристалла;
Грани исчезли его, стала вода солоней.
Так и поэт обронил ты
в русскую душу случайно
Грусти Израиля соль, узкую горечь земли.
Читая книгу Дмитрия Кобякова «Вешняк», я вспомнил слова Маллармэ о том, что прозы в мире – не существует. «Есть алфавит; все, что не алфавит – стихи». Только при таком, все в себя вмещающем определении поэзии, сборник Кобякова можно счесть за сборник стихов.
Когда он родился
Был тихий вечер
Снизу не было видно звезд
Но на дворе
Горел керосиновый фонарь…
Почему текст этот разбит на строчки, мне непонятно. «Стихи» Кобякова представляют собой короткие наброски, сценки, рассказы – их можно назвать, как угодно. Кажется, автор склонен считать их «белыми стихами». Это полное заблуждение. Отсутствие рифмы для них не типично. Типично отсутствие ритмического единообразия, долбящего слух и сознание и превращающего прозу стихи (наперекор определению Маллармэ, кстати им самим ничем не подтвержденному, а, вернее, решительно опровергнутому). Сами по себе наброски Кобякова приятны: в них есть акварельная легкость письма и легкое волнение. Но они крайне незначительны, это «пустячки». Две-три вещи резко выделяются («Склонившись – приник к столу» и др.). Помнит ли читатель Тихона Чурилина и его «Весну после смерти»? Чурилин был человек очень даровитый, но полусумасшедший. Многое в нем поражало, смущало глубокой непонятностью, невозможностью – навеки – понять, не словесно, но человечески. Кобяков, пожалуй, мельче, но чурилинская «дикость» есть и в нем.
Что сказать о «Мыслях сердца» Льва Гроссе? Печальные это «мысли».
Ваш взор пленительный
Обворожительный
Меня смутил.
Ваш голос сладостный
Игривый, радостный
Обворожил.
Стан опьяняющий
И подкупающий
Зачаровал…
И так далее, – 110 страниц «убористого текста», все в таком же роде.
2.
В альманахе «Красной нови» новые стихи В. Маяковского и Б. Пастернака.
Маяковский описывает перенесение гроба Жореса в Пантеон и демонстрацию коммунистов на этом перенесении. Стихотворение качества невысокого, без всякого одушевления, почти плоское. Даже обращение к «товарищу Жоресу» не помогает. Маяковский с каждым годом становится бессильнее в стихотворениях «героических». Он оживает, чуть только можно усмехнуться, съязвить или просто выругаться. Уже в «150. ООО. ООО» разноценность сатирических и восторженных страниц поражала.
Стоит отметить ритмическую бедность Маяковского: пятнадцать лет он пишет все одним и тем же четырехударным (иногда вперемежку с трехударным) паузным стихом. Он прибегает к типографским уловкам. Разбивает каждый стих на несколько частей, печатает по одному слову в строчку. Но этим никого не обманешь. Если «склеить» разбитые строчки Маяковского, неизменно получится одно и то же.
Б. Пастернак дал в альманах отрывок вроде блоковского «Возмездия», стихотворные воспоминания, с бытовыми мелочами, с картинами природы, втиснутыми в напряженный, упругий, будто на пружинах, четырехстопный ямб.
Есть люди, которых восхищает все, что Пастернак ни напишет. Есть другие, все в нем ненавидящие. Надо признать, что новое стихотворение Пастернака ни восторгов, ни отвращения не заслуживает. Кое-что в нем удачно, по звукам убедительно, но все, что не есть звук, в стихотворении очень слабо. Когда-то, в самые первые месяцы существования «Всемирной литературы», Пастернак прислал в Петербург для издания перевод стихов одного из французских поэтов. Пастернак не был еще тогда так прославлен, как теперь, но все же о его редкой талантливости говорили настойчиво. Переводы ходили по рукам, настолько они были плохи, неточны и неумны. Многие тогда в «гениальности» Пастернака усомнились. Те, кто перестал затем сомневаться, пусть прочтут стихи в альманахе «Красной Нови». Не усомнятся ли вновь?