355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Мунблит » Рассказы о писателях » Текст книги (страница 7)
Рассказы о писателях
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:39

Текст книги "Рассказы о писателях"


Автор книги: Георгий Мунблит



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

И еще в этих книжках видно, каким скромным он был человеком. Причем это была настоящая скромность, без примесей, полновесная, как чистое золото.

Мне случалось видеть множество самых разнообразных скромников. Были среди них такие, которым эта манера себя вести казалась импозантной, и именно поэтому они и были скромны; были державшиеся в тени по той простой причине, что им нечем было похвастать; были наступавшие на горло собственному самодовольству, но ведущие себя при этом как принцы в изгнании; были люди кокетливо скромные.

Ильф был не таким. Он был из тех не часто встречающихся людей, о которых следовало бы сказать, что они не придают значения факту собственного существования. Его радости и невзгоды, его успехи и неудачи, его любовь к своему ребенку, его самочувствие – все это он никогда не считал достойной темой для разговора. Говорил он всегда о том, что наверняка могло быть интересно его собеседнику. И чаще всего расспрашивал, делая это с такой заинтересованностью, что было ясно – дай ему волю, и он целые дни напролет будет пытаться узнать у знакомых и даже у незнакомых, как они живут, как относятся друг к другу, о чем мечтают, с кем и почему дружат, с кем и почему враждуют.

И что особенно характерно – этот интерес у Ильфа не выглядел профессиональным, писательским интересом. Ни у одного из его собеседников никогда не возникало ощущения, что, выслушав его исповедь, Ильф незамедлительно сядет за письменный стол и вставит ее в свой роман. Видимо, самый тон разговора был у Ильфа не литераторский, а дружеский, видимо, его интерес к человеческим судьбам был вполне бескорыстным. И люди не могли не чувствовать этого.

* * *

Он был вполне взрослым человеком в ту пору, когда мы встретились и познакомились, но, как у всех очень хороших людей, в нем сохранилось что-то мальчишеское, какая-то совершенно детская склонность к играм, способность играть увлеченно, всерьез.

Поводом для таких игр, в которые он неизменно вовлекал окружающих, могло быть что угодно – недавно прочитанное стихотворение, название книги, мероприятие Союза писателей, газетный заголовок... Когда вышел в свет роман с загадочным названием «Бруски»,

Ильф стал придумывать названия в этом же роде. Запроектированы были романы: «Ухо», «Форточка», «Дышло» и множество других, столь же причудливых.

– Роман «Ухо»! – восклицал Ильф. – Не правда ли, здорово? Коротко, броско, загадочно!

Однажды ему попалось на глаза лирическое стихотворение, где влюбленный повествовал о том, что «месяц ходил звеня». И хоть речь шла о луне, а никак не о календарном месяце и звон имелся в виду чисто метафорический, Ильф с комическим ужасом принялся повторять эту строчку, упорно не желая трактовать ее так, как это было угодно автору.

– Вы подумайте! – уверял он. – Целый месяц человек ходил, не переставая звенеть! А еще говорят, что в наше время разучились любить.

Еще была такая игра. Называлась фамилия какого-либо деятеля литературы или кино и после короткого раздумья – цифра. Недоумевающему собеседнику, не осведомленному о смысле и правилах игры, сообщалось, что речь идет о том, сколько было «переплачено» названному только что деятелю за его творения. Увы, цифры были неизменно высокими. Счет шел на тысячи. Особенно, помнится мне, доставалось в этой игре кинорежиссерам.

Материалом для множества шуток послужило Ильфу открытие в Москве диетического магазина. Заметка в записной книжке о колбасе для идиотов и прочем – только часть целого ряда забавных выдумок о возможных для этого магазина товарах специального назначения.

Очень смешно рассказывал Ильф об одном из первых московских кинофестивалей, на котором он побывал, и обо всем, что ему удалось там увидеть и услышать.

Случилось так, что его место на всех просмотрах оказалось по соседству с местом одного из наиболее свирепых рапповских критиков Ермилова, воззрения которого всем нам были хорошо известны и чрезвычайно далеки от ильфовских.

– Вы только подумайте! – удивлялся Ильф. – Он все время смеялся там же, где я, сочувствовал тем же героям, что и я; однажды мы даже с ним разговорились и оказалось, что ему нравятся те же фильмы, что и мне, и по тем же самым причинам... А сегодня я прочел его статью о фестивале и не знаю, что и подумать. У него там написано все наоборот! Неужели он все это время врал? Врал – смеясь, врал – плача, врал – восторгаясь, врал – негодуя? Вы что-нибудь понимаете?

Я понимал, но Ильфу мои объяснения не требовались. Он и сам отлично разбирался в природе явления, с которым столкнулся. Но вот отнесся он к своему недавнему «единомылшеннику» несколько неожиданно.

– Мне его очень жаль, – промолвил он, вдруг опечалившись. – Вы думаете, это легко – быть совладельцем литературной фирмы, торгующей явно недоброкачественными изделиями, и поступаться своими читательскими и зрительскими вкусами и пристрастиями? Вы себе представляете, как этому человеку хочется написать о том, что он действительно думает, и насколько хлеще он бы написал свои сочинения, если бы ему это разрешали его компаньоны по группе? Вот то-то. А вы смеетесь!

И, посмотрев на мое вполне серьезное в эту минуту лицо, Ильф рассмеялся.

Вспомнив об этом разговоре, я подумал о том, каким широким человеком был Ильф. Рядом с заморышами из тогдашних литературных сект, все мировоззрение которых укладывалось в какие-нибудь две мысли и четыре соображения, рядом с ревнителями групповщины, позволявшими себе восхищаться только общепринятым в группе набором «правильных» сочинений, круг его литературных симпатий и интересов был просто безбрежен. Достаточно было в книге, фильме или спектакле появиться хотя бы отблеску мысли или таланта, свидетельствующему о том, что автор размышляет, трудится, ищет, как у Ильфа возникали к этому автору интерес и симпатия.

– Будьте лояльны, – любил он повторять. – Будьте благожелательны. Ждите от людей добра, верьте в человеческие возможности. Упаси вас бог от предубеждений. Научитесь радоваться тому, что писатель, от которого вы ничего не ждали, «обманул ваши надежды» и написал хорошую книгу!

И всем своим поведением – литературным и житейским – в общении с коллегами и с людьми, не имевшими отношения к литературе, Ильф подтверждал искренность этих своих призывов.

Однажды он сказал об авторе довольно посредственной книги:

– Подумайте, мы с Женей уже были всамделишными писателями, когда он только начинал бороться со словом «который». А теперь, вот видите, написал не очень плохую книжку. Вы себе представляете, как ему было трудно?

И в голосе Ильфа мне послышалась не насмешка, а уважение к трудолюбивому литератору, победившему почти непреодолимые для него преграды.

Однако, при всей своей благожелательности и готовности видеть в людях добро, а может быть, именно благодаря этому его обыкновению начинать свои отношения с людьми с доверия, Ильф был очень опасным противником для любителей выехать на кривой. Он в совершенстве умел распознавать их в самой густой толпе, и никакие громкие фразы о борьбе за правду или о горестной судьбе, толкнувшей такого субъекта на путь лжи и стяжательства, не могли помочь ему скрыть истинные свои цели и побуждения от ильфовского иронического и ледяного взгляда.

Таким, вероятно, был Чехов – корректным и резким, до грубости, мягким и беспощадным, доброжелательным и безошибочно распознающим злобу и ложь.

* * *

В начале апреля 1937 года в зале Политехнического музея происходило общемосковское писательское собрание. На нем Евгений Петров прочел их общую с Ильфом речь, имевшую шумный успех и напечатанную через несколько дней в «Литературной газете» и «Известиях». В этой речи есть такие слова:

«Наша литература тяжело страдает от большого количества дутых, фальшивых писательских репутаций... Они возникают от неумения многих критиков и редакторов отличить настоящее произведение искусства от галиматьи, от дребедени... Вспомним, сколько неправильных, отброшенных жизнью оценок было сделано в литературе, сколько выпущено книг, беспрерывно переиздающихся и почти никем не читаемых».

Дальше в этой речи говорилось о том, что дилетантизм и невежество издательских редакторов и критиков, поднимающих сразу же после выхода такой книги «восторженный, однообразный и скучный крик», приводят к тому, что книга сразу же зачисляется в «железный инвентарь» или в «золотой фонд» и ложится на библиотечную полку всеми забытая и никому не нужная.

Когда Петров кончил читать, ему долго хлопали, а Ильф – мы сидели с ним высоко наверху, в одном из последних рядов амфитеатра – взволнованно улыбался и пытался говорить о другом.

Но собрание вскоре закончилось, и вокруг Ильи Арнольдовича сразу же собрался кружок почитателей и друзей, все принялись толковать о только что произнесенной речи, все хвалили ее, повторяли смешные места, смеялись. Настроение у всех было приподнятое, и, когда вышли на улицу и остановились, дожидаясь Петрова, кто-то предложил зайти в кафе «Националь». Время было раннее, вечер только начинался, но на дворе стояла описанная когда-то Ильфом «ледяная, красноносая весна», и всем понравилось это предложение.

В кафе было тепло, очень светло и пусто, и мы расселись за двумя сдвинутыми вместе столами у широкого, обращенного к Кремлевской стене, окна. И тут, вмешавшись в веселый спор о том, что бы выпить, Ильф предложил заказать шампанского.

– Шампанское среди бела дня? – удивился кто-то, но он настаивал.

Вино принесли, разлили по бокалам, стали чокаться, все весело тараторили, перебивая друг друга... И вдруг, дождавшись минуты тишины, Илья Арнольдович поднял свой бокал и, разглядывая его на свет, негромко, но внятно произнес:

– Шампанское марки «Ich sterbe».

Все знали, что он тяжело болен той самой болезнью, от которой умер Чехов, все помнили, что «Ich sterbe» были последние слова, произнесенные Чеховым перед смертью, и шутка Ильфа никому не показалась смешной. Да и сам он, поняв, как печально она прозвучала, улыбнулся невесело.

* * *

Через десять дней, 13 апреля 1937 года, он умер.

1938-1975

ЕВГЕНИЙ ПЕТРОВ

Некоторые думают, что писать вдвоем легче, чем одному. Бог им судья, этим приверженцам элементарной арифметики. Другие, отдавая дань таинственности и сложности творческого процесса и неизменно вспоминая при этом о двух пешеходах, которым, чтобы пройти километр вдвоем, нужно пройти его каждому порознь, готовы признать, что писать вдвоем так же трудно, как в одиночку. И только те, кто сами писали вдвоем, знают, что это ровно вдвое труднее.

Мне пришлось в этом убедиться на практике, когда мы с Петровым принялись за писание «Музыкальной истории».

Дело было зимой 1939 года. В комнате, где мы работали, было холодновато, музыкальных сценариев мы до этого не писали, а срок сдачи нашего первенца был угрожающе близок. Все это не способствовало лучезарности нашего настроения.

Несколько помогало делу то, что мы сразу же нашли мальчиков для битья, чтобы вымещать на них все наши напасти. На эту почтенную роль единогласно были выбраны те, кому предстояло решать судьбу нашего будущего творения. Причем, так как этих людей мы тогда еще совсем не знали, нам открывалась полная свобода наделять их любой степенью глупости и злонравия. Страшно подумать, каких чудовищ создало в первую же неделю работы наше раздраженное воображение.

Их было почему-то семеро, все они не отличались умом, были, разумеется, физическими уродами, и их отношение к искусству было по меньшей мере сторонним. В музыкальных сценариях они не смыслили решительно ничего.

– Можете себе представить, как отнесется к этому тот, косой? – сардонически вопрошали мы друг друга, когда нам, по нашему мнению, удавалось придумать что-нибудь смешное.

Косой был начисто лишен чувства юмора, что не мешало ему считать себя непогрешимым экспертом по вопросам смешного.

Одним словом, работа не клеилась.

Потом дело пошло лучше, чудовища из воображаемого сценарного отдела стали упоминаться реже, и установилось рабочее настроение с нормальным чередованием успехов и неудач.

Но не следует думать, что нравы при этом достаточно сильно смягчились. Непримиримость по-прежнему царила в холодной комнате. Ни одна фраза не ложилась на бумагу в том виде, в каком кто-нибудь из нас ее предлагал.

* * *

Надо сказать, что Петров был громогласным, горячим, порывистым, восторженным человеком. В обычной беседе проекты реорганизации всех на свете человеческих установлений – от студенческих общежитий и до Лиги наций – так и сыпались из него.

В работе же им овладевал какой-то демон осмотрительности. Насупившись и в тысячный раз протирая рукавом пиджака и без того блистающий чистотой полированный кожух пишущей машинки, он без конца перебирал все возможные варианты каждого сюжетного положения, каждой ремарки, каждой реплики действующего лица.

Как бы ни был удачен первый проект решения любого вопроса, он принимался только после того, как бывали придуманы десять других и с очевидностью установлено, что они хуже первого.

Вначале эта осмотрительность пугала меня. Кому не известна прелестная легкость, которая по временам овладевает пишущим человеком, когда фразы послушно следуют одна за другой, а мгновенные колебания сменяются спокойной уверенностью, что все идет хорошо. Что до меня, то я в ту пору привык дорожить такими минутами, и даже, несмотря на то что частенько на другой день мне случалось вымарывать целые страницы, написанные с «прелестной легкостью», я любил отдаваться этому настроению ради отдельных мелких удач, которые обычно ему сопутствуют.

Петров был решительным противником такой работы. К счастью, мне не потребовалось много времени, чтобы убедиться в его правоте.

– Работать должно быть трудно! – повторял он всякий раз, когда мы обсуждали этот вопрос, и, как я скоро установил, опыт неизменно подтверждал эту мысль. Чем труднее нам давался тот или иной кусок, тем лучше он получался.

Дни шли за днями, герой «Музыкальной истории» Петя Говорков быстрыми шагами приближался к успеху и счастью, а наши споры не прекращались. Правда, теперь уже эти споры велись не о том, как писать, и меня уже не покидала уверенность, что они приносят несомненную пользу нашей работе. Но некоторое беспокойство вызывал у меня ожесточенный характер, какой они по временам принимали.

Петров, видимо, заметил это, и однажды, когда на какое-то его предложение я миролюбиво кивнул головой, он, вместо того чтобы отстучать на машинке очередную фразу, подозрительно скосил на меня глаза. Потом, помолчав, спросил:

– Почему вы не спорите? Я ведь вижу, что вам не нравится.

Я попытался уверить его, что он ошибается, мысленно представляя себя плывущим по воздуху в белых одеждах с пальмовой ветвью в руке.

Тогда он по-настоящему рассердился и произнес горячую, великолепную речь о соавторстве. Из этой речи следовало, между прочим, что нигде лучше, чем в совместной писательской работе, не применимо древнее изречение о спорах, рождающих истину.

– Знаете, как мы спорили с Ильфом? – гремел он. – До хрипоты, и не до фигуральной хрипоты, а до настоящей, которая называется в медицине катаральным воспалением голосовых связок! Мирно беседовать мы с вами будем после работы. А сейчас давайте спорить! Что, трудно? Работать должно быть трудно!

И мы снова принялись спорить.

К концу того дня, когда мы наконец кончили писать «Музыкальную историю», программа была осуществлена полностью. Катаральное состояние голосовых связок было налицо. И мирную беседу, которая завершила последний этап работы, мы вели голосами, напоминающими звук скверных пастушьих свирелей.

Сейчас, вспоминая те дни, я отчетливо вижу фигуру Петрова, слегка наклоненную вперед, с приподнятым правым плечом и руками, заложенными за спину. Он ходил взад и вперед по комнате, и проекты, один другого увлекательнее, громоздились на его пути – проекты, долженствовавшие сделать счастливыми нас самих, наших сограждан и всех остальных жителей земного шара.

Эти проекты ничем не напоминали воздушные замки записных фантазеров и отличались чрезвычайной практической продуманностью. Во всяком случае, излагались они с таким блеском, что у слушателя неизменно возникала потребность засучив рукава немедленно взяться за их осуществление.

Евгений Петров очень любил делать прогнозы. И совершенно по-детски радовался, когда они сбывались.

Усмехаясь, он сам себя называл «пикейным жилетом» и по временам действительно напоминал своими пророчествами тех старичков, которых они с Ильфом некогда изобразили в «Золотом теленке». Лучшим способом подшутить над ним в этих случаях было сделать вид, что не помнишь о его прогнозе, который сбылся. Страшно волнуясь, он начинал вспоминать мельчайшие обстоятельства, при коих был сделан прогноз, а заметив улыбку на лице собеседника, но еще боясь поверить, что все это только шутка, начинал упрашивать его отнестись к разговору серьезней и так при этом томился и горевал, что только закоренелый злодей способен был бы довести до конца злую шутку.

Есть люди, которые, поселившись в комнате, кем-то до них обжитой, так и живут в ней, оставив все на своих местах. Такой человек в лучшем случае переставит письменный стол поближе к свету или сдвинет с места кресло, чтобы сделать шире проход. В других областях своей жизни и деятельности эти люди ведут себя так же. Легко входя в новую область, они живут в ней, подчиняясь до них созданному порядку вещей, не стремясь ничего изменить, дорожа своим и чужим спокойствием.

Петров был не таким человеком. Представляя себе его переезд в новую, пусть даже гостиничную, комнату, я отчетливо вижу, как он, поставив на пол чемодан и критически оглядев обстановку, начинает кряхтя, передвигать тяжелый платяной шкаф, требует, чтобы вынесли вовсе какую-нибудь не понравившуюся ему кушетку, и убеждает заглянувшего на шум соседа произвести в своей комнате точно такие же изменения.

Он был полон стремления все вокруг себя перестроить, всех вокруг убедить в необходимости такой же перестройки, во все вмешаться, все переделать своими руками.

Когда мне пришлось вместе с ним соприкоснуться с жизнью кинофабрики, я убедился в этом воочию.

Кстати, решали судьбу «Музыкальной истории» люди совершенно разумные, а период так называемого «прохождения сценария в производство» не был отмечен ни одним из тех колоритных и злых разговоров, какие мы рисовали себе в начале работы.

Колоритные разговоры начались потом.

Режиссер, которому была поручена постановка, по привычке, установившейся издавна, под видом режиссерской трактовки переписал сценарий по-своему. Как он объяснил нам, сделано это было не потому, что сценарий ему не нравился, а потому, что «так» он ему нравился больше.

Тут-то и началась перестановка мебели в кинокомнате. Ознаменовалась она тем, что озадаченный режиссер выслушал речь об авторском праве, в которой Петров камня на камне не оставил от трактовки этого самого права на кинофабриках в те времена. За речью последовала кипучая деятельность, приведшая к тому, что этот вопрос подвергся обсуждению на большом собрании киноработников. И наконец, после того как была одержана полная победа, сценарий был кое в чем переделан так, как этого хотел режиссер, но переделан нами самими и только в тех местах, где мы признавали справедливость требований, которые нам были предъявлены.

Режиссер недоумевал.

– Зачем было поднимать такой шум? – говорил он нам, пожимая плечами. – Отлично бы поладили без собраний, без резолюций...

Разумеется, поладили бы. Но Петрову не этого было нужно.

И если теперь автору киносценария посчастливится встретить на фабрике внимательное и уважительное отношение к своей работе и вместо насильственных, чужой рукой внесенных изменений он сможет сделать в своем сценарии то, что сам найдет нужным, пусть знает, что этим он обязан и Петрову, который любил во все вмешиваться и мало заботился о сохранении своего спокойствия.

* * *

Незадолго перед войной мы с Евгением Петровичем начали писать сценарий, который должен был называться «Беспокойный человек». Героиня этого сочинения – молодая девушка, окончившая философский факультет, – одержима идеей немедленной перестройки мира на разумных основаниях и поэтому бросает научную работу, чтобы ввязаться в практическую деятельность. В сценарии описаны многие ее трагикомические похождения, которые, по нашему замыслу, должны были завершиться полной победой, впрочем, не приносящей героине никакого успокоения.

Из трех наших сценариев ни один не вызывал у Петрова такой горячности и энтузиазма, как этот. Похождения Наташи Касаткиной – так звали героиню «Беспокойного человека» – мы обсуждали, словно она была реально существующим и обоим нам близким и милым человеком.

Ее споры с отцом, который не одобрял ее поведения и настаивал на том, чтобы она вернулась к занятиям философией, давались нам особенно трудно, потому что мы были целиком на стороне Наташи и никак не могли придумать убедительных реплик для ее милого, но заблуждающегося отца.

Судя по всему, для Петрова эти размышления были в значительной мере автобиографичными. Стремление к практической деятельности было у него всегда неистощимо сильным и по временам вступало в настоящую борьбу с любовью к писательству. Однажды он признался мне, что ему до смерти хочется хотя бы год поработать директором большого универсального магазина. Со своей стороны могу заверить читателя, что, если бы мечта

Евгения Петровича когда-нибудь осуществилась, это был бы лучший универсальный магазин в Советском Союзе.

* * *

Давным-давно кто-то из наших кинодеятелей, побывав в Америке, написал подобие отчета о своей поездке. В сочинении этом, помимо действительных диковинок, какие ему удалось увидеть в Голливуде, он восторженно описывал в качестве достижения американской кинематографии обыкновение прежде чем приступить к съемкам раздавать сценарий будущего фильма для ознакомления всем участникам будущей работы. Кинодеятель настоятельно рекомендовал это нехитрое «достижение» американских кинематографистов нашим работникам кино, видимо полагая, что без его помощи они сами до этого не додумаются.

Судьбе было угодно, чтобы этот отчет попал в руки Петрова.

Я не буду приводить эпитетов, которыми он характеризовал автора, прочтя до этого места его творение. Читателю придется представить себе эти эпитеты самому. Но следует принять во внимание, что Петров сам побывал в Голливуде и очень горячо относился к идее использования американского опыта нашей кинематографией.

Причем надо сказать, что, в отличие от автора упомянутого отчета, он сумел увидеть у американцев не ерунду, о которой не стоило говорить, а то действительно важное, чему надлежало у них поучиться.

Они описали с Ильфом в «Одноэтажной Америке» способы, какими американцы «выстреливают» свои картины. Но, как всегда, описать ему было недостаточно. Его активная натура требовала действий практических и решительных.

Осуществить кое-что в этой области ему удалось, когда мы работали над сценарием об Антоне Ивановиче

Все это предприятие вообще было несколько амерканизированным. Предложение написать после «Музыкальной истории» еще один музыкальный сценарий было сделано нам внезапно. Никаких предположений о его сюжете и характере у нас не было. Сроки, предложенные киностудией, были до чрезвычайности сжаты. И все же Петров настоял на том, чтобы взяться за эту работу.

Несколько дней мы провели, блуждая по тропинкам подмосковного леса, где Петров жил на даче. Я полагаю что люди, встречавшие нас в лесу в эти дни, имели все основания принимать нас за опасных маньяков, удравших из сумасшедшего дома. Мы кричали, размахивали руками и по временам даже в лицах представляли сцены, подвергавшиеся обсуждению.

К вечеру третьего дня перед нами стали вырисовываться контуры будущего сценария.

Антон Иванович уже был тогда органистом, Сима была певицей, но ее избранник – Мухин был не композитором, а совершенным профаном в музыке. По нашему замыслу, Сима должна была научить Мухина понимать и любить музыку и таким образом примирить его со своим отцом.

Когда придумывание сюжета дошло до этого пункта, Петров внезапно остановился, преградив мне дорогу. Мы шли друг за другом по узкой тропинке.

– Сколько, по-вашему, нужно времени на то, чтобы научить человека понимать и любить музыку, – спросил он, повернувшись ко мне лицом, – если до этого человек был в музыке как кусок дерева?

– Если как кусок дерева, – малодушно ответил я, ощущая в груди неприятный холодок, – тогда, по-моему, год!

– Самое меньшее три года! – отчеканил Петров, – И вы это знаете не хуже меня.

Я сделал еще одну попытку спасти наш замысел:

– Ну, а что, если у Мухина это произойдет как у испуганной орлицы? Помните «Пророк»: «Отверзлись вещие зеницы, как у испуганной орлицы».

Цитируя Пушкина, я чувствовал, что голосу моему не хватает твердости.

Петров ухмыльнулся:

– Удивительно, какой вы становитесь хитрый, когда речь заходит о том, чтобы начать работу сначала. Как вы сказали? Как у орлицы? Интересная мысль!

Я пристыженно замолчал, и мы стали придумывать дальше.

Не буду рассказывать о дальнейших этапах нашей работы. Важно другое. Сценарий был написан ровно за месяц и, перепечатанный на машинке, сдан точно в назначенный день.

И уж тут в разговорах с кинофабрикой Петров не поскупился на голливудские параллели. Напирая на то, что сценарий был написан так же быстро, как это делают в Голливуде, он просто требовал, чтобы картина была снята такими же темпами. Нет, он не только требовал, он убеждал, угрожал, что-то высчитывая на бумажке, предлагая свою помощь в качестве помощника режиссера – словом, переставлял мебель со всей доступной ему энергией.

Трудно сказать, в какой именно степени помогли делу его уговоры, но картина была снята довольно быстро. И его склонность принимать активное участие во всех областях работы, через которые ему случалось проходить, получила новое подкрепление.

Последний свой сценарий – «Воздушный извозчик» – он написал меньше чем в месяц.

Война разлучила нас с Петровым. И после долгого перерыва я увидел его в номере московской гостиницы, где он остановился, вернувшись из очередной поездки на фронт.

В комнате было сильно накурено, на письменном столе стояла пишущая машинка с вложенным в нее листом бумаги, рядом на стуле лежал трофейный немецкий автомат.

– Садитесь. Курите. Я сейчас кончу.

Он сел за стол и, громко кряхтя, что было у него признаком умственного напряжения, с длинными остановками после каждой фразы, дописал до конца корреспонденцию, предназначенную для американской газеты. Потом прочел мне ее.

Это был короткий рассказ о виденном на фронте в последние дни с отчетливо выраженным стремлением описать все как можно более точно. В рассказе были зимний лес, дымящиеся развалины оставленных немцами деревень и непоколебимая уверенность в победе.

Рассказ мне понравился. Говорить об этом мне было не нужно, Евгений Петрович и так меня понял, и мы помолчали. Потом он порылся в ящике стола и протянул мне продолговатый кусок картона с маленькой фотографической карточкой в правом углу. Это было удостоверение члена фашистской партии, закончившего свою жизнь и деятельность несколько дней назад где-то в районе Ржева. С фотографии на меня глядело худосочное, наглое, прыщеватое личико с белесыми глазками. Такое лицо могло бы быть у блохи, если бы она мечтала о мировом господстве.

– Гегемоны! Поработители! – проворчал Петров, бросая карточку в ящик стола. – Те из них, с которыми я говорил, не годятся даже на роли околоточных надзирателей. Ну да черт с ними! Что сегодня в опере?

Но в оперу мы не пошли, а отправились ко мне и всю ночь продежурили на чердаке, застигнутые воздушной тревогой. Вместе с нами дежурил мой сосед – дирижер симфонического оркестра Николай Павлович Аносов.

К середине ночи Петров очень с ним подружился и, размахивая руками, прочел ему целый доклад о том, как следует исполнять Четвертую симфонию Чайковского, а потом спел чуть ли не с начала до конца оперу Верди «Отелло».

Под утро, когда Евгений Петрович ушел к себе в гостиницу, Николай Павлович, проводив меня до моей двери, сказал:

– Знаете, он очень интересно говорил о Четвертой симфонии. А «Отелло» он знает гораздо лучше меня.

Это была моя последняя встреча с Петровым.

* * *

Не знаю, удалось ли мне хоть в какой-либо степени дать в этих заметках представление о том, какой человек был Петров. Помог ли я читателю увидеть Петрова таким, каким его помнят те, кто с ним встречался, – всегда взволнованным и вместе с тем, когда это бывало нужно, удивительно сдержанным и корректным, всегда готовым взяться за любое дело, куда угодно поехать, подружиться с человеком, если он стоил того, или повздорить, если для этого были причины.

Почувствует ли читатель, как великолепно этот человек был приспособлен для жизни, для работы, для борьбы, как жадно он жил, работал, боролся?

И как многому можно было научиться, работая вместе с ним и следуя за ним по тем неизменно трудным дорогам, которые он избирал.

1943

ДВЕ ВСТРЕЧИ

Из воспоминаний об А. С. Макаренко

В то лето в Ялте, где я впервые встретился с Антоном Семеновичем, стояла тропическая жара. Судьба свела нас в писательском доме отдыха, который, сколько я помню, не носил еще тогда гордого наименования «Дом творчества», что, впрочем, не мешало проживавшим в нем литераторам не столько отдыхать, сколько предаваться этому самому творчеству целые дни напролет.

По утрам, после завтрака, стараясь не глядеть в сторону ласково блестевшего моря и с трудом преодолевая сонную истому, обитатели дома расходились по своим комнатам и выходили из них только к обеду, когда можно было наконец всласть побеседовать с собратьями по перу, с гордой небрежностью сообщив, сколько страниц было сегодня написано, и не без огорчения установив, что и собратья написали не меньше. После краткого послеобеденного отдыха многие снова садились за стол и только под вечер позволяли себе сбегать к морю и поиграть в волейбол, которым в те годы увлекались у нас и стар и млад, причем эти самые «стар» часто предавались перебрасыванию мяча через сетку с такой самозабвенной запальчивостью, что невинное это занятие можно было с полным на то правом причислить к разряду азартных игр.

К середине месяца, когда все обитатели дома между собой уже перезнакомились и размеренный, отдохновенно-трудовой образ жизни всем порядком надоел, в доме отдыха появилось новое лицо.

Машина, в которой новый отдыхающий приехал из Симферополя, пришла перед самым ужином, и приезд новичка наблюдали все старожилы. Это был пожилой, коротко остриженный, похожий на композитора Рахманинова человек в железных очках, в полувоенном парусиновом костюме и высоких, тщательно начищенных сапогах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю