355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Демидов » Чудная планета (Рассказы) » Текст книги (страница 23)
Чудная планета (Рассказы)
  • Текст добавлен: 18 мая 2019, 12:00

Текст книги "Чудная планета (Рассказы)"


Автор книги: Георгий Демидов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)

А потом темнил, ковыляющих на разъеденных каустиком ногах, едва видящих из-за укола глаза острием химического карандаша, с собственноручно отрубленными или раздробленными пальцами на руках и ногах, избитых при обнаружении где-нибудь в подполье или на чердаке, гнали в «довóд». Так назывался дополнительный развод для тех, кто не хотел честно выходить на работу вместе со всеми. Их, конечно, тоже выводили «не к теще блины есть». Места для работы «доводных» выбирали с таким расчетом, чтобы темнилам была мука, а другим неповадно. Летом довод без конца чинил гать на дороге через болотистый распадок, благо она также без конца тонула в холодной жиже. Главным бичом тут был таежный гнус. Накомарников же выводимым на довод не выдавали. Зимой темнил и мастырщиков под предлогом борьбы с заносами ежедневно держали на недалеком перевале. Здесь дуло в любую погоду, и даже в самые сильные морозы абсолютно негде было укрыться. Было, конечно, вполне логичным создавать для работы довода такие условия, что по сравнению с ними даже обстановка на полигоне, например, показалась бы комфортабельной.

К весне даже в самых «застойных» районах Колымского края морозы нередко сменяются снегопадом и пургой. Так произошло и в тот день конца мая, когда начальник нашего лагеря в «виллисе» начальника рудника отправился в управление лагобъединения, в которое входил наш ОЛП. Находилось оно, как и все управления лагерей обычного типа, при местном горнорудном управлении. Дело было срочное. Надо было утрясти вопрос о финплане лагеря на текущий месяц. Он явно горел, а вместе с ним и премия по надзирательскому и управленческому персоналу ОЛПа. Горел же финансовый план потому, что был нереален. Составлялся он крайне просто – сумма двадцать два рубля тридцать копеек, которую прииск начислял лагерю за каждого выставленного на работу зэка в день, перемножалась на число этих дней. Количество и качество произведенной заключенными работы при расчетах никак не учитывалось. Для лагеря это было весьма удобно, и выполнять финплан было бы совсем не трудно, если бы заключенные не мерли, особенно к весне. Нельзя сказать, что плановиками из управления это не учитывалось. Однако как всегда, реальная смертность превысила запланированную. Начальник должен был доказать бюрократам-управленцам, что на это были объективные причины, за которые ни он, ни его подчиненные отвечать своей премией не должны.

Он выехал рано, еще до развода. Пурга казалась тогда не очень сильной. Но ветер быстро усиливался, и, когда виллис подъехал к перевалу, тот оказался забитым снегом. Некоторую помощь мог бы тут оказать довóд, проторчавший на этом перевале почти всю зиму. Но его уже несколько дней выводили на реку долбить лунки для подрыва льда. Без взрывных работ на излучине река во время ледохода непременно снесла бы небольшие сооружения здешней пристани.

Пришлось вернуться, что удалось тоже с трудом. Метель успела во многих местах перемести и обратную дорогу и бушевала уже там, где, несмотря на солнце, светившее где-то над снежными вихрями, в какой-нибудь полусотне метров почти ничего не было видно. От работы зэков на полигоне в такую пургу не было, конечно, никакого проку, и сегодняшний день, по-настоящему, надлежало бы актировать. Но, во-первых, 22 рубля 30 копеек на текущий счет лагеря в банке шли и за тех, кто, согнувшись в три погибели, весь этот день простоит под каким-нибудь отвалом. А во-вторых, не жирно ли будет для заключенных получать из-за погоды выходные дни? Не предоставляют же таких выходных бойцам на фронте! Такие рассуждения казались Тащи-и-не-пущай весьма убедительными, и он не видел никакого противоречия между своим недалеким меркантилизмом работорговца и человеконенавистнической философией палача.

Продрогший и злой, пробирался начальник по сугробам, которые намело уже и на плацу зоны. Теперь в управление не пробьешься, по крайней мере, с неделю. По телефону с ними ни о чем не договоришься, и майская премия наверняка плакала. Поднимаясь на крыльцо барака, в котором находился его кабинет, начлаг услышал из отделения старшей лагобслуги, жившей в другом конце этого барака, голос Локшина. Чей еще голос мог преодолеть толстые бревенчатые стены и свист ветра за ними? В списке освобожденных по болезни на вечернем приеме вчера его не было. Значит, от развода под каким-нибудь предлогом отставил «шарманщика» нарядчик, благо начальник уехал. Вот когда, кажется, они попались!

В отношении своего «зава рабской силой», как называли в лагере нарядчика некоторые из заключенных, Тащи-и-не-пущай собирался ограничиться хорошим разносом с предупреждением, что при втором подобном случае он слетит на общие работы – начальник ценил бывшего спекулянта за толковость и расторопность. Зато уж его подопечного он щадить не намеревался, хотя формально Шарманщик виноват, наверное, меньше своего покровителя. Практически бесконтрольная власть имеет то преимущество, что соблюдение формальных норм для нее необязательно. Тащи-и-не-пущай, как кот, пробирался к крыльцу с другой стороны правленческого барака.

 
За то, что Хасан отобрал вся деньга,
Мы взяли сослали его в Соловка.
Пускай он работает, пилит дрова,
Пускай привыкает он жить без деньга…
 

Песня оборвалась на полуслове, когда дверь в отделение придурков рывком отворилась и на пороге показался начальник в тулупе, густо запорошенном снегом. В горнице со свежевымытым полом жарко топилась печка. Из ее постоянных обитателей сейчас тут не было только старшего повара. Остальные возлежали на застеленных койках, слушая соловьем заливающегося Локшина, певшего стоя спиной к двери.

Нарядчик, староста и хлеборез вскочили на ноги с вытянутыми по швам руками. Обернулся и смолк с открытым ртом Шарманщик.

– Та-ак… – протянул начальник, не снимая шапки и щурясь на всех своим тусклым взглядом. Затем, ткнув в сторону Локшина меховой рукавицей с широким, как у перчаток мушкетеров, раструбом, резко спросил, обращаясь к нарядчику: – Этот почему не на работе?

– Оставлен для засыпки опилками чердака на третьем бараке, гражданин начальник!

– А я разве не приказывал для работ в зоне использовать только инвалидов и выздоравливающих?

– Совсем уж слабосиловка, гражданин начальник!

Начальник знал, что по способности героически врать в свое оправдание, даже когда невозможность оправдаться была очевидной, бывших спекулянтов превосходят разве что только мелкие воры-рецидивисты. Будет врать до полнейшего логического тупика и Почем-кишмиш, явно погоревший на злоупотреблении своей кажущейся бесконтрольностью.

Тащи-и-не-пущай не сомневался, что сейчас он загонит его в этот тупик, и не собирался отказывать себе в таком удовольствии.

– Ну, а напарник же его где? – Вопрос был вполне резонным, так как опилки на чердаки поднимали в больших деревянных ящиках с ручками спереди и сзади.

– Подобрал тут одного в санчасти, да назад отослал. Ветер вон какой, все равно все опилки с носилок сдует…

– А разве когда этого певуна от развода отставлял, ветра не было? – сощурился начальник еще больше. Почем-кишмиш лихорадочно подыскивал ответ, но с Тащи-и-не-пущай было уже довольно. – В другой раз сам заменишь его на полигоне! – гавкнул он, хлопнув снятой рукавицей по надетой. – А сейчас, чтобы через четверть часа духу его в зоне не было! Вызвать дежурного бойца из дивизиона и препроводить в довод! – начальник вышел, не затворив за собой двери.

Конвоировавший Локшина вохровский солдат всю дорогу до места понукал его, а иногда и пинал прикладом в спину. Он злился на своего подконвойного за то, что из-за этого невесть откуда взявшегося темнилы ему пришлось оторваться от печки в казарме и черт-те куда брести с ним по пурге и сугробам.

Выражение «довод работал» следует считать весьма условным. Почти никто и никогда из выведенного с дополнительным взводом не работал как следует уже потому, что было почти все равно, делаешь ли ты тут что-нибудь или не делаешь решительно ничего. За проведенный в доводе день во всех случаях полагалась штрафная пайка и ночевка в холодном карцере. Тащи-и-не-пущай не раз пытался, правда, воздействовать на доводных «внеэкономическими» методами принуждения вроде угрозы круглосуточно держать их на работе или заморозить особо злостных филонов в карцере, но из этого ничего не выходило.

В такую же пургу, как сегодня, работать не смогли даже самые рогатые из «рогатиков». Поэтому человек двадцать оборванцев-подконвойников сбились в тесную кучку на льду реки под обрывистым берегом – здесь меньше дуло. Издали, при некотором воображении, их можно было принять за отряд древних викингов, изнемогших в походе и уснувших в снегу стоя, опираясь на свои копья. Копья темнилам и мастырщикам заменяли очень походившие на них пешни с длинными, чуть ли не в три метра драками. Предполагалось, что этими пешнями они будут и сегодня проделывать в полутораметровом льду сквозные лунки, через которые под него подводят взрывчатку. При норме десять таких лунок в день самые работящие из штрафников делали их две-три. Но сегодня бригаду даже не повели на место работ. Конвоиры тоже были людьми и, несмотря на свои тулупы и валенки, не хотели торчать на юру, открытом всем ветрам.

Вручили пешню и Локшину и он картинно, как все, тут же на нее оперся. От остальных он отличался пока тем, что не был, как они, чуть ли не по пояс заметен снегом. Снег старались не стряхивать, так было теплее.

По сторонам бригады, на некотором расстоянии от нее, так же неподвижно стояли конвойные. У этих «копий» не было, и со своими винтовками они напоминали скорее замерзших часовых из серии иллюстраций к событиям на Балканах во время русско-турецкой войны, которая называлась «На Шипке всё спокойно».

Нельзя было сказать, чтобы тут было особенно весело. Но вряд ли и существенно хуже, чем на полигоне сегодня. Не все ли равно, где откатывать «солнце вручную», судя о времени только по сменам часовых, сменявшихся каждые четыре часа. Локшин особенно не унывал. Гнев Тащи-и-не-пущай на своего нарядчика закрывал ему в дальнейшем путь к этому источнику «кантовок». Но их было не так уж и много. А в остальном всё оставалось по-прежнему. Ему не приходится, как Почем-кишмишу, бояться за свое теплое местечко в лагере. Дальше общих работ на полигоне неугодного ему заключенного не может угнать даже начальник ОЛПа. А было очень похоже, что и на этих общих Локшин не пропадет. Крестьянский сын, он умел работать и не боялся трудностей. А опыт показывал, что там, где есть люди, его голос всегда его прокормит. К тому же работу певцу немало облегчало благоволение к нему – всё за тот же голос – производственных бригадиров и нарядчиков: другой подход по части оценок выполнения, да нередко другая и работа. Война уже окончилась, можно ожидать амнистии и, во всяком случае, смягчения режима для таких, как он, липовых изменников и предателей. А если Локшин сумеет попасть в одну из здешних агитбригад, то вряд ли ему будет закрыт путь даже к знаменитому крепостному театру в Магадане. И это были не радужные мечтания, а вполне реалистические надежды человека, знающего себе цену и умеющего эту цену получить.

Человек только предполагает, располагает же, чаще всего, черт. Причем обычно черт мелкий, егозливый и вздорный, вроде нашего начальника лагеря. Во второй половине дня, несмотря на непрекращающуюся и даже усилившуюся пургу, зловредная энергия Тащи-и-не-пущай принесла его на место, где эта пурга замела «викингов» почти уже по самые плечи. Проваливаясь в сугробах, начлаг подошел к начальнику конвоя и закричал ему почти в ухо:

– Почему у вас люди не работают? – Тот хотел что-то ответить насчет ветра, но Тащи-и-не-пущай продолжал кричать, показывая рукой в сторону, где река делала довольно крутой поворот: – Немедленно отвести их на рабочие места… Пока каждый не сделает по три лунки, с работы не снимать! Ясно?

Из всех этих криков было ясно только, что Тащи-и-не-пущай – вредный дурак. Рабочие места по долблению лунок находились посредине реки за поворотом, где ветер дул точно вдоль русла и с такой силой, что, присев на корточки, тут можно было катиться по гладкому как паркет льду без паруса и лыж, удержаться же на месте было почти невозможно. Но даже глупый приказ – есть приказ. Бойцы зашевелились, начался хриплый мат и щелканье винтовочных затворов. С непременным «сдвигом по фазе» зашевелились и их подконвойные. Взвалив на плечи свои «копья» и роняя с себя толстые пласты снега, «викинги» гуськом потянулись к по-вороту реки. Здесь в лицо им ударил лютующий на свободе ветер. Он гнал по широкой ледяной глади слегка волнующийся белый поток, дымящийся метелками сухого снега на местах даже небольших препятствий. Снежный поток почти скрывал поверхность льда, на протяжении целого километра довольно густо пробуравленную лунками. Этот участок реки надо было перейти, так как фронт работ по долблению лунок находился на другом его конце.

Сами лунки для идущих по льду особой опасности не представляли, хотя они снова затянулись толстым, пусть и не таким как прежде, слоем льда. Разве что можно было, угодив ногой в лунку, где уровень нового льда был значительно ниже уровня общего ледяного покрова, вывихнуть себе ступню. Другое дело довольно широкие разводья, образовавшиеся после произведенных только вчера пробных взрывов. Они были разбросаны там и сям и затянуты опасно тонким льдом. Предупредить новичка об опасности ходить тут не глядя под ноги никто просто не догадался, каждый был сам по себе. И Локшин провалился, когда, спасая лицо от жгучего ветра, пятился задом наперед. От немедленной гибели его спас длинный «карандаш» – пешня, которую он нес, держа под мышкой. Шедшие следом видели, как человек впереди стал вдруг так мал ростом, что его голова и плечи почти скрылись в куреве поземки. Но остановились они не сразу. И это не было проявлением какого-то исключительного эгоизма или равнодушия. Так уж люди почти всегда ведут себя по отношению к близким, когда им самим очень плохо. Прошла добрая минута, пока кто-то подошел к провалившемуся и протянул ему конец древка своей пешни. Усилиями нескольких человек Локшина вытащили на лед и тут же отскочили от него подальше. С его ставшей почти черной ватной одежды потоками стекала вода, белыми оставались только воротник, кашне и шапка. Впрочем, бушлат и штаны быстро покрывались серой изморозью. Мороз был хотя и не так жесток, как в зимние месяцы, но, помноженный на сбивающий с ног ветер, он стоил пятидесятиградусной стужи. К Локшину подошел начальник конвоя и, посмотрев на него, махнул рукой в сторону лагеря: «Беги в зону!» И Локшин побежал, насколько применимо это выражение к человеку, волочащему на себе доброе ведро воды и чуть ли не по пояс утопающему в снегу. Ветер, правда, был теперь попутным. Но уже через несколько минут он так заледенил промокший бушлат Локшина, что тот превратился в гремящий при каждом шаге, мешающий движению короб. Еще больше мешали этому движению пропитанные водой утильные лагерные бурки. К ступням этих бурок примерз снег, через который из пропитанных водой ватных голенищ и таких же ватных штанов поступала вода. Через несколько минут нижние части бурок превратились в полупудовые ледяные глыбы, идти на которых было почти невозможно. Локшин снял их и в одних портянках добрался до места, где, как он помнил, из толстого слоя снега торчала огромная глыба камня. Ударами об этот камень он сбил с бурок намерзший на них лед, но теперь они заледенели уже насквозь, и надеть их оказалось невозможно. Так, держа в руках свою нелепую обувь, он добрался, наконец, до лагерной вахты. Ефрейтор, тот самый, в дежурство которого как-то передавали по радио арию из «Фауста», при виде заледенелого, почти босого заключенного пришел в веселое настроение:

– Вот это, я понимаю, исправный зэка бережет казенное имущество! – но потом он посерьезнел: – Может, ты нарочно себя водой из проруби облил, чтоб с работ отпустили?

Когда он пропускал Локшина через проходную, у того насквозь заледенели даже ватные штаны и снять их в бараке удалось только с помощью дневального. Тут было холодно, ветер сквозь тонкие, неплотные стены выдувал всё тепло, даваемое печкой, которую к тому же приходилось топить экономно, дров в лагерь в такую пургу не привозили. Печку же в сушилке вообще топили только на ночь. Словом, к вечеру, когда дежурный надзиратель пришел за Локшиным, чтобы отвести его ночевать в неотапливаемый кондей, его промокшее обмундирование успело только оттаять. Мокрым оно оставалось и весь следующий день, в течение которого опять крутила пурга и Локшин «откатывал солнце» уже со всей своей обычной бригадой на полигоне. Он очень боялся, что простудил горло. С этой стороны, однако, всё обошлось благополучно, он не схватил даже насморка. Происшествие на льду начало уже оборачиваться в его памяти своей юмористической стороной, когда через несколько дней Локшин к концу рабочего дня на полигоне почувствовал озноб. Озноб быстро усиливался, и когда заболевший добрался, наконец, до санчасти, температура у него оказалась перевалившей за сорок градусов. Быстрый взлет этой температуры, продолжавшей нарастать, и глухие тона в обеих половинах легких не оставляли у врача ни малейшего сомнения – двустороннее крупозное воспаление легких.

При лагерной санчасти существовал «стационар» – примитивная больничка на несколько коек. Тяжело заболевшие и получившие серьезные травмы на производстве ждали здесь отправления в «отделенческую» больницу при лагерном управлении. Исключение составляли заболевшие дистрофией и пневмонией. Первых, после нескольких вливаний глюкозы, отправляли в недалекий инвалидный лагерь, вторых оставляли на месте до выздоровления или «летального исхода». Все равно, и в отделенческой больнице лечить воспаление легких было, собственно говоря, нечем. В распоряжении лагерной медицины арсенал лекарственных средств оставался таким же, как и во времена доктора Чехова. Ни пенициллин, ни даже сульфопрепараты в достаточном количестве сюда не доходили. Здешний доктор, поместивший Локшина в свою больничку, надеялся только на его крепкий, молодой организм. Болезнь протекала в бурной и тяжелой форме. Больной почти сразу же впал в бессознательное состояние и находился в нем уже несколько дней. Всё должен был решить кризис, которого врач ждал с тревогой. Он не хотел, чтобы из жизни ушел этот славный малый, так хорошо певший популярные оперные арии.

В небольшой палате, дверь которой выходила в переднюю-ожидалку лагерной амбулатории, ее единственное оконце розово рдело, а это значило, что солнце за сопкой, подступавшей едва ли не вплотную к строению санчасти, уже взошло. Впрочем, в распадке, где расположился лагерь, оно покамест не показывалось даже в полдень. Рельс у недалекой вахты прозвонил подъем, но розового света из окна было еще так мало, что он не мог полностью подавить желтый свет от стоящей на тумбочке коптилки, уж очень толстым был на-мерзший на окне за зиму слой льда. Жалкий светильник, оправдывая свое название, пускал в потолок затейливо вьющуюся струйку сизого дыма – единственную на всю санчасть стосвечовую лампочку берегли, включая ее только во время приемов в амбулатории. Дежурный старик-санитар похрапывал рядом на незастеленном топчане. Он умаялся, провозившись едва ли не всю ночь с беспокойным, горячечным больным, вот уже несколько дней находившимся в беспамятстве. Этот больной не только кричал и пел в бреду, что было бы еще полбеды, но и все время порывался куда-то бежать. Доктор же строго наказал не давать ему петь, чтобы он не напрягал больные легкие. Но больной никого не слушал, рвался и шумел, хотя вообще он был парень спокойный и рассудительный. Но так в жизни бывает часто: вполне приличные люди в пьянстве или беспамятстве становятся скандальными и буйными.

Сегодня Локшин угомонился только под утро, забывшись беспокойным, тяжелым сном. С глубоко провалившимися глазами на исхудалом, заросшем лице он лежал на сбитой в ком сенной подушке, сильно закинув голову назад и тяжело, со свистом, дыша. Большую часть суток он метался в жару, сбить который не удавалось даже усиленными дозами аспирина, и бредил, перемежая невнятное бормотание с вполне внятным и правильным пением. Как правило, это были теноровые партии, соответствующие голосу певца. Но иногда он пел в регистрах, совсем как будто чуждых его голосовому диапазону. Привычка владеть своим голосом и те возможности, которые таит в себе больная воля, помогали Локшину преодолевать даже самые большие регистровые несоответствия. Происходило это, однако, только в сравнительно редких случаях, когда певец насиловал свой голос под влиянием каких-то ассоциаций, возникавших в его воспаленном мозгу. Цепь таких ассоциаций, которая привела больного к совсем уж безумным поступкам, стоившим ему жизни, удалось восстановить по рассказам очевидцев, находившихся в то утро рядом с Локшиным.

Когда от вахты донесся сигнал сбора на развод, он открыл глаза. Сознания в них, однако, не было. Приподнявшись на локтях и обведя палату блуждающим взглядом, больной бормотал:

– Переохлаждение… Переохлаждение… Уже третий сегодня… – Он вспоминал, видимо, эпизод, произошедший этой зимой перед воротами лагеря. Локшин перевел диковатый взгляд с одного соседа на другого, откинулся на подушку и с вполне осмысленной, казалось бы, убежденностью, произнес: – Сатана там правит бал… – Затем пропел эту фразу с уже оперными интонациями и вполголоса, как будто настраиваясь на нужный тон.

Полежав еще немного, больной откинул одеяло и сел на своем топчане, спустив ноги на пол. Потом сделал руками дирижерский жест и почти в правильной тональности запел:

– На земле весь род людской чтит один кумир священный… – К нему бросился проснувшийся санитар, но Локшин с силой оттолкнул его: – он один во всей Вселенной, сей кумир – телец златой… – На помощь санитару подбежали двое ходячих больных, но и втроем они не могли справиться с неугомонным больным. Вырвавшись от них, он выскочил в переднюю и через нее во двор зоны.

Стояло яркое морозное утро. Снег на сопках из розового становился уже по-дневному оранжевым. Через открытые ворота лагеря начали выходить первые пятерки подневольных работяг, отправлявшихся добывать трудное колымское золото. Только тут кто-то заметил, что со стороны санчасти бежит в одном белье босой человек, а за ним гонится больничный санитар в сером халате. Локшина узнали только тогда, когда, вскочив на пожарную бочку, стоявшую возле каптерки, он запел, продолжая начатую в палате арию Мефистофеля:

– Прославляя истукана, люди разных рас и стран пляшут в круге бесконечном…

Увидев бегущих на помощь сильно отставшему санитару дежурного надзирателя и лагерного старосту, больной соскочил со своей бочки, и, подбежав к совсем близкой отсюда лагерной ограде, перепрыгнул через невысокий барьер, отмечающий границу запретной зоны. По человеку, появившемуся в этой узкой полосе земли, часовые на вышках, согласно уставу, обязаны были открыть огонь без предупреждения. Но ближайший к нарушителю запретной зоны часовой не был, видимо, кровожадным человеком, так как ограничился выстрелом в воздух. Впрочем, было совершенно очевидно, что этот нарушитель не в своем уме. Преследователи Локшина остановились в нерешительности, а он, как будто поддразнивая их своей недосягаемостью, продолжал петь: «…угождая богу злата, край на край встает волной…». Снова раздался выстрел, но уже с другой вышки в дальнем углу зоны. Дежуривший на ней часовой отличался, видимо, большим служебным рвением, чем первый, и более буквально понимал устав караульной службы. Вероятно, он принадлежал к тому достаточно распространенному типу «наемных солдат», которые не преминут совершить узаконенное убийство, даже когда его моральная преступность очевидна. Врожденную жестокость и нравственную неполноценность тут так легко скрыть за казенной буквой Устава!

Исполнительный солдат стрелял прицельно. Щепкой, отбитой его пулей от столба колючей ограды, нарушителю слегка оцарапало лицо. Было еще не поздно, сделав всего один шаг в сторону, выйти на безопасное место. Но больной вместо этого шагнул по направлению к вышке, с которой только что чуть не был застрелен, и пошел по запретной зоне медленно и картинно, как по оперной сцене. Возможно, он и воображал себя на такой сцене. Заканчивая арию Мефистофеля, певец вложил в нее весь свой талант исполнителя и весь сарказм, которым великий Гёте наделил мудрого и насмешливого врага человеческого рода. «…И людская кровь рекой по клинку течет булата…» Часовой почему-то не стрелял. Видимо, любопытство – не каждый день увидишь такое представление! – превозмогло в нем жажду безнаказанного убийства. И только когда сумасшедший зэк дважды повторил: «Люди гибнут за металл…» – он потянул за спуск. На заключительной фразе своей последней арии, успев произнести только: «Сатана там…» – певец упал ничком в снег, выбросив вперед руку с воображаемой дирижерской палочкой.

И хотя смерть в нашем лагере была явлением самым заурядным, смотреть следы трагедии, разыгравшейся утром, бегали почти все, кто не оказался ее свидетелем, даже едва передвигавшие ноги доходяги.

Так, сам собой, решился вопрос о лагерном прозвище для певца, способного в другое время и при других обстоятельствах стать одним из лучших вокалистов страны.

Впоследствии ходил слух, что за недостаток политического чутья при подборе музыкальных пьес для вещания на Особый район руководство Магаданской радиостанции получило от политуправления Дальстроя внушение. Осталось, однако, неизвестным, было ли это внушение связано с обстоятельствами, при которых в далеком лагере был застрелен какой-то зэк, нарушивший запретную зону. Вряд ли. Да и какое это имеет значение?

1973


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю