355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Вайнер » Приключения, 1988 » Текст книги (страница 13)
Приключения, 1988
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:00

Текст книги "Приключения, 1988"


Автор книги: Георгий Вайнер


Соавторы: Аркадий Вайнер,Аркадий Адамов,Юрий Герман,Леонид Словин,Павел Нилин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 41 страниц)

С легким чувствам превосходства над тыловиком Бодуновым я воодушевленно принялся рассказывать.

– Живых фрицев видели? – спросил меня Иван Васильевич.

– Пленных, конечно! – сказал я. – И разговаривал с ними.

– Ну и как? – лукаво спросил он.

Весь этот вечер я пробыл у Ивана Васильевича – рассказывал. Он внимательно и добродушно слушал. Пришли еще штатскиетоварищи, на столе появилась нехитрая снедь того времени, у меня с собой была водка – называлась она ШЗ, по фамилии изобретателя этого отвратительного пойла – Шеремет. Шереметовская зараза – так именовался коричневый, препротивный на вкус напиток. У штатскихнапитки были получше.

Я рассказывал. И другие штатскиеслушали меня внимательно. Все это были здоровые, еще молодые, полные сил люди, и я вдруг сердито подумал: не слишком ли много еще у нас эдаких забронированных военнообязанных штатских?

– А ШЗ ваше немецкий солдатский ром напоминает, – сказал вдруг Бодунов. – Тоже «табуретовка».

Другие штатскиеподтвердили схожесть обеих «табуретовок».

– А где же вы немецкий ром пили? – спросил я. – Как он в тыл попал?

– Тыл бывает разный, – с веселой усмешкой ответил мне Бодунов. – Есть наш, а есть и фашистский, на временно оккупированных территориях.

Я похолодел. Так вот кому я имел наглость рассказывать о том, что такое война! Впрочем, в те московские дни мы больше к этой теме не возвращались. Говорили о другом – о мирном времени, вспоминали всякое той поры. И вдруг Иван Васильевич вспомнил, как «мы» брали бандита по кличке Угол. Я багровел от похвал, которые сыпались на меня. По рассказу Ивана Васильевича выходило, будто один я «повязал Угла». Мне показалось, что он надо мной подсмеивается, я слегка обиделся, уточнил тогдашнюю диспозицию и пожаловался друзьям Бодунова на то, что никто в ту пору не осведомился, есть у меня пистолет или действовать я буду безоружным.

Туг вдруг мой Иван Васильевич буквально зашелся от смеха. Он всегда был смешлив, как все хорошие люди, умел в минуты роздыха смеяться до слез, но чтобы человек так веселился, как сейчас, я никогда еще не видел. А смеялся он так заразительно, что и друзья его стали посмеиваться...

С грехом пополам мы все же выяснили, что именно тогда произошло.

А произошло нижеследующее: я давно и настырно просился участвовать в операции. Готовясь к поимке Угла, Чирков и Бодунов вспомнили, что дом, в котором засели для гулянки бандиты, имеет одно фальшивое окно – снаружи застекленная рама, а изнутри кирпич на цементном растворе. Вот это с виду совсем обычное окно и было отведено мне в бодуновско-чирковском оперативном плане, с той целью, чтобы на этом посту, на глазах у Берга, я бы и показал свое поведение. Я его и показал – это поведение.

И Бодунов, опять заходясь от хохота, изобразил перед своими гостями то, что ему, наверное, изображал на их самодеятельных концертах Берг, как я, раскорячившись от напряжения, полусижу в снегу, изготовив руки, чтобы задушить бандита.

– Ручками, – стонал и охал Бодунов, – рученьками. Зайца и то так не уловишь – укусит, а тут... вооруженные... с финками... с револьверами... ой... пирпин... пинкертоны на мою голову...

Хохотали все. Я сидел набрякший. Теперь было понятно, почему заклохтал Берг тогда в машине и издал чихающий звук Рянгин. Конечно, им было смешно слушать, как Бодунов спрашивал, все ли было благополучно у меня, под мертвым, зацементированным окном.

– Зачем же вы это спросили? – осведомился я.

Иван Васильевич вдруг перестал смеяться:

– А мы вас проверяли.

– Как это?

– Просто: на вранье. По-вашему, на фантазию. Самое страшное, вот мои товарищи не дадут напутать, самое страшное в нашей работе – ложь. Испугаться можно, спутать можно, ошибиться можно, все мы люди. Но соврать! Ужасные, невероятные последствия в нашей работе ложь дает...

Гости Бодунова шумно и горячо его поддержали, и я вдруг почувствовал, что здесь он совершенно как в своей седьмой бригаде: самый любимый, самый главный, самый уважаемый.

– В тридцать седьмом последствий этой лжи хлебнули, ну а мы, с Дзержинским начинавшие, – учены, как за ложь карать надобно...

Он помолчал, отхлебывая чай большими глотками, потом улыбнулся:

– Вот эдак и проверили. Могли же вы сфантазировать: дескать, окно открылось, поглядел на меня зверский бандит, прыгнуть не решился – и всех делов. Этого мы и ждали... Ну... и уйти могли. Сказали бы: оружия не имею – находиться в секрете считаю бессмысленным. Разве не могли бы? Вы не обижайтесь – но надо же знать, с кем имеешь дело. Так что, вроде проверки боем, разведали мы вас маленько.

Когда гости разошлись, Бодунов сказал:

– А что без оружия – тоже не обижайтесь. Вам же нужна была психология – что переживает сыщик в такой ситуации. Вот и пережили доподлинно. А оружие штука не простая, особенно в нервных руках. И по своему можно выстрелить случайно, и по бандиту – тогда, когда и без стрельбы обошлось бы. Задерживать лучше живого, мертвый, во-первых, может такого наказания и не заслуживать, а во-вторых, если и заслуживает – бесполезен, ничего не расскажет. Да и вообще – оружие! Почему-то сыщики, когда их описывают, непременно палят. Между тем, в жизни знаете, как бывает? Вот в Ленинграде, в давние годы – ушел у...

Он помедлил. Я знал, если что-нибудь интересное – не назовется. Расскажет про другого. Так получилось и сейчас...

– У одного сыщика случай случился. Сыщик – не дурак, соображал малость. Время – разгар нэпа. Ушел бандит. С сильной политической окраской. Из-под носа ушел, в последний вагон поезда на ходу вскочил. А граница тогда возле самого Сестрорецка проходила. Бандит туда и кинулся. Мой сыщик, естественно, за голову схватился: уйдет подлюга к финнам. Сильный был бандит, артистически работал, а главное, нахальный. С восемнадцатого года уходил, гранатами в Москве отбился. Короче – сыщик другим поездом в Сестрорецк. Напал там на след и опять потерял. А жарища, а духотища, день воскресный, народищу в Сестрорецке-Курорте полно. Видит мой сыщик – плохо дело, сейчас свалится; от усталости решил искупаться. А этот самый бандит за сыщиком следом ходил. И когда тот в воду кинулся – унес и одежду его и наган. Остался сыщик голый и босый, да к тому же безоружный.

– Ушел бандит?

– Нет. Его безоружный сыщик взял и повязал бесславно.

– Как же так?

– Умнее был, чем бандит. И на народ на советский положился. В двадцати метрах от границы вязали, возле Белоострова. Тридцать два человека нас было... их было... в плавках и в трусах. Так что голова многое значит, если ею думать...

– Иван Васильевич, много раз вы были в их тылу? – спросил я.

– После войны подсчитаем, – ответил он, – тогда бухгалтерия откроется.

– Трудно там?

– На переднем крае труднее.

Он вышел меня проводить. Штатский человек из тыла – военного моряка, скоро отбывающего на флот. И как мог я опять попасться на такой простой розыгрыш?

– Но кто вы сейчас?

– Как кто? Милиционер! Кто же еще?

Я заметил, что он вдруг погрустнел, будто вспомнил что-то печальное. И спросил у него об этом.

– Да так, – со вздохом ответил он, – опять в голову взбрело...

И рассказал мне о том самом «классном воре», «одиноком волке», о котором когда-то рассказывал мне Красношеев.

– Жаров? – спросил я.

– Прочитайте, – ответил Бодунов.

Это было письмо с фронта, обычный треугольничек тех лет. Почерком сильным и крутым «одинокий волк» писал, что был дважды ранен, что вновь воюет, что получил новую «машину», что теперь стал командиром, «большим начальником», имеет звание майора. И дальше шли фразы, читать которые даже в те военные годы было нелегко. Жаров писал: «Никакой кровью и никакими ранениями мне не рассчитаться с моей советской властью за то, что она в Вашем лице, Иван Васильевич, сделала для меня. Так что, если и придется погибнуть, то это будет первый взнос в счет расчетов, которые не состоялись без моей вины».

Дальше было написано, что авось в случае чего Иван Васильевич позаботится о Люсе и о девочках.

– Погиб! – хмуро сказал Бодунов, когда я вернул ему письмо. – Сгорел в танке. Посмертно награжден орденом Ленина. Был уже инженером, золотая голова...

Иван Васильевич вышел меня проводить. И долгие годы я ничего не знал о нем, кроме того, что он, кажется, жив.

8. КАК МЕНЯ ПОВЕЛИ В ТЮРЬМУ

Тут придется опять возвратиться обратно, в тридцатые годы.

Пока Иван Васильевич, отбоярившись от доклада к Восьмому марта, ловил очередных бандитов в тундре, мой друг Эрих Берг «наломал дров» в седьмой бригаде. На Васильевском острове случилась большая драка. В драке действовали и кастетами, и ножами, и даже стреляли. Рассердившись, Эрих всех «чохом» посадил в тюрьму. Будучи человеком трезвым и твердых нравственных правил, страстно ненавидя всякое хулиганство, он не побоялся немножечко и «перегнуть». Посидят – отрезвеют, подумают, как жить дальше.

Бодунов привез своих бандитов, поспал, побрился – помылся и, со свойственной ему молниеносной быстротой, выяснил, что Берг в запальчивости посадил в тюрьму трех человек, которые случайно вышли из подъезда в то мгновение, когда лавина драки накатилась на парадное. Эти трое были молодые ученые, изрядно под хмельком возвращавшиеся со дня рождения своего друга. Разумеется, Бодунов перед ними элегантнейше извинился, позвонил начальству на работу, сообщил, что произошла безобразная ошибка и виновные будут строго наказаны, самих «пострадавших» отправил на своей машине по домам, позвонил женам пострадавших, известил свое начальство...

Эрих стоял ни жив ни мертв. К тому же он присутствовал при всех извинениях. Стоял неподвижно-серый и униженный, не испуганный, нет, потрясенный собственной ошибкой и кротким бешенством Бодунова. От брезгливой ненависти ко всему происшедшему у Ивана Васильевича даже голос изменился – он заговорил фальцетом.

При беседе с Бергом я не присутствовал. А на мой вопрос, чем все кончилось, Эрих только махнул рукой. Спросил я и у Бодунова.

– Наказан ваш Берг! – отрезал он.

И тут попутала меня нелегкая вступиться. Я сказал, что в каждой работе есть процент неизбежного брака и ошибок. Я сказал, что молодые ученые просидели в камере совсем немного. И добавил, что перед ними извинились, позвонили им на работу, отправили по домам в машине.

Бодунов, стоя ко мне спиной, рылся в сейфе.

По «выражению» спины я чувствовал, что Бодунов злится.

Но остановить себя я не мог. Я уже успел крепко привязаться душой к седьмой бригаде, и мне искренно представлялось, что по отношению к Бергу совершена несправедливость.

– Послушайте, а за вами когда-нибудь захлопывалась дверь тюремной камеры? – резко спросил Иван Васильевич.

– Нет! – бодро сказал я.

– А если бы захлопнулась?

– И потом передо мной извинились?

– Когда захлопывается – человек не знает, извинятся или нет. Короче, оставим этот разговор! Пока что начальник здесь я.

Пожав плечами, я ушел. Но на следующий день не сдержался и доложил Бодунову тусклым голосом, что на Берга-де невозможно смотреть, что он заболеет, что с ценными работниками так безжалостно обращаться нельзя, и т. д. и т. п. Бодунов только быстро на меня взглянул и опять ничего не ответил.

Будучи человеком от природы довольно настырным, еще через день я завел ту же музыку о несчастном, погибающем, погибшем даже Эрихе. Берг, кстати, совсем не погибал. Он только дулся, временно «отстраненный от оперативной работы». Дулся и подшивал бумаги. Но мне казалось, что такиекончают самоубийством.

Прошел месяц, Эрих вновь ловил жуликов, прощенный Бодуновым, жизнь шла своим чередом, я в совершенстве овладел блатным жаргоном и как-то, решив поразить Бодунова фундаментальностью своих знаний, сказал ему примерно такую фразу:

– Вчера, я слышал, одному «выключили зажигание», думали он – «дубарь», а он «похрял». Наверное, теперь останется на всю жизнь «крахом». Конечно, сто сделал, «свалился», до «хавиры» бандит «не доконал». Не знаете, когда «крестить» будут?

– Простите, не понял, – с ледяной вежливостью ответил Бодунов.

– «Чиркухаете»! – сказал я.

– У нас жаргон запрещен, – произнес Бодунов. – Это когда жулики с нами начинают фамильярничать, они переходят на жаргон.

Мне стало стыдно. Но я не сдался.

– Все строгости! – сказал я. – И неправильные. Так же, как с Бергом...

На этот раз мне сошло.

К Первому мая все в седьмой бригаде получили подарки. Какой-то вздор, но подарки, – не дорог подарок, а дорога любовь: мыло, одеколон, бритва, конверты с бумагой. Получили все, кроме Берга.

И тут я затеял всю эту музыку сначала, но уже в присутствии Эриха и многих других «орлов-сыщиков». Я защищал право на ошибку.

– А если врач вам по ошибке оттяпает ногу? – спросил сердитый Рянгин.

– Или расстреляют по ошибке? – осведомился Чирков. И добавил строго: – У нас ошибаться – преступление.

Мне казалось, что все против Берга. Каково же было мне услышать, что сам Берг согласен с тем, что совершил преступление.

Бодунов молчал.

Пятого мая, я хорошо помню, что это было именно пятого мая, я пришел на площадь Урицкого. Пропуск у меня был разовый – белая бумажка. Но в седьмой бригаде все двери оказались закрытыми. Я сел в коридоре и при свете тусклой лампочки стал читать газету. Какие-то подозрительные личности прохаживались неподалеку, со мной рядом села страшненькая, намазанная старуха-абортмахерша и стала спрашивать, «кто тут берет в лапу, чтобы поскорее отпустили». Шел одиннадцатый час вечера.

Почитав еще, я отправился в первую бригаду, но там дежурил незнакомый юноша. Апартаменты большого начальства были закрыты.

Мне стало, что называется, муторно. Войти я сюда вошел, а как я выйду, если из седьмой никто сегодня не придет? Мне было известно правило, что в районе двенадцати по коридорам розыска проходят товарищи с винтовками и забирают всех «коридорников» в тюрьму.

Стрелки показывали без четверти двенадцать.

Я еще рванул дверь седьмой бригады – тишина.

Без пяти двенадцать я услышал «их» шаги и характерное – «давайте, граждане, давайте, проходите!».

Все было правильно: честному гражданину нечего делать тут в эту пору.

– Давайте, граждане, проходите, давайте...

Я впился глазами в газету: разумеется, все эти «давайте» ко мне не относились. Сидит приличный товарищ, читает современную печать, этот товарищ – писатель...

На свое горе, я сказал на их «давайте»:

– Я писатель!

Мне ответили сдержанные смешки. Изучая блатной язык, я знал, что по-блатному «писать» – это «работать» безопасной бритвой; все те, кто вырезает куски дорогого меха из шубы или срезает дамскую сумочку – «пишут», и называют их «писателями».

– Раз писатель, тем более! – вежливо сказали мне.

Тут-то я вспомнил. Но было поздно. Я теперь не шел. Меня вели. И тут я стал говорить речь. Каких только угрожающих слов в ней не было. И – беззаконие. И – вам покажет сам Бодунов. И – вы еще встретитесь с Колодеем. И – я напишу Максиму Горькому.

– Перестаньте, – сказала абортмахерша. – Через вас у меня лопнут уши!

Мы шли и шли бесконечными коридорами, нас становилось все больше – подозрительных людей, уводимых в тюрьму. От бешенства я уже хрипел. Я даже крикнул, что ноги моей больше не будет в этом здании...

– Ох, мальчик, я тоже давал себе такие заверения, – сказал мне какой-то отталкивающий субъект. – Так разве мы сами сюда приходим? Нас же привозят. Транспорт ихний...

В самом преддверии тюрьмы меня окликнул знакомый голос. Оказывается, рядом с нами изрядное время шел Бодунов.

Теперь мы стояли вдвоем – друг против друга – в пустом, слабо освещенном коридоре.

– Громко вы кричали, – сказал Иван Васильевич. – Очень громко. Я издали услышал. Сильно грозились...

Я молчал. Деваться было некуда. Что к чему – я понимал.

– А ведь дверь тюремной камеры еще не захлопнулась за вами.

Что мне было сказать?

– Горького вспоминали. Пойдем пройдемся...

Мы вышли на Неву. Было несветло, но уже чувствовалось приближение белых ночей, весны, тепла. Ловко закурив на ветру (он всегда делал все ловко, точно, умело, быстро), Бодунов сказал:

– Мы бы извинились перед вами, позвонили бы вам домой, на моей машине отправили бы вас к семейству. Что ж шуметь?

Нет, он не злорадствовал. Он говорил грустно, словно сам с собой. Потом, погодя, добавил полувопросительно:

– А правда, что нервные клетки не восстанавливаются?

– Правда.

– Ошибочки! – вдруг, видимо теряя власть над собой, с тихим бешенством, яростно заговорил Бодунов. – Что сейчас, революция в опасности, что ли? Карьеры себе делают мерзавцы, я бы этой рукой беспощадно, как в те времена, стрелял гадов! В ту, в ту эпоху мы стреляли тех, которые нам кричали: «Да здравствует империя, вас – пролетариев – всех к стенке, все равно мы будем вас вешать!» А этот...

Я еще не понимал, о чем и о ком он говорил. Шел год 1937-й. «Этот» был розовый, красивый, рыжий Т. Он еще не приступил к действиям внутри ленинградской милиции, но уже готовился к прыжку – убийца! И Бодунов это чувствовал.

Возле управления прохаживался молодой человек в шляпе, сидящей на ушах, и в модном плаще с огромными плечами.

– Мусин? – удивился Иван Васильевич. – Вы что тут делаете?

– Сдаваться пришел, – сказал некто Мусин. – Явка с повинной – заметьте. Напишите записочку, чтобы культурно оформили, в камеру получше...

– А в «Асторию» не желаешь? Или в «Европейскую»?

Но Мусин не расположен был шутить. Мы еще посидели в кабинете Бодунова, где Мусин показал нам, как вывинчиваются его золотые зубы, каждый порознь – лагерная валюта.

– Профессор-стоматолог делал, – соврал Мусин. – Я потому и не являлся, что хотел «ротовую часть» оформить. Приходил сюда и вчера и нынче. Все вас не видать. Работы много?

– Да, хватает.

– А жизнь одна, – философски произнес Мусин. – Одна, и пролетает как муссон.

– Как кто?

– Муссон, – последовал ответ. – Ветер.

За Мусиным пришел конвойный. Я собрался домой, Бодунов угрюмо предложил:

– Посидите.

Открыл сейф, достал оттуда старенькую тетрадку и прочитал оттуда вслух, с трудом разбирая старые, полустертые карандашные строчки. Это было записано еще в апреле 1918 года – юным чекистом Иваном Бодуновым, – и он сейчас не столько читал, сколько говорил наизусть, лишь сверяя свою память с записью того далекого года. А я только в 1958 году обнаружил эту самую инструкцию «для производящих обыск и записку о вторжении в частные квартиры и содержании под стражей» в сборнике «Из истории ВЧК», изданном Госполитиздатом тщательно и любовно.

– «Вторжение вооруженных людей, – читал Бодунов, и спокойный голос его вдруг стал срываться от волнения, – на частную квартиру...»

Губы его дрожали, когда он кончил читать.

Заперев тетрадку в сейф и тщательно проверив замок, Бодунов, наверное, чтобы успокоиться, молча постоял перед планом Ленинграда, потом резко спросил:

– А нас что сейчас заставляют делать? Что? Обычную уголовщину квалифицировать как политические дела? Это выходит, что у советской власти врагов полным-полно? Это как же понять?

Через несколько дней Бодунова перевели в Москву.

Там я застать его не мог. Он всегда был в отъезде. По слухам, ловил бандитов на Дальнем Востоке, в Сибири, в Осетии, в Узбекистане. Но что я мог узнать, когда и друзей моих по седьмой бригаде разметало по свету? И седьмая бригада перестала существовать.

В слезах ко мне прибежала жена Берга:

– Эриха посадили. Говорят – немец. Он же ни слова по-немецки не знает. Как так?

Я побежал к Т. Он был теперь за главного. Сидел в огромном кабинете – огненно-рыжий, наевший морду, с красными глазами, розовый, выхоленный, добродушный.

– Зря к нам не наведываетесь, – сказал он, – тут интересные дела разворачиваются. Кое-что переоцениваем.

Про Берга он выслушал с той же улыбкой.

– Ручаться все-таки не советую, – сказал Т. – За отца даже я и то не поручусь. Так-то вот.

Мне было тошно. А Т. продолжал:

– Про Бодунова про вашего интересные истории выясняются, кстати. Тут, когда указ был, он в одно дело самоуправно вмешался, в Сланцах. Находился в командировке и вмешался в местные дела. Посадили деда – украл четыре буханки хлеба в магазине. А Бодунов ваш нашел какую-то тетку Дарью и, несмотря на то, что дед настаивал на своем, настаивал, что у вдовы он украсть не может по совести, а в магазине хлеба много, Бодунов, пользуясь своим авторитетом, деда отпустил.

«Милый Иван Васильевич, – думал я, – я же знаю, какой вы человек. Отпустили деда, которому грозили десять лет за четыребуханки хлеба. Конечно же, голодного».

– Правильно отпустил! – сказал я.

– Вот как?

– Он всегда все делал и делает правильно, – с яростью сказал я. – И тогда с Лабуткиным был прав он, а не вы. Про таких, как он, говорил Дзержинский: у чекиста должны быть чистые руки, холодная голова и горячее сердце...

Т. ответил значительно:

– Сейчас другие времена.

Его холодные, кошачьи глаза смотрели на меня подозрительно.

И я выслушал лекцию о «других временах». Нельзя было никому верить. Не существовало больше ни друзей, ни близких, ни авторитетов. Я слушал и молчал, хоть и думал: «Ты не сдвинешь меня с места. Бодунов, а не ты – настоящий. Я верю абсолютно сердцу и уму Бодунова, а тебе не верю».

Лекция была длинная.

Т. прохаживался по своему кабинету в вышитой шелковой рубахе, в турецких, с загнутыми носами туфлях – огромный, жирный, самодовольный котище. Неприятно, не по-мужски пахло от него сладкими духами. И говорил, говорил, говорил:

– Они, оказывается, фрукты. Двадцать семь человек детей репрессированных ваши Чирковы – Бодуновы выборочно проверили в ленинградских вузах и имели наглость написать в Центральный Комитет письмо, что эту молодежь нельзя исключать из вузов. В Центральный Комитет! Какое им дело? Их запрашивали?

Сытый кот вдруг пришел в ярость.

– Я Чиркова вызвал, – крикнул он тонким голосом. – Предложил ему пистолет: давай – стреляйся за дверью, только по-быстрому, все равно тебя пуля ждет. Так он ответил: «Я при советской власти стреляться не намерен, все равно наша правда, а не твоя».

В коридоре я встретил пострадавшего, похудевшего Бирулю.

– Ты к рыжему не ходи, – сказал он. – И про Ивана нашего, что болтает, не верь. На таких Иванах, как Бодунов, русская земля испокон держалась, и советской власти они основа. Ничего, наступит еще наша правда.

Больше на площадь Урицкого я не ходил. Чирков ездил куда-то в область, ловил бандитов и жуликов. Рянгин, Петя Карасев, Бируля, Лузин на телефонные звонки не отвечали. Про Женю Осипенко я узнал, что он арестован. Т. действовал вовсю.

В столе у меня хранилась маленькая фотография Бодунова. Иногда я вглядывался в это смелое, открытое лицо, в глаза, которые так весело и лукаво светились. И мне становилось легче.

9. ИВАН БОДУНОВ НАШ ДРУГ

Много позже я понял: в молодости непременно должен быть у тебя старший товарищ, мудрый и спокойный друг, много испытавший, много повидавший, для которого не так все просто в жизни, как для тебя, и про которого ты знаешь совершенно твердо – это настоящий человек! Это рыцарь без страха и упрека. Он никогда ничего не испугается, не свернет с дороги совести, правды и порядочности, ни в чем, ни в самой малой житейской мере, не пойдет на компромисс, не говоря уже, разумеется, о выполнении долга коммуниста.

Такой старший как бы поверяет и проверяет твою жизнь и твою совесть, твое мужество и твои силы, если они нуждаются в испытании. На такого – старшего не только возрастом, но и нравственным зарядом – ты, молодой, оглядываешься, с ним сравниваешь различные перипетии своего бытия, в нем находишь постоянный пример и при помощи его образа как бы закаляешь себя, ежели нуждаешься в закалке.

Таким человеком стал для меня Иван Бодунов, старый коммунист, по специальности «сыщик», как он выражался про себя, «милиционер», как любил рекомендоваться, «папа Ваня», как называли его за глаза подчиненные.

Нельзя было его не любить: собранный, удивительно чистый нравственно, без всяких ханжеских разговоров о том, что можно и чего нельзя, что хорошо, а что плохо, просто природно, инстинктивно брезгливый к пакостям и грязи жизни, никогда не рассказавший ни одного скабрезного анекдота, ловкий, быстрый, веселый, аппетитно подвигающий к себе тарелку с борщом, вкусно закуривающий, убежденный, несмотря на свою трудную в этом смысле специальность, что «люди – великолепный народ», наделенный талантом справедливости, – разве можно было не любоваться таким человеком, не видеть в нем примера, не стараться стать по мере сил таким, как он.

В его бригаде все хотели походить на него. Все ходили быстро, все говорили по телефону в его отрывисто-вежливой, четкой манере, все считали неприличным и недостойным мужчин произносить высокие слова о своей профессии, все, даже не слишком наделенные этим даром от природы, шутили и острили даже в невеселые минуты, все докладывали только правду, какой бы горькой для докладывающего она ни была. И правду докладывали Бодунову не осторожными словами, а прямыми, как есть – требовал он, как есть – и докладывали. Не «он от меня ушел», а «я его упустил, понимаете, товарищ начальник, моя вина, прошляпил». На объективные обстоятельства ссылаться было нельзя. Он не признавал их. И молодежь вокруг Бодунова не признавала объективных обстоятельств никогда, никаких.

Он редко хвалил словами. Он только вдруг взглядывал – на мгновение, но так ясно, так светло, весело и поощрительно, так этим взглядом обласкивал и такую, казалось, речь произносил, что молодой работник словно на крыльях взлетал, весь заливался краской, до багровости, и только много позже спохватывался, что Бодунов-то и произнес всего ничего, одну фразу:

– Далеко ты у нас, Володя, пойдешь, если милиция не остановит.

И служебное:

– Продолжайте работать, – уже на «вы».

За своих «орлов-сыщиков» он вечно хлопотал. Конечно, комнаты – первое дело. Разумеется – премия, у такого-то и такого-то жена родила, а теща в больнице, нужна нянька, иначе жене на работу не выйти, а с деньгами худо.

«Большое начальство» знало: Бодунов зря не попросит. Но сами сыщики представления не имели – почему этот получил комнату, а того переселили из полуподвала во второй этаж. Никто не знал, каких трудов стоило Бодунову добыть путевку в санаторий Володе, сколько времени он потратил на то, чтобы, допустим, Оля перестала закатывать сцены своему благоверному Сереже за то, что тот сидит в засаде – ловит жуликов, а билеты в оперу пропали.

Бодунов людям нравился сразу, с первого взгляда открывались ему навстречу сердца. И ничего для этого он не делал: никогда не старался нравиться, никогда ничего не рассказывал героического о своей профессии – милиционер как милиционер. Однако же умный и наблюдательный Сергей Аполлинариевич Герасимов – народный артист впоследствии – сказал, познакомившись с Бодуновым:

– Какой человечище! Кто он?

– Сыщик.

– Просто сыщик?

– Милиционер...

– Перестаньте разыгрывать...

Кинорежиссеры И. Хейфиц и А. Зархи сказали в один голос:

– Он, главное, талантлив во всем!

Они только видели его, но не знали, как знал я.

Они, например, не знали того прекрасного чувства ответственности за все в нашей жизни, которое всегда и поражало меня, и радовало. Он никогда не был «посторонним». Он отвечал за все. Не раз и раньше и впоследствии видел я с тоской и гневом «начальничков», главным занятием которых было проследить – уехал старший из управления или еще нет. Если уехал, значит, можно уезжать и младшему. И когда я однажды удивился такому поведению «младшего начальничка», он у меня спросил:

– Про записку повесившегося парикмахера знаете?

– Нет.

– Забавный анекдот. Парикмахер написал: «Кончаю жизнь самоубийством, потому что всех все равно не переброишь».

Бодунов отлично знал, что всех ему «не перебрить». Но когда, сложив руки за спиной, подолгу простаивал он перед планом Ленинграда, я понимал: он отвечал за все перед своей совестью коммуниста, а не перед старшим начальником.

Кстати, об этом плане нашего города. Как-то, постучав по зеленому Васильевскому острову, Бодунов сказал:

– Интересно, что даже вы, можно выразиться, наш работничек, не интересуетесь самым главным...

– Чем же это? – приготовился обидеться я.

– Несостоявшимися преступлениями. А в нашей бригаде это самое главное – предупредить, профилактировать, не дать состояться убийству, грабежу, бандитскому нападению.

И, действительно, как выяснилось, – это было основой работы Бодунова, но такой невидной, неэффектной, скромной...

Впрочем, это тогда мне так казалось. Сейчас я понимаю, какой это был титанический труд.

Однажды в театре Иван Васильевич мне показал:

– Видите, вон такой почтеннейший, глубокоуважаемый седой мужчина. Грушу кушает. С супругой в этом... как его... Ну, в бусах...

Академического вида громадный старик красиво разрезал грушу, а седая, роскошная его супруга в жемчугах и накинутой на обнаженные плечи шали пила лимонад.

– Так вот, они могли уже стать покойниками. Все разработано было, вся операция в деталях. Кто академика тюкнет, а кто – супругу. По науке, с планом квартиры. Сильная была группочка. А супруги так ничего и не знают по сей день.

Терпеть не мог Бодунов, когда обижали слабых, когда видел он ненавистный ему персонаж – хулигана, когда хулиган одерживал верх над коллективом человеческим.

Как-то в воскресный знойный летний день поехали мы в Петергоф, в парк. Иван Васильевич, как всегда, был в штатском, в белых парусиновых тщательно начищенных туфлях. Пошли по аллее близ «Марли», а там тогда сразу возле дорожки начиналось тенистое, зеленое, ядовито-бархатистое болото.

Мы шли, мирно болтая, тяжело дыша в парной духоте, в пыли, поднимаемой сотнями, если не тысячами ног. Шли к заливу. А перед нами вышагивали совсем вплотную два отвратительных юнца в сапожках, в насунутых на уши кепках, в брючках с напуском, – немытые шеи их были нам хорошо заметны, и было видно, как мучают они двух девушек с косами, почти девочек, которые шли перед этими подонками.

Разморенные духотой, два пьяных паршивца дергали девочек за косы, и пребольно, притом говорили циничные, отвратительные фразы, пытались поставить подножку то одной девушке, то другой.

А те, бедняги, иногда гневно оглядываясь на своих мучителей, продолжали делать вид, что безмятежно болтают, что наслаждаются прогулкой, что все хорошо.

Убежать, прорваться сквозь плотное месиво гуляющих девушки не могли. Что же им оставалось делать?

– Перестать! – четко, сквозь зубы, с известной мне яростью, произнес Бодунов. – Пе-ре-стать!

Хулиганы обернулись.

– Шьто? – спросил один, безобразно коверкая русскую речь. – Шьто? Вы на кого желаете замахнуться?

Гуляющие остановились, так как образовалась пробка. Никто ничего не понимал. И тут вдруг и хулиганы и Бодунов исчезли. В короткое мгновение он железными ручищами схватил их за грязные цыплячьи загривки, стукнул друг о друга головами и пропал с ними за огромным, разросшимся кустом в болоте. С минуту оттуда доносились какие-то повизгивания, кряхтенье и кудахтанье, потом все затихло, и Иван Васильевич вернулся в молчаливую, виноватуютолпу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю