Текст книги "Пан Володыёвский"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 38 страниц)
ГЛАВА XLV
И вот, когда земля обсохла и налились травы, двинулся могучий хан с крымской и астраханской ордой числом в пятьдесят тысяч на помощь Дорошу и взбунтовавшимся казакам. И хан, и родня его, и все мурзы, кто познатнее, и все беи облачены были в кафтаны, присланные в дар падишахом, и шли на Речь Посполитую не как обыкновенно ходили за добычей и ясырями, но как на священную войну против Лехистана и всего христианства.
Другая, еще более грозная туча собиралась у Адрианополя, и противостояла ей единственно крепость каменецкая. А Речь Посполитая лежала как открытая степь, как больной, которому не только что защищаться невмоготу, но и подняться тяжко. Изнурили ее долгие, хотя под конец и победоносные, войны со шведами, с пруссаками, с Москвою, с казаками и венграми; изнурили военные конфедерации и бунты в проклятые времена Любомирского, а нынче вконец сломили смуты, немощь королевской власти, ссоры да раздоры меж магнатами, своеволие неразумной шляхты и угроза междоусобиц. Тщетно великий Собеский остерегал от погибели, в войну никто верить не хотел; к обороне не готовились – в казне не было денег, а у гетмана – войска. Против военной мощи, которой едва ли способен был противостоять союз всех христианских народов, гетман мог выставить лишь несколько тысяч войска.
На Востоке же, где все покорялось единой воле падишаха и народы были словно меч покорны единой руке, дело обстояло совсем иначе. С той минуты как развернуто было великое знамя пророка, повешены бунчуки на воротах сераля и на сераскирской башне, а улемы провозгласили священную войну, зашевелилась половина Азии и весь север Африки. Сам падишах[56]56
С а м п а д и ш а х – султан Мехмед IV, возведенный янычарами на трон в 1648 г. и свергнутый в 1687-м, после ряда военных неудач.
[Закрыть] с наступлением весны выступил в кучункаурийскую степь и принялся сосредоточивать там силу неслыханную. Сто тысяч спаги и янычаров – гордость турецкого войска – предстали перед священной его особой, после чего начали стягиваться войска из дальних стран и владений. Те, что населяли Европу, явились первыми. Пришли конные отряды боснийских бегов, мундирами – заре, яростью – молнии подобных; пришли дикие албанские воины – пехота, вооруженная ятаганами; пришли ватаги сербских потурченцев; явились народы, обитавшие по Дунаю, и ниже, по ту сторону Балкан, и еще ниже, у самых гор Греции. Каждый паша вел целую армию, которая одна могла бы заполнить беззащитную Речь Посполитую. Пришли валахи и молдаване, явились во множестве добруджские и белгородские татары, а несколько тысяч липеков и черемисов под водительством грозного сына Тугай-беева должны были вести войско по столь хорошо им знакомой, несчастной земле.
Потом стало прибывать феодальное ополчение из Азии. Паши Сиваса, Бруссы, Алеппо, Дамаска, Багдада, кроме регулярных войск, привели с собою вооруженные толпы: начиная от диких горцев с поросших кедрами гор Малой Азии и кончая смуглыми жителями Междуречья Евфрата и Тигра. Откликнулись на призыв халифа и арабы: их бурнусы подобно снегу покрыли кучункаурийскую степь; были меж ними и бедуины из песчаных пустынь, и жители городов от Медины до Мекки. Не осталась в своем отечестве и вассальная египетская военная мощь. Те, кто каждый вечер смотрел на пылающие от зари пирамиды с шумных площадей Каира, кто бродил по фиванским руинам, кто населял угрюмые края, откуда берет свое начало священный Нил, кому солнце до цвета сажи спалило кожу, – все они, вооруженные, пребывали ныне на адрианопольской земле и каждый вечер молились за победу ислама и гибель страны, которая веками одна заслоняла весь прочий мир от приверженцев пророка.
Собралась тьма-тьмущая вооруженного люда, сотни тысяч коней ржали в степи, сотни тысяч буйволов, овец и верблюдов паслись бок о бок с конскими табунами. Можно было подумать, будто ангел по веленью божьему изгнал народы из Азии, как некогда Адама из рая, и велел им идти в ту сторону, где солнце бледнее и степь зимою снегом покрыта. И они шли нескончаемым потоком – белое, смуглое и черное воинство со стадами вместе. Сколько же слышалось там языков, сколько разнообразных одежд пестрело на весеннем солнце! Нации дивились нациям, непонятны им были чужие обычаи, неведомо оружие, способы ведения боя. Только вера объединяла бродячие эти толпы: когда муэдзины начинали взывать к молитве, разноязычные полки все как один обращались лицом на восток, согласным хором взывая к аллаху.
Одних[57]57
Установлено, что в рассказе Сенкевича о событиях 1672 г., наряду с упомянутыми выше записками Маковецкого, использовано больше всего (начиная с описания турецкого войска, включая подробности обороны Каменца) основанное на документах сочинение под названием «Каменецкая измена», которое опубликовал в январе – мае 1887 г. варшавский журнал «Нива». Автором его был Антоний Юзеф Ролле (1830–1894), писатель, историк, врач, живший в Каменце и интересовавшийся прошлым Подолии.
[Закрыть] челядинцев при султанском дворе было больше, нежели всего войска в Речи Посполитой. За войском и вооруженными толпами ополченцев тянулись вереницы маркитантов, торгующих всевозможным товаром; рекою плыли их фуры, соседствуя с воинскими повозками.
У двух трехбунчужных пашей, идущих во главе двух армий, не было иной работы, кроме как поставлять провиант этому людскому муравейнику, – и все там было в достатке. Сангританский санджак[58]58
С а н д ж а к – единица административного деления, часть вилайета. Так же называлось знамя, флаг.
[Закрыть] ведал гигантским обозом с боеприпасами. С войском шло двести пушек, в том числе десять тяжелых, – столь гигантских орудий не было ни у одного христианского властителя. Азиатские беи стояли на правом фланге, европейские – на левом. Шатры занимали такое пространство, что Адрианополь в сравнении с ними казался маленьким городом. Султанские шатры, сверкающие пурпуром, шелковыми шнурами, атласом и золотым шитьем, образовывали как бы особое поселение. Средь них кишели вооруженные стражи: черные скопцы из Абиссинии в желтых и голубых кафтанах; исполины-носильщики хамалы из курдских племен, молодые прислужники узбеки с на редкость красивыми, шелковой бахромой прикрытыми лицами и множество иных слуг – пестрых и ярких, как степные цветы, – что приставлены были к конюшням, к столу, к ношению светильников и, наконец просто услужающие знатным придворным.
На обширной площади близ султанских шатров, которые из-за пышности и роскоши казались правоверным раем обетованным, располагались не столь великолепные и все же не уступавшие королевским шатры визиря, улемов и анатолийского паши, молодого каймакама[59]59
К а й м а к а м (по-арабски: наместник, заместитель) – сановник, замещавший великого визиря при дворе (каймакам-паша) или в армии (орду-каймаками).
[Закрыть] Кара Мустафы,[60]60
К а р а М у с т а ф а (ок. 1620 или 1634–1683) – турецкий полководец. В 1676 г. был назначен визирем, под Веной в 1683 г. командовал 200-тысячным войском, разбитый Собеским, бежал в Белград, где по султанскому повелению казнен.
[Закрыть] на которого обращены были взоры султана и всех, кто был в стане, как на будущее «солнце войны».
Перед шатрами падишаха стояли отличные стражи «ляшской» пехоты в таких высоких тюрбанах, что они казались великанами. Вооружены были стражи дротиками, насаженными на длинные древки, и короткими кривыми мечами. Полотняные их убежища примыкали к шатрам султанских ремесленников. Далее табором расположились грозные янычары – ядро турецкой военной мощи, вооруженные мушкетами и копьями. Ни германский император, ни французский король не могли похвалиться пехотой, равной этой по численности и боевой выучке. В войнах с Речью Посполитой более слабое султанское войско обыкновенно не могло устоять перед регулярным польским войском, и если порою все же одерживало победу, то из-за огромного перевеса в числе. Янычары, однако, осмеливались сопротивляться даже регулярным конным хоругвям. Они наводили ужас на весь христианский мир, даже на Царьград. Случалось, сам султан дрожал от страха перед своими преторианцами, а главный ага этих «агнцев» занимал один из важнейших постов в диване.
За янычарами стояли спаги, за ними – регулярное войско пашей, а далее – масса ополченцев. Весь этот стан вот уже несколько месяцев как расположился под Адрианополем, ожидая, когда прибудет еще подкрепление из дальних турецких владений и когда весеннее солнце, высосав влагу из почвы, облегчит им поход в Лехистан.
А солнце, будто бы тоже воле султана подвластное, грело исправно. За весь апрель лишь несколько раз теплые дожди оросили кучункаурийскую степь; под шатрами султана раскинулся лазоревый божий шатер без единого облачка. Солнечные блики играли на белом полотне, на шаровидных тюрбанах, на разноцветных куфьях, на остриях шлемов, знамен и дротиков, затопляя все окрест – табор, шатры, людей и стада – морем ясного света. Вечерами на погожем небе сверкал незамутненный полумесяц и безмолвно покровительствовал тысячам людей, что под знаком его устремлялись на добычу новых и новых земель; лунный серп поднимался выше и выше в небо и бледнел от зарева огней. Когда же огни эти засияли на всем необъятном пространстве, когда пешие арабы из Дамаска и Алеппо зажгли зеленые, красные, желтые и голубые фонари у шатров султана и визирей, могло показаться, будто кусок неба рухнул на землю и звезды блестят и мерцают в степи.
Лад и повиновение царили в султанском войске. Паши гнулись перед волей султана, как тростник, колеблемый ветром, воины гнулись перед пашами. Провианта хватало и людям, и стадам. Все доставлялось в избытке, все впору. В образцовом порядке проходили часы учений, часы приема пищи и молитв. Едва муэдзины с наскоро сооруженных минаретов начинали созывать народ на молитву, все войско обращалось лицом на восток, каждый расстилал пред собою шкуру или коврик, и воины как один падали на колени. При виде такого порядка и повиновения радовались сердца, а души полнились верой в победу.
Султан, прибывший в стан свой к концу апреля, не сразу выступил в поход. Почти месяц ожидал он, покуда подсохнет земля, а тем временем муштровал войско, приучал его к походной жизни, правил, принимал послов и вершил суд под пурпурным балдахином. Дивная как сон главная жена султана Кассека сопровождала его, а при ней была свита, тоже райскому сну подобная.
Золотая повозка везла Кассеку под балдахином из пурпурного тифтика, за нею шли другие повозки и белые навьюченные сирийские верблюды, также покрытые пурпуром. Гурии и баядеры пели ей песни в пути. Сладкозвучная тихая музыка слышалась в тот миг, когда она, утомленная дорогой, прикрывала шелковые завесы своих очей, и убаюкивала ее. В полуденный зной ее обвевали веера из страусовых и павлиньих перьев; восточные бесценные благовония дымились в индийских кубках перед ее шатрами. К ее услугам были все сокровища и чудеса, все богатства, которыми располагал Восток и султанское всесилие. Гурии, баядеры, черные скопцы, ангелоподобные мальчики-слуги, сирийские верблюды, аравийские скакуны, словом, весь кортеж так и сверкал виссоном, парчой, переливался как радуга бриллиантами, рубинами, изумрудами и сапфирами. Народ падал ниц перед нею, не смея взглянуть на лик, который единственно падишах имел право видеть; кортеж казался неземным видением, а если и существовал зримо, то не иначе как сам аллах перенес его на землю из мира видений и сонных миражей.
Солнце пригревало все сильнее, наступили наконец знойные дни. И вот однажды вечером на высокий шест перед султанским шатром водрузили знамя и орудийный выстрел возвестил войскам и народам, что поход в Лехистан начинается. Зазвучал большой святой барабан, забили другие барабаны, отозвались пронзительными голосами рожки, завыли набожные полунагие дервиши, и поток двинулся в ночь, дабы избежать дневного зноя. Но основному войску подлежало выступить лишь спустя несколько часов после первого сигнала. Сперва тронулся обоз, двинулись паши, снабжающие войско провиантом, пошли целые легионы ремесленников, которым предстояло разбивать шатры, пошел скот – и вьючный, и убойный. Переход должен был длиться по шесть часов и в эту ночь, и в последующие, причем каждого воина на привале ожидали еда и отдых.
Когда же наконец пришло время выступить и войску, султан поднялся на взгорье, чтобы окинуть взглядом всю мощь свою и потешиться этим зрелищем. Были с ним визирь, и улемы, и молодой каймакам Кара Мустафа – «восходящее солнце войны», и стража из «ляшской» пехоты. Ночь стояла погожая, ясная; месяц светил очень ярко, султан мог бы объять взглядом все свои рати, кабы глазу людскому было под силу такое, ибо, хотя войско шло весьма густо, однако растянулось оно на несколько миль.
Но возрадовалось сердце султана, и, перебирая благовонные, сандалового дерева бусинки четок, он возносил очи к небу, благодаря аллаха за то, что сделал его повелителем стольких войск и стольких народов.
И вдруг когда голова табора уже почти совсем исчезла вдали, он прервал молитву и, поворотившись к молодому каймакаму Черному Мустафе, сказал:
– Что-то запамятовал я, кто в передовом дозоре идет?
– О мой повелитель, – ответил Кара Мустафа, – в передовом дозоре идут польские татары, а ведет их верный пес твой Азья – сын Тугай-бея…
ГЛАВА XLVI
Азья, сын Тугай-бея, после долгого стояния в кучункаурийской степи в самом деле выступил со своими татарами впереди турецких войск к границам Речи Посполитой.
После тяжкого поражения, какое мужественная Басина рука нанесла и ему, и его замыслам, счастливая звезда казалось, вновь засияла над ним. Прежде всего он выздоровел. Правда, красота его раз и навсегда померкла: один глаз вытек, нос был раздроблен, и некогда соколиное лицо стало безобразным и страшным. Но ужас, который внушало оно людям, заставил диких добруджских татар еще больше его уважать. Прибытие Азьи наделало много шума, молва о делах его ширилась. Говорили, будто он привел всех липеков и черемисов на султанскую службу, что обманул ляхов так, как никто никогда их еще не обманывал, что поджег все города по Днестру, вырезал там гарнизоны и отменную взял добычу. Те, кому только предстояло идти в Лехистан, те, кто, прибыв из далеких уголков Востока, до сих пор не испытал на себе «ляшское» оружие, те, у кого тревожно бились сердца при мысли о том, что вскорости им предстоит лицом к лицу встретиться с грозной конницей неверных, видели в молодом Азье воина, который, имея дело с ляхами, не только не убоялся их, но и одержал победу, обеспечив тем самым счастливое начало войны. Один вид этого богатыря взбадривал сердца, а то, что Азья был сыном грозного Тугай-бея, имя которого гремело на Востоке, еще более приковывало к нему взоры.
– Ляхи вырастили его, но он сын льва, – так говорили об Азье, – покусал он их, да и воротился на службу к падишаху.
Сам визирь пожелал его видеть, а «восходящее солнце войны», молодой каймакам Кара Мустафа, чтивший воинскую славу и диких воителей, полюбил его. Оба с пристрастием выпытывали Азью о Речи Посполитой, о гетмане, о войске, о Каменце и радовались его ответам, ибо из них следовало, что война будет нетрудной, что она должна принести султану победу, ляхам поражение, им же обоим звание гази – то есть завоевателей. Так что Азье потом нередко представлялся случай падать ниц перед визирем, сидеть на пороге каймакамова шатра, от них получал он многочисленные дары – верблюдов, коней и оружие.
Великий визирь одарил его кафтаном из серебряной парчи, обладание которым возвышало его в глазах всех липеков и черемисов. Крычинский, Адурович, Моравский, Грохольский, Творовский, Александрович – словом, все те ротмистры, что жили некогда в Речи Посполитой и ей служили, а теперь воротились к султану, – беспрекословно подчинялись сыну Тугай-бея, чтя в нем потомка княжеского рода и воина, в награду получившего кафтан. Итак, он стал видным мурзой, и более двух тысяч воинов, несравненно более отважных, нежели прочие татары, служили под его началом. Скорая война, в которой молодому мурзе отличиться было легче, чем кому бы то ни было, могла высоко вознести его, дать ему звание, славу, власть.
И все же душа Азьи была отравлена. Прежде всего страдало его самолюбие оттого, что татары в сравнении с турками, в особенности с янычарами и спаги, значили не более, чем гончие псы в сравнении с охотниками.
Сам-то он высоко вознесся, но татарские конники ни во что не ставились. Турки нуждались в них, немного побаивались, но в стане ими пренебрегали. Заметив это, Азья стал выделять липеков как особый, лучший род войска и тем самым тотчас восстановил против себя других – добруджских и белгородских мурз, не успев при этом убедить турецких офицеров в том, что липеки и в самом деле много лучше других ордынцев. К тому же воспитанный в христианской стране среди шляхты и рыцарей, он не мог привыкнуть к обычаям Востока. В Речи Посполитой он был всего-навсего рядовым офицером, притом из самых низших, но при встрече со старшими по званию, даже с самим гетманом, вовсе не обязан был так унижаться, как здесь, будучи мурзой и предводителем польских татар. Здесь перед визирем надобно было падать ниц, в шатре друга своего каймакама бить земные поклоны, стелиться перед пашами и улемами, перед главным янычарским агой. Азья не привык к тому; он ощущал себя сыном витязя, душа у него была дикая и гордая, метил он по-орлиному высоко и оттого жестоко страдал.
Но более всего жгло его огнем воспоминание о Басе. Не говоря уж о том, что слабая Басина рука смогла свалить его с седла, его, вызывавшего на поединок под Брацлавом, Кальником и в ста иных местах и поражавшего насмерть грознейших запорожских поединщиков. Не говоря уж о том, сколь много претерпел он стыда и позора! Но больней всего было то, что он страстно, без памяти любил эту женщину, хотел обладать ею в своем шатре, любоваться ею, бить, целовать ее. Кабы ему представили выбор – стать падишахом и повелевать половиной мира либо сжать ее в обьятьях, чуять сердцем тепло ее крови, лицом – ее дыхание, губами – ее губы, – он предпочел бы ее и Царьграду, и Босфору, и титулу халифа. Он жаждал ее, оттого что страстно любил, и в то же время ненавидел; чем недосягаемей она была, тем более он ее жаждал; чем чаще, чем неприступней и непорочнее она была, тем более он ее жаждал. Когда он вспомнил о своем шатре, как однажды целовал ее глаза, там, в овраге, после битвы с Азба-беем, как под Рашковом чувствовал грудь ее у своей груди, безумное желание овладевало им. Он не знал, что сталось с нею, вернулась ли она в Хрептев или погибла в пути. Порою он чувствовал облегчение при мысли, что она умерла, порою беспредельная печаль овладевала им. Случалось, он думал, что лучше было бы не похищать ее, не жечь Рашков, лучше было бы не приходить сюда, остаться в Хрептеве – чтобы хотя бы видеть ее.
А несчастная Зося Боская была у него в шатре. Жизнь ее протекала в рабском услужении, в позоре и постоянном страхе, ибо в сердце Азьи не было для нее ни капли жалости. Он помыкал ею уже за одно то, что она не Бася. Но были в ней прелесть и очарование полевого цветка, была молодость и красота, и он наслаждался ее красотою, хотя по любому поводу колотил ногами, а то и плетью хлестал ее белое тело. Она жила в истинном аду, оттого что жила без надежды. Совсем недавно, в Рашкове, жизнь ее, как весна, расцвела для молодого Нововейского. Она любила его всей душой, любила его рыцарскую, благородную и честную натуру и вот стала рабыней и игрушкой одноглазого злодея; дрожа, как побитый пес, она вынуждена была ползать у его ног, не сводя глаз с его лица и рук – не хватают ли они сыромятную плеть, – и сдерживать дыхание, и сдерживать слезы.
Она сознавала, что нет и не будет ей избавления, ведь, вырвись она даже каким-то чудом из страшных этих рук, ей не быть уже прежней Зосей, чистой как первый снег, готовой ответить на сердечное чувство. Все минуло безвозвратно. А ведь в мучительном позоре, в каком жила она нынче, не было ни малейшей ее вины, – напротив, она была беспорочной, как агнец, доброй как голубь, доверчивой, как дитя, простой и любящей девушкой и потому никак не могла взять в толк, за что покарало ее столь страшное, неотвратимое зло, за что обрушился на нее столь беспощадный гнев божий, – и душевный разлад еще усиливал ее боль и отчаяние.
Так текли дни, недели и месяцы. Азья еще зимой отправился в кучункаурийскую степь, а поход к границам Речи Посполитой начался только в июне. Все это время прошло для Зоси в позоре и в муках и труде. Азья, несмотря на красоту ее и очарование, хотя и держал Зосю у себя в шатре, не только что не любил ее, но и скорее ненавидел – за то, что она не Бася – и почитал простою рабыней, она и трудиться должна была как рабыня. Зося поила в реке его коней и верблюдов, носила воду для омовения, дрова для огня, стелила шкуры на ночь, варила пищу. Обыкновенно женщины турецких воинов не выходили из шатров из страха перед янычарами или блюдя обычай, но табор польских татар стоял на отшибе, а прятать женщин в заводе у них не было; живя в Речи Посполитой, они к этому не привыкли. Если у простых воинов, случалось, были невольницы, они лиц под чадрой не скрывали. Женщинам не разрешалось, правда, удалиться за пределы табора – там бы их неизбежно похитили, но в его пределах они могли ходить беспрепятственно, занимаясь хозяйством.
Несмотря на тяжкий труд, для Зоси было неким даже утешением выйти по дрова или к реке – поить лошадей и верблюдов; в шатре она плакать боялась, а по пути могла безнаказанно дать волю слезам. Однажды, идя, с охапкой дров, она встретила мать, которую Азья подарил Халиму. Они упали друг другу в объятья, так что пришлось растаскивать их силой, и, хотя Азья жестоко отхлестал потом Зосю, все же то была сладостная встреча. В другой раз, стирая у брода Азьеву чалму и онучи, Зося издалека увидела Эвку, несущую воду. Эвка стонала под тяжестью ведер, фигура ее сильно уже изменилась, отяжелела, но черты лица скрытые чадрой, напомнили Зосе Адама – и такой болью стиснуло сердце, что на миг ей стало дурно. Однако от страха они не заговорили друг с другом.
Страх постепенно подавлял Зосю и овладевал всеми ее чувствами, пока полностью не вытеснил и желания, и надежду, и память. Не быть избитой – вот что стало ее целью. Бася на ее месте в первый же день убила бы Азью собственным его ножом, не думая о последствиях, но боязливая Зося, почти еще ребенок, не обладала Басиной храбростью.
И в конце концов стала она почитать за милость, если страшный Азья под влиянием минутной похоти приближал порою безобразное свое лицо к ее губам. Сидя в шатре, она не спускала глаз со своего господина, жаждая понять, не гневается ли он, ловя каждое его движение, стараясь угадать его желание. А когда, бывало, не угадывала, когда из-под усов его, как некогда у старого Тугай-бея, показывались клыки, она почти в беспамятстве от страха ползала у его ног, приникая к ним бескровными губами, и, судорожно сжимая его колени, кричала как истерзанный ребенок:
– Не бей меня, Азья, прости, не бей!
Он же почти никогда не прощал и измывался над нею не только за то, что она не Бася, но и за то еще, что она была невестой Нововейского. Неустрашимой душой обладал Азья, однако же меж ним и Нововейским такие были счеты, что при мысли о жаждавшем мести исполине смутная тревога охватывала молодого татарина. Предстояла война, они могли встретиться, да, конечно же, они могли встретиться. Азья невольно думал об этом, а поскольку подобные мысли приходили ему на ум при виде Зоси, он и вымещал на ней все, словно ударами плети хотел убить собственную тревогу.
Но вот пришло время, и султан дал приказ выступать. Разумеется, липеки, а за ними тьма добруджских и белгородских татар должны были идти в передовом дозоре. Так порешили меж собою султан, визирь и каймакам. Но спервоначалу, до Балкан во всяком случае, шли все вместе. Поход был нетрудный, так как из-за жары шли только по ночам, по шести часов, от привала к привалу. Смоляные бочки пылали вдоль пути, пешие арабы светили султану цветными фонариками. Людское скопище волной накатывало на необъятные равнины, как саранча, заполняло углубления и впадины, сплошь покрывало горы. За вооруженным войском шли обозы, в них гаремы, за обозами несчетные стада.
Но как-то в болотах балканских предгорий золотисто-пурпурная повозка Кассеки увязла так, что двадцать буйволов не могли ее вытащить из трясины. «Дурное знамение, повелитель, и для тебя и для всего войска!» – сказал султану главный муфтий. «Дурное знамение!» – подхватили полубезумные дервиши. Султан испугался и повелел всех женщин, и прелестную Кассеку тоже, из табора удалить.
Приказ огласили войскам. Среди солдат – из тех, кому некуда было отослать своих невольниц, – нашлись такие, что из любви предпочли прирезать их, нежели продать чужакам на утеху. Женщин скупали за большие деньги базарные торговцы из караван-сарая, чтобы перепродать потом на базарах Стамбула и других городов ближней Азии. Три дня подряд продолжалась бойкая торговля. Азья без колебаний выставил на продажу Зосю, которую тут же втридорога купил для своего сына богатый и старый стамбульский бакалейшик.
То был добрый человек – вняв слезам и мольбам Зоси, он купил у Халима, правда, задешево, и ее мать. На другой же день они в череде других женщин направились в Стамбул. Там судьба Зоси, оставаясь позорной, все же переменилась к лучшему. Новый владелец полюбил ее и спустя несколько месяцев возвел в ранг жены. Мать больше с ней не разлучалась.
Бывало, что женщины, даже после долгой неволи, возвращались на родину. Кто-то сначала, кажется, разыскивал Зосю – и через армян, и греческих купцов, и через посланцев Речи Посполитой. Но безуспешно. Потом поиски прекратились, и Зося никогда более не увидела ни родимого края, ни дорогих лиц.
До самой смерти она прожила в гареме.