Текст книги "Пан Володыёвский"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 38 страниц)
ГЛАВА XXXIX
Тугай-беевича никто и не думал искать, и он лежал в пустынном месте, покуда не пришел в себя.
Очнувшись, он сел и, силясь понять, что с ним, стал озираться вокруг.
Однако же видел он все как в полумраке и вскоре осознал, что видит всего одним глазом, да и то плохо. Второй был выбит или залит кровью.
Азья поднес руки к лицу. Пальцы его нащупали запекшуюся кровь на усах; во рту тоже полно было крови, он давился, кашлял, плевал ею; страшная боль пронзала лицо, он ощупал его повыше усов, но тут же со стоном отдернул пальцы.
Ударом своим Бася раздробила ему переносицу.
Минуту он сидел неподвижно; затем огляделся одним своим глазом, который как-то еще видел свет, заметил в расселине немного снега, подполз туда и, набрав его полную пригоршню, приложил к разбитому лицу.
Это сразу принесло невыразимое облегчение; когда снег, тая, розовыми струйками стекал ему на усы, он снова набирал его в горсть и снова прикладывал. А потом принялся жадно есть снег, это тоже приносило облегчение. Спустя какое-то время он перестал ощущать безмерную тяжесть в голове и вспомнил, что с ним случилось. Но в первую минуту не испытал ни бешенства, ни гнева, ни отчаяния. Телесная боль заглушила в нем все иные чувства, оставив одно-единственное желание – спастись любой ценою.
Заглотав еще несколько пригоршней снега, Азья стал высматривать свою лошадь: лошади не было; тогда он понял, что, если не хочет ждать, пока татары его хватятся, надобно идти пешком.
Он попытался встать, опершись на руки, но только завыл от боли и снова сел.
Он просидел около часа и снова сделал усилие подняться. На сей раз это ему удалось, он встал и, опершись спиною о скалу, сумел удержаться на ногах; но при мысли о том, что придется оторваться от опоры и сделать шаг в пространство, а за ним второй и третий, чувство такой немощи и страха овладело им, что он чуть было снова не сел.
Однако все же превозмог себя, вынул саблю и, опираясь на нее, двинулся вперед. Получилось. Сделав несколько шагов, он почувствовал, что ноги и тело у него сильные, что он отлично владеет ими, вот только голова будто не своя, как огромная гиря, мотается вправо, влево, взад, вперед. Эту слишком тяжелую голову приходилось нести с чрезвычайной осторожностью – ужасно страшно было уронить ее и разбить о камень.
Временами голова кружилась, темнело в единственном способном видеть глазу, тогда он обеими руками опирался на саблю.
Постепенно головокружение стало меньше, боль, однако, все возрастала и так сверлила во лбу, в глазах, во всей голове, что Азья принимался выть.
Горное эхо вторило ему, и так он двигался средь пустыни окровавленный, страшный, похожий больше на упыря, чем на человека.
Смеркалось уже, когда он услышал впереди конский топот.
То был десятник из его хоругви, приезжавший за распоряжениями.
В тот вечер у Азьи хватило еще сил выслать погоню, после чего он повалился на шкуры и три дня никого не желал видеть, кроме грека-цирюльника, который перевязывал ему раны, и Халима, цирюльнику тому подсоблявшего. Только на четвертый день Азья обрел дар речи, а с нею и сознание того, что произошло.
И тут же лихорадочная его мысль помчалась вослед Басе. Он видел ее то бегущей среди скал, в бескрайней степи, то птицею улетающей навечно; видел ее в Хрептеве, видел в объятьях мужа, и зрелище это вызывало в нем боль, куда более жестокую, чем боль от раны, а с нею тоску, а с тоскою чувство позора.
– Бежала! Бежала! – повторял он непрестанно, и бешенство душило его; порою казалось, будто он снова впадает в забытье.
– Горе мне! – отвечал он Халиму, когда тот старался его успокоить и уверял, что Басе не уйти от погони, и отшвыривал ногами шкуры, которыми старый татарин укрывал его, и грозил ножом ему и греку, и выл диким зверем, и срывался с места, чтобы мчаться, догнать, схватить ее, а потом в гневе и дикой страсти задушить собственными руками.
Порою он бредил в жару; как-то подозвал Халима и велел немедля принести ему голову маленького рыцаря, а жену его, связав, запереть в чулане. Случалось, он говорил с нею, молил, угрожал, а то протягивал руки, чтобы обнять ее; наконец погрузился в глубокий сон и проспал целые сутки. Зато, когда проснулся, жар совсем отпустил его; теперь можно было принять Крычинского и Адуровича.
Им это было крайне необходимо: они не знали, что делать. Правда, войско, которое вышло из города во главе с молодым Нововейским, должно было воротиться только недели через две, но что, если оно вдруг прибудет раньше? Разумеется, Крычинский с Адуровичем лишь делали вид, будто хотят вернуться на службу Речи Посполитой, всем верховодил здесь Азья – он один мог распорядиться ими, он один мог разъяснить, что нынче выгодней: немедля идти назад, в султанские земли, или притворяться, и как долго притворяться, будто они служат Речи Посполитой? Оба отлично знали, что сам Азья в конце концов предаст Речь Посполитую, не исключено, однако, что он велит им повременить с изменой до начала войны, чтобы после извлечь из этого большую пользу. Его указания были для них непреложны: он навязался им в вожди как голова всего дела, как самый хитрый и влиятельный человек, наконец, как сын Тугай-бея – прославленного средь ордынцев воителя.
Преисполненные усердия, встали они у его ложа, низко кланяясь, а он в ответ приветствовал их, глядя одним глазом из-под перевязок, слабый еще, но бодрый. И начал так:
– Я болен. Женщина, которую хотел я для себя похитить, вырвалась из моих рук, ранивши меня рукоятью пистолета. То была жена коменданта Володыёвского… Да падет мор на него и на весь его род!..
– Быть посему! – ответили оба ротмистра.
– Да ниспошлет вам аллах, правоверные, счастье и удачу!..
– И тебе, господин!
И тут же принялись обсуждать, как надлежит им действовать.
– Медлить нельзя, надо уходить к султану, не дожидаясь войны, – сказал Азья. – После того, что случилось с той женщиной, они перестанут доверять нам и в сабли на нас ударят. Но мы прежде нанесем им удар и сожжем этот город во славу аллаха! А горсть солдат, что тут осталась, ясырями возьмем, добро валахов, армян и греков меж собою разделим и за Днестр подадимся, в султанские земли.
У Крычинского и Адуровича, которые вконец одичали, с давних пор кочуя и грабя вместе с дикой ордой, при этих словах загорелись глаза.
– Благодаря тебе, господин, – молвил Крычинский, – нас пустили в этот город, который бог отдает нам нынче…
– Нововейский думал, что мы на службу Речи Посполитой переходим, он знал, что ты подходишь, чтобы соединиться с нами, и потому счел нас своими, как тебя своим считает.
– Мы стояли на молдавской стороне, – вставил Адурович, – но оба с Крычинским в гости к нему наезжали, и он принимал нас как шляхтичей и так говорил: нынешним своим поступком вы страшные грехи искупаете, а коль скоро гетман вас за поручительством Азьи простил, мне-то чего на вас волком смотреть? Он хотел даже, чтоб мы в город вошли, но мы так ответили: «Не войдем, покуда Азья, сын Тугай-бея, не вручит нам позволение от гетмана…» Напоследок он еще пир нам закатил и просил, чтобы мы за городом присматривали…
– На пиру том, – подхватил Крычинский, – видели мы отца его и старуху, что мужа в плену разыскивает, и ту девицу, на которой Нововейский жениться надумал.
– А, – вскричал Азья, – верно, они же все тут!.. А панну Нововейскую я сам привез!
И хлопнул в ладоши, а когда, мгновение спустя, появился Халим, сказал ему так:
– Пускай татары мои, как огонь в городе увидят, тотчас кинутся на солдат, что в крепости остались, и перережут им глотки; а женщин и старого шляхтича пускай свяжут и стерегут до моего распоряжения.
Потом обратился к Крычинскому и Адуровичу:
– Сам я помогать вам не буду, слаб еще, однако на коня все же сяду, чтобы поглядеть хотя бы. Ну, други мои, за дело!
Крычинский с Адуровичем опрометью кинулись к дверям, он же вышел вслед за ними и, велев подать себе коня, подъехал к частоколу, чтобы из ворот высоко положенной крепости наблюдать за тем, что происходит в городе.
Липеки во множестве перелезли через частокол, чтобы с вала насытиться видом резни. Те из солдат Нововейского, кто не ушел в степь, при виде толпы татар решили, что предстоит какое-то зрелище, и тут же смешались с ними без тени тревоги или подозрения. Впрочем, было той пехтуры не более двух десятков, остальные сидели себе спокойно по кабакам.
Тем временем отряды Адуровича и Крычинского в мгновение ока рассыпались по городу. Были в тех отрядах почти исключительно липеки и черемисы, то есть давние жители Речи Посполитой, по большей части шляхта, но они уже давно покинули страну и за время своих скитаний вполне уподобились диким татарам. Жупаны их изодрались, почти на всех были теперь бараньи тулупы шерстью наружу, надетые прямо на голые тела, задубелые от степного ветра и дыма костров; оружие, однако, у них было лучше, нежели у диких татар; у всех сабли, луки с калеными стрелами, а у многих и самопалы. Лица же выражали жестокую кровожадность, как и лица их добруджских, белгородских или крымских сородичей.
Они рассыпались по городу, пронзительно крича, чтобы криком возбудить, подстрекнуть друг друга на убийства и грабежи. Но хотя многие из них, по обыкновению, уже держали ножи в зубах, местные жители – как и в Ямполе, валахи, армяне, греки и татары-купцы – смотрели на них без малейшего недоверия. Все лавки были открыты, купцы сидели подле на скамьях, по-турецки скрестив ноги и перебирая четки. Крики татар только возбудили любопытство, похоже было, что затевается какое-то игрище.
Но вот внезапно на углах базарной площади взвились кверху столбы дыма, и все татары разом издали такой ужасающий вопль, что смертельный страх объял валахов, армян и греков, женщин и детей.
Тотчас засверкали сабли, и ливень стрел обрушился на мирных жителей. Крики жертв, грохот спешно затворяемых дверей и ставен смешались с топотом конских копыт и воплями грабителей.
Площадь заволокло дымом. Послышались крики: «Горе нам! Горе!» Татары уже взламывали лавки, врывались в дома, выволакивали за волосы объятых ужасом женщин, швыряли на улицу утварь, сафьян, всевозможные товары, постели – облаком взметнулись кверху перья; со всех сторон слышались стоны закалываемых, стенания, вой собак, рев скотины – пожар настиг ее в задних пристройках; алые языки пламени, видные даже при свете дня на фоне черных клубов дыма, выстреливали все выше в небо.
А в крепости конники Азьи в самом начале резни набросились на почти что безоружных пехотинцев.
Борьбы не было вовсе: несколько десятков ножей с маху вонзились в грудь полякам, затем несчастным поотрубали головы и снесли эти головы к копытам Азьева коня.
Тугай-беевич разрешил большинству своих татар принять участие в кровавой работе сородичей; сам же стоял и смотрел.
Дым заслонял дело рук Крычинского и Адуровича, запах гари достиг даже крепости; город пылал как гигантский костер, все заволокло дымной пеленой; временами в дыму раздавался выстрел из самопала, как гром в тучах; временами мелькал бегущий человек либо группа татар, кого-то преследующих.
Азья все стоял и смотрел, чуя радость в сердце своем; свирепая усмешка – еще свирепее оттого, что болела подсохшая рана, – раздвигала его губы, белые зубы поблескивали меж них. Не только радостью, но и гордыней полнилось сердце татарина. Наконец-то он сбросил с себя бремя притворства, впервые дал волю ненависти, столь долгие годы скрываемой, наконец был самим собою, истинным Азьей, сыном Тугай-бея…
Но вместе с тем страшная тоска охватила его оттого, что Бася не видит этого страшного пожара, этой резни, не видит его в новой ипостаси. Страсть и в то же время дикая жажда мести распирала его.
«Вот здесь бы она стояла у лошади, – думал он, – и я бы за волосы ее держал, а она цеплялась бы за мои ноги, а потом я взял бы ее и в губы ее целовал бы, и была бы она моя, моя, моя… рабыня!»
Удерживала его от отчаяния одна лишь надежда, что отряды, посланные вдогонку Басе, или те, что он оставил по пути, вернут ее. Он цеплялся за эту надежду как утопающий за соломинку и, не в силах смириться с утратой Баси, непрестанно мечтал о той минуте, когда обретет ее и овладеет ею.
Он стоял у ворот, пока резня в городе не утихла, а утихла она вскоре, поскольку отряды Адуровича и Крычинского насчитывали почти столько же людей, сколько было их во всем городишке; лишь пожар пережил людские стоны и бушевал до самого вечера. Азья слез с коня и медленным шагом направился в просторную горницу, где настелены были бараньи шкуры; он уселся там и стал ожидать двух ротмистров.
Те подошли тотчас же, а с ними и сотники. Все так и сияли довольством – добыча превзошла из ожидания. Городишко со времени крестьянского мятежа успел уже окрепнуть и разбогатеть, к тому же взято было около ста молодых женщин и много детей в возрасте от десяти лет, которых можно было выгодно продать на восточных базарах. Мужчин же, старух и маленьких детей, которые не могли выдержать долгого пути, прирезали. Руки татар дымились от крови, гарью несло от тулупов. Все расположились вкруг Азьи, и Крычинский сказал:
– Лишь пепел останется тут… Прежде чем отряды сюда воротятся, мы бы и в Ямполь поспели. Добра там всяческого не меньше, а то и больше, нежели в Рашкове.
– Нет, – ответил сын Тугай-бея, – в Ямполе мои люди, они сами с городом расправятся, а нам в ханские и султанские земли пора.
– Как прикажешь! Воротимся со славой и с добычею! – откликнулись ротмистры и десятники.
– Здесь, в крепости, еще женщины есть да тот шляхтич, что растил меня, – сказал Азья, – справедливая причитается ему за то награда.
При этих словах он хлопнул в ладоши и велел привести пленных…
Их вскоре привели – пани Боскую, всю в слезах Зосю, Эву, белую как платок, и старого Нововейского – руки и ноги ему стянули лыком. Пленники были перепуганы, но еще более потрясены всем происшедшим – и ничего не могли понять. Одна Эвка, хотя и не могла взять в толк, что приключилось с пани Володыёвской, куда запропастился Азья, зачем в городе учинили резню, а их связали, как невольников, предположила, однако, что причиной тому она. Азья, вероятно, впал в ярость из-за любви к ней и, не желая в гордыне своей просить ее руки у отца, вознамерился похитить ее силою. Все это само по себе было ужасно, но Эвка по крайней мере не дрожала за собственную жизнь.
Пленники не узнали Азьи – повязка почти полностью скрывала его лицо. У женщин от страха тряслись колени; они подумали было, что дикие татары каким-то немыслимым образом истребили липеков и овладели Рашковом. Но при виде Крычинского и Адуровича убедились все же, что находятся в руках польских татар.
Какое-то время они молча переглядывались, наконец старый Нововейский произнес слабым, но решительным голосом:
– В чьих же мы руках?
Азья стал разматывать с головы повязку, и вскоре показалось лицо его, прежде красивое, хотя и хищное, а ныне навек обезображенное, со сломанным носом и черно-синим пятном на месте глаза; лицо страшное, перекошенное усмешкой, как конвульсией – олицетворение холодной мести.
Он помолчал, затем вперив горящий глаз свой в старого шляхтича и ответил:
– В моих руках, руках Тугай-беева сына.
Но старый Нововейский узнал его прежде, нежели он назвал себя, узнала его и Эва, хотя сердце ее сжалось от ужаса и отвращения при виде безобразной этой головы.
Девушка закрыла глаза руками – они не были связаны, а шляхтич открыл рот и заморгал от изумления.
– Азья! Азья! – повторял он.
– Которого вы, ваша милость, растили, и были ему отцом, и у которого от руки вашей родительской спина кровью истекала…
Кровь бросилась шляхтичу в голову.
– Изменник, – сказал он, – пред судом ответишь ты за свои бесчинства! Змий!.. У меня еще сын есть…
– И дочь, – ответил Азья, – из-за которой ты велел меня насмерть плетью засечь, а я эту дочь твою самому что ни есть захудалому ордынцу пожалую, чтобы служанкой ему была и наложницей!
– Вождь! Подари ее мне! – откликнулся вдруг Адурович.
– Азья! Азья! Я всегда тебя… – крикнула Эва, бросаясь к его ногам.
Но он пнул ее ногой, а Адурович подхватил ее под руки и поволок по полу. Нововейский сделался из багрового синий. Лыко скрипело на руках его, так он напряг их, с губ слетали нечленораздельные звуки.
Азья поднялся со шкур и пошел на него, сперва медленно, постепенно убыстряя шаг, как дикий зверь, жаждущий расправиться со своею жертвой. Подойдя наконец к старику вплотную, он схватил его за усы худой своей рукою с кривыми пальцами, а другой принялся нещадно бить по лицу, по голове.
Хриплый рев вырывался из глотки татарина. Наконец, когда шляхтич повалился на землю, сын Тугай-бея наступил коленом ему на грудь, и лезвие ножа сверкнуло вдруг в сумраке комнаты.
– Пощады! Спасите! – кричала Эва.
Но Адурович ударил ее по голове и закрыл ей рот широкой своей ладонью; Азья тем временем приканчивал пана Нововейского.
Это было так страшно, что даже у татар-десятников кровь застыла в жилах. Азья с хладнокровной жестокостью медленно водил лезвием ножа по горлу несчастного шляхтича, а тот стонал и хрипел ужасно. Кровь из вскрытых жил все сильнее хлестала на руки убийцы и ручьем стекала на пол. Наконец стоны и хрип утихли, только воздух со свистом вырывался из перерезанной глотки, а ноги умирающего, конвульсивно дергаясь, били по полу.
Азья встал.
Взгляд его упал на бледное, прелестное личико Зоси Боской, которая казалась неживой – в глубоком обмороке она повисла на плече поддерживающего ее татарина, – и сказал:
– Эту девку я себе беру, покуда не подарю кому-нибудь или не продам.
После чего обратился к татарам:
– А теперь, только погоня воротится, подадимся в султанские земли.
Погоня воротилась два дня спустя, но с пустыми руками.
И пошел сын Тугай-бея в султанские земли с отчаянием и яростью в сердце, оставив после себя голубовато-серую груду пепла.
ГЛАВА XL
Десять да еще двадцать украинских миль отделяли Хрептев от Рашкова, если ехать через города, как поехала Бася. Вся дорога по Днестру была протяженностью около тридцати миль. В путь они поднимались еще затемно, зато на ночлег останавливались не слишком поздно – словом, все путешествие вместе с постоями, несмотря на трудные переправы и переезды, заняло три дня. В те времена и люди, и войско передвигалось медленно, но, если охота была или гнала нужда, разумеется, можно было и поспешить. Бася надеялась скорее добраться до Хрептева, ведь теперь ее нес конь, а главное, она спасалась бегством, и спасение зависело от быстроты.
Но в первый же день она поняла, что ошибается: днестровский тракт ей заказан, а держа путь по степи, она принуждена делать огромный крюк. К тому же и заблудиться недолго, можно ведь встретить на пути вскрывшиеся реки, непроходимые чащобы, незамерзающие болота и на людей наткнуться или на диких зверей, так что, хотя и решила Бася в ночи не останавливаться, все же невольно убеждалась в том, что и при самых благоприятных обстоятельствах бог знает когда доберется она до Хрептева.
Ей удалось вырваться из объятий Азьи, но дальше что? Разумеется, нет ничего страшнее мерзейших этих объятий, но при мысли о том, что ждет ее впереди, кровь леденела в жилах.
Ясно одно – станет она щадить лошадей, ее, всего вероятней, изловят. Липеки отлично знали эти степи, скрыться здесь от их глаз, от погони казалось просто немыслимым. Ведь это они без устали преследовали диких татар, даже весной, даже летом, когда нет снега и грязи и конские копыта не оставляют следов; все знаки степи знали они и читали, как по открытой книге, выслеживали с зоркостью орлов, вынюхивали как псы, вся жизнь проходила у них в погоне. Не однажды дикие татары пытались идти водой, все напрасно – казаки, липеки и черемисы, равно как и польские степные наездники, умели обнаружить их, перехитрить и возникали вдруг, словно из-под земли. Как от них убежать? Разве что оставить их далеко позади, чтобы само расстояние отвратило погоню. Но в таком случае она запалит лошадей.
«Ясное дело, падут, коли так вот гнать буду», – со страхом думала Бася, поглядывая на мокрые, дымящиеся их бока и на пену, которая хлопьями валила на землю.
Порою она замедляла бег и прислушивалась, но тогда во всяком дуновении вера, в шуршанье листвы, устилавшей яры, в сухом шелесте степных трав, в шуме крыл пролетающей птицы, даже в звенящей пустой тишине чудились ей звуки погони.
Перепуганная, она снова наддавала ходу, пока кони, выбившись из сил, не начинали храпеть.
Одиночество и бессилие все больше угнетали ее. Как остро чувствовала она себя сиротой, какая огромная и вместе несправедливая обида росла в ее сердце на всех людей, самых близких и дорогих, будто они ее покинули!
Потом Бася подумала, что это, верно, бог ее наказывает за жажду приключений, за то, что рвалась в походы и на охоту, иной раз и воле мужа вопреки, за ее легкомыслие и несерьезность. Подумав так, она расплакалась чистосердечно, подняла голову к небу и, всхлипывая, стала твердить:
– Покарай, но не оставь! Михала не карай, Михал невинный!
Тем временем близилась ночь, а с нею холод, мрак, неуверенность в дороге – и тревога. Предметы вокруг начали расплываться, мутнеть, терять очертания и в то же время как-то таинственно оживать, притаившись. Верхушки скал, как головы в островерхих и круглых шапках, казалось, исподтишка недобро высматривают с высоких отвесных стен – кто это там скачет внизу. Деревья, колеблемые ветром, махали ветвями, словно руками; одни как бы манили ее, чтобы поверить какую-то страшную тайну, другие остерегали: «Не приближайся!» Вывороченные корни похожи были на чудища, изготовившиеся к прыжку. Бася отважная была, очень отважная, но, как и все тогдашние люди, суеверная. И потому, когда тьма совсем окутала землю, у нее волосы зашевелились на голове и дрожь сотрясла тело при мысли о нечистой силе, которая, быть может, обитает в этих краях. В особенности боялась она привидений. Вера в них весьма распространена была во всем Приднестровье по причине соседства Молдавии, и как раз эти края – окрестности Ямполя и Рашкова – пользовались дурной славой. Столько людей умирало здесь скоропостижной смертью, без исповеди, без отпущения грехов. Басе вспомнились все побасенки, какие вечерами в Хрептеве рассказывали у очага рыцари: о крутоярах, откуда порывы ветра доносили вдруг стоны «Иисусе, Иисусе!», и о блуждающих огнях, в которых что-то хрипело, о хохочущих скалах, о бледных детях-«сосунах» с зелеными глазами и безобразной головой, которые просили подсадить их в седло и тут же принимались сосать из тебя кровь, и, наконец, о головах без туловища, передвигавшихся на паучьих ножках, и о самых страшных из всех этих чудищ – о взрослых привидениях – валахи называли их «вильколаками», – которые бросались на людей.
Она стала осенять себя крестом – долго, пока рука не онемела, но и потом продолжала творить молитву, ибо какое еще оружие отведет нечистую силу? Взбадривали ее кони; они резво ржали, не выказывая никакого беспокойства. Порою Бася, как бы желая убедиться, что она еще на этом свете, трепала по шее своего скакуна.
Ночь, поначалу очень темная, постепенно светлела, наконец сквозь редеющую мглу замерцали звезды – обстоятельство для Баси весьма благоприятное; страх ее немного поубавился, и, посматривая на Большую Медведицу, она могла безошибочно продвигаться на север, то есть в сторону Хрептева. Озирая окрестности, Бася определила, что весьма удалилась уже от Днестра: скал становилось меньше, и места пошли более открытые, часто встречались поросшие дубняком округлые холмы и обширные равнины.
Нередко все же случалось ей преодолевать овраги; спускалась она в них со страхом в сердце, на дне царил мрак и несло жестоким, цепенящим холодом. Встречались настолько крутые овраги, что приходилось их объезжать, а это означало потерю времени и лишнюю дорогу.
Но хуже всего были ручьи и речки, целая сеть которых, освободившись ото льда, устремлялась с востока к Днестру. Кони боязливо храпели, входя ночью в неведомые, непонятной глубины воды. Бася пускалась вброд лишь в тех местах, где пологий берег и широко разлившаяся вода позволяли предположить, что там мелководье. Так по большей части оно и бывало, однако порою при переправах вода доходила коням до брюха, тогда Бася, как заправский солдат, вставала коленями на седло и, уцепившись руками за переднюю луку, старалась не замочить ног. Но удавалось ей это не всегда, и вскорости пронизывающий холод охватил ее от стоп до колен.
– Дай бог день, поеду быстрее! – ежеминутно повторяла она себе.
Наконец она выехала на обширную равнину, кое-где поросшую редким лесом, и, видя, что лошади ступают с трудом, остановилась передохнуть. Кони тут же потянулись к земле и, медленно переступая, стали жадно щипать мох и пожухлую траву. Тишину леса прерывало лишь шумное дыхание лошадей и хрупанье травы в мощных челюстях.
Утолив немного, а вернее обманув голод, лошади захотели лечь, но Бася не могла им этого позволить. Она не решилась даже ослабить подпругу и спешиться; надо было всякую минуту быть наготове.
Она пересела на бахмата Азьи – скакун нес ее с самого полуденного привала, и хотя был он вынослив и благородных кровей, но все же не такой сильный, как бахмат.
Сперва Басю мучила жажда, которую она утоляла во время переправ, потом она ощутила голод и принялась грызть семечки из мешочка, который нашла у седла молодого Тугай-бея. Семечки показались ей вкусными, хотя и чуть прогорклыми, и она возблагодарила бога за неожиданную эту пищу.
Ела она понемножку, чтобы хватило до самого Хрептева. Затем сон с неумолимой силой стал смежать ей веки; вдобавок – ведь конский бег теперь не согревал ее – холод пронизал Басю до костей, ноги окоченели; она чувствовала безмерную усталость во всем теле, в особенности в пояснице и в плечах, натруженных борьбою с Азьей. Ужасная слабость сморила ее, веки смежились.
Но она силой заставила себя открыть глаза.
«Нет! Спать буду днем на ходу, – подумала она, – засни я сейчас – тотчас замерзну…»
Однако мысли ее все более мутились и путались, в голове вставали беспорядочные картины: лес, бегство, погоня, Азья, маленький рыцарь, Эвка и последние события мешались в полусон, полуявь. Все это неслось куда-то вперед, подобно волне, подгоняемой ветром, и она, Бася, тоже неслась, без страха, без радости, как бы по уговору. Азья словно бы мчался вдогонку, но вместе с тем разговаривал с нею и беспокоился за лошадей; пан Заглоба сердился, что ужин простынет, Михал показывал дорогу, а Эвка ехала следом в санях и жевала финики.
Потом эти образы потускнели, – их заволокло туманной завесой, сумраком – и постепенно исчезли; осталась лишь странная какая-то тьма – хотя взгляд не мог пролить ее, все же она казалась полой и бесконечно глубокой… Тьма проникала повсюду, проникла и в Басину голову и погасила в ней все видения, все мысли, как порыв ветра гасит факелы ночью под открытым небом.
Бася уснула, но, к счастью, прежде, нежели кровь успела застыть в жилах, ее пробудил страшный шум. Кони рванулись – в чаще творилось что-то несусветное.
Бася, в мгновение ока придя в себя, схватила мушкет Азьи и, пригнувшись к конской гриве, с напряженным вниманием, раздув ноздри, стала прислушиваться. Такая уж то была натура: всякая опасность немедля будила в ней чуткость, отвагу и готовность к защите.
На сей раз, однако, внимательно вслушавшись, она тут же и успокоилась: чаща полнилась хрюканьем вепрей. То ли волки подбирались к подсвинкам, то ли кабаны-одинцы дрались за самок, но вся суматоха, происходившая где-то далеко среди ночной тиши в уснувшем лесу, казалась столь близкой, что Бася различала не только хрюканье и визг, но и шумное дыхание. Вдруг раздался топот, грохот, треск ломаемого валежника, и все стадо, хотя и невидное Басе, пронесшись поблизости, углубилось в чащу.
А в неисправной этой Басе взыграла охотничья жилка, и, несмотря на весь ужас своего положения, она пожалела на миг, что не видела стада.
«Одним глазком хотя бы глянуть, – сказала она себе, – ну да ладно! Чего еще только не увижу, едучи через лес…»
И тут же, осознав, что лучше бы ничего не видеть, никого не встречать, а бежать без оглядки, пустилась дальше.
Стоять более нельзя было и потому, что холод становился все ощутимее, а в движении она все же согревалась, не так уж и утомляясь при этом. Кони, однако, успевшие только ущипнуть немного мху да мерзлой травы, весьма неохотно, опустив головы, тронулись дальше. Пока они стояли, у них заиндевели бока, они едва плелись – ведь от самого дневного привала шли почти без отдыха.
Пересекши поляну и не сводя глаз с Большой Медведицы, Бася углубилась в чащу, не слишком густую, но бугристую, прорезанную узкими оврагами. Стало темней и от древесной тени, и от тумана, поднявшегося с земли и скрывавшего звезды. Двигаться приходилось вслепую. Только овраги еще как-то указывали Басе направление, она знала, что все они тянутся с востока к Днестру, и, стало быть, пересекая их один за другим, она держит путь на север, хотя неизвестно еще, не удаляется ли она при этом чересчур от Днестра и не слишком ли к нему приближается. И то и другое было опасно: в первом случае она сделала бы огромный крюк, во втором рисковала выехать к Ямполю и там попасть во вражьи руки.
Но где был Ямполь, впереди ли, рядом, или она уже миновала его, об этом Бася не имела ни малейшего понятия.
«Яснее станет, когда миную Могилев, – сказала она себе, – он лежит в глубоком и длинном овраге, я, должно быть, узнаю его».
Потом взглянув на небо, подумала:
«Дал бы бог только за Могилев перебраться, а там уж Михала владения, там уж мне ничего не страшно…»
Тьма тем временем еще сгустилась. К счастью, здесь, в лесу, уже лежал снег, на фоне его обозначались темные стволы деревьев, нижние ветви, так что можно было миновать их, не задев. Все же надо было придерживать коней, и оттого в душу Баси опять вселился страх перед нечистой силой, от которого в начале ночи кровь леденела у нее в жилах.
«Коли внизу увижу, что глаза светятся, – сказала она всполошенной своей душе, – это ничего, это волк; а вот коли повыше от земли…»
И тут же громко вскрикнула:
– Во имя отца и сына!..
Был ли то обман зрения или дикая кошка на ветвях притаилась, но только Бася явственно увидела пару блестящих глаз на уровне человеческого роста.
От страха у нее потемнело в глазах, но, всмотревшись сызнова, она ничего более не увидела, только шелест послышался в ветвях да сердце ее гулко билось, будто хотело выскочить из груди.
И она двинулась дальше, мечтая, чтоб поскорее настал день. Ночь, однако, длилась бесконечно. Вскоре путь ей опять преградила река. Бася была уже далеко за Ямполем, у берегов Росавы, но об этом не знала, только догадывалась, что движется к северу, коль скоро встретила новую реку. Догадывалась она и о том, что ночь, должно быть, близится к концу, ибо резко похолодало; видно, забирал мороз, туман осел, и снова показались звезды, но бледные, светящиеся неверным светом.