355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрик Сенкевич » Меченосцы » Текст книги (страница 23)
Меченосцы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:00

Текст книги "Меченосцы"


Автор книги: Генрик Сенкевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 52 страниц)

Между тем послам надоело долгое ожидание; поэтому монахиня встала и сказала:

– Скоро будет светать; так позвольте нам уйти, господин, потому что мы нуждаемся в отдыхе.

– И в подкреплении после долгого пути, – прибавил пилигрим. После этого оба поклонились Юранду и ушли.

А он продолжал сидеть, точно охваченный сном или мертвый. Но через минуту дверь растворилась, и в ней появился Збышко, а за ним ксендз Калеб.

– Что же посланные? Чего хотят? – спросил молодой рыцарь, подходя к Юранду.

Юранд вздрогнул, но сперва ничего не ответил и только стал часто моргать, как человек, пробудившийся от крепкого сна.

– Не больны ли вы, господин? – спросил ксендз Калеб, который, лучше зная Юранда, заметил, что с ним происходит что-то странное.

– Нет, – отвечал Юранд.

– А Дануся? – продолжал допытываться Збышко. – Где она и что они вам сказали? С чем они приехали?

– С вы-ку-пом, – с расстановкой ответил Юранд.

– С выкупом за Бергова?

– За Бергова…

– Как за Бергова? Да что с вами?

– Ничего…

Но в голосе его было что-то такое необычайное и как бы беспомощное, что обоих их охватила внезапная тревога, особенно потому, что Юранд говорил о выкупе, а не об обмене Бергова на Данусю.

– Скажите же, бога ради! – воскликнул Збышко. – Где Дануся?

– Ее нет у ме-че-но-сцев… нет, – сонным голосом отвечал Юранд.

И вдруг, как мертвец, упал со скамьи на пол.

XIV

На следующий день в полдень посланцы виделись с Юрандом, а немного спустя уехали, взяв с собой де Бергова, двух оруженосцев и прочих пленников. Потом Юранд призвал отца Калеба, которому продиктовал письмо к князю с уведомлением, что рыцари ордена Дануси не похищали, но что ему удалось открыть, где она, и он надеется через несколько дней получить ее обратно. То же самое повторил он и Збышке, который со вчерашней ночи сходил с ума от удивления и тревоги. Но старый рыцарь не хотел отвечать ни на какие его расспросы, зато немедленно потребовал, чтобы Збышко терпеливо ждал и пока что не предпринимал ничего для освобождения Дануси, потому что это вовсе не нужно. Под вечер он снова заперся с ксендзом Калебом, которому сперва велел написать завещание, а потом исповедался; после принятия причастия он призвал к себе Збышку и старого, вечно молчащего Толиму, который сопутствовал ему во всех походах и битвах, а в мирное время управлял Спыховом.

– Вот это, – сказал он, обращаясь к старому вояке и возвышая голос, точно говорил человеку, который плохо слышит, – муж моей дочери; он повенчался с ней при княжеском дворе, на что получил мое согласие. Он будет здесь господином после моей смерти, т. е. получит в собственность городок, земли, леса, луга, людей и всякое добро, находящееся в Спыхове…

Услыхав это, Толима стал поворачивать свою квадратную голову то в сторону Збышки, то в сторону Юранда; однако он не сказал ничего, потому что почти никогда ничего не говорил, только склонился перед Збышкой и слегка обнял руками его колени.

Между тем Юранд продолжал:

– Эту волю мою записал ксендз Калеб, а под писанием находится восковая моя печать: ты должен будешь подтвердить, что слыхал это от меня и что я приказал всем здесь слушаться этого молодого рыцаря так же, как и меня. Добычу и деньги, которые хранятся в кладовых, ты ему покажешь и будешь ему верно служить на войне и во время мира до самой смерти. Слышал?

Толима поднял руки к ушам и кивнул головой, а потом по знаку Юранда поклонился и вышел; Юранд же обратился к Збышке и сказал с ударением:

– Тем, что есть в кладовых, можно соблазнить величайшую жадность и выкупить не одного, а сто пленников. Помни это.

Но Збышко спросил:

– А почему вы уже сдаете мне Спыхов?

– Я тебе сдаю больше, чем Спыхов: дитя свое.

– И час смерти неведом, – сказал ксендз Калеб.

– Воистину неведом, – как бы с грустью повторил Юранд. – Вот недавно занесло меня снегом, и хоть спас меня Бог, все-таки нет уже во мне прежней силы…

– Ей-богу, – воскликнул Збышко, – что-то в вас изменилось со вчерашнего дня и вы больше говорите о смерти, чем о Данусе. Ей-богу!

– Вернется Дануся, вернется, – ответил Юранд. – Ее Господь хранит. Но когда вернется… Слушай… Вези ты ее в Богданец, а Спыхов поручи Толиме… Он человек верный, а здесь плохое соседство… Там ее веревкой не захлестнут… там безопаснее…

– Эх! – вскричал Збышко. – Да вы уже словно с того света говорите. Что же это такое?

– Потому что я уже наполовину был на том свете, а теперь мне все кажется, что какая-то хворь сидит во мне. И все дело в дочери… потому что она у меня одна… Да и ты, хоть я знаю, что ты ее любишь.

Тут он замолчал и, вынув из ножен короткий меч, так называемую мизерикордию, повернул его рукоятью к Збышке:

– Поклянись же мне еще раз на этом крестике, что ты никогда не обидишь ее и будешь любить неизменно…

У Збышки вдруг даже слезы на глазах навернулись; в одно мгновение бросился он на колени и, приложив палец к рукояти, воскликнул:

– Клянусь страстями Господними, что не обижу ее и буду любить неизменно.

– Аминь, – сказал ксендз Калеб.

Тогда Юранд спрятал мизерикордию в ножны и раскрыл Збышке объятия.

– Тогда и ты мне сын…

Потом они расстались, потому что была уже поздняя ночь, а они уже несколько дней не спали как следует. Однако Збышко на следующий день встал с рассветом, потому что вчера действительно испугался, не захворал ли Юранд, и теперь хотел узнать, как старый рыцарь провел ночь.

У двери Юрандовой комнаты наткнулся он на Толиму, выходившего оттуда.

– Ну как пан? Здоров? – спросил Збышко.

Толима низко поклонился, приложил ладонь к уху и спросил:

– Что прикажете, ваша милость?

– Я спрашиваю: как себя чувствует пан? – громче повторил Збышко.

– Пан уехал.

– Куда?

– Не знаю. В латах…

XV

Рассвет уже начал белым светом озарять деревья, кусты и меловые глыбы, там и сям раскиданные по полю, когда наемный проводник, шедший рядом с лошадью Юранда, остановился и сказал:

– Позвольте мне отдохнуть, господин рыцарь, а то я совсем задохнулся. Оттепель и туман, но теперь уже недалеко…

– Ты доведешь меня до большой дороги, а потом вернешься назад, – отвечал Юранд.

– Большая дорога будет вправо за леском, а с холма вы увидите замок.

Сказав это, мужик стал похлопывать себя руками по бедрам, потому что озяб от утренней сырости, а потом присел на камень, оттого что устал от этого еще больше.

– А ты не знаешь, комтур в замке? – спросил Юранд.

– А где же ему быть, коли он болен?

– Что же с ним?

– Люди говорят, что его польские рыцари побили, – отвечал старый мужик…

И в голосе его звучало как бы некоторое удовольствие. Он был подданным меченосцев, но его мазурское сердце радовалось победе польских рыцарей. И, помолчав, он прибавил:

– Эх, сильны наши паны, но с поляками им трудно приходится.

Но он сейчас же быстро взглянул на рыцаря и, как бы желая убедиться, что за нечаянно вырвавшиеся слова его не ожидает ничто, сказал:

– Вы, господин, по-нашему говорите, а вы не немец?

– Нет, – отвечал Юранд. – Но веди дальше.

Мужик встал и снова пошел рядом с лошадью. По дороге он время от времени засовывал руку в штаны, доставал пригоршню немолотого жита и высыпал его себе в рот, а утолив таким образом первый голод, стал объяснять, почему ест сырое зерно, хотя Юранд, слишком занятый своим горем и своими мыслями, этого даже не заметил.

– Славу богу и за это, – говорил мужик. – Трудно жить под властью наших немецких панов. Такие подати на помол наложили, что бедному человеку приходится сырое зерно есть, как скотине. А у кого в хате найдут жернова, того мужика замучат, все добро отберут… Да что говорить, детей и баб в покое не оставят… Не боятся они ни Бога, ни ксендзов: вельборгского настоятеля, который их в этом укорял, в цепи заковали. Ой, тяжело жить под властью немца!.. Что успеешь истолочь зерна между двумя камнями, столько и соберешь муки да спрячешь ее на воскресенье, а в пятницу есть приходится, как птице. Да слава богу и за то, потому что к весне и того не будет… Рыбу ловить нельзя… зверя стрелять тоже… Не то, что в Мазовии.

Так жаловался мужик, разговаривая наполовину сам с собой, наполовину с Юрандом; между тем они миновали пустошь, покрытую занесенными снегом меловыми глыбами, и вошли в лес, который в утреннем свете казался седым и от которого веяло сырым, неприятным холодом. Рассвело уже совершенно; если бы не это, Юранду было бы трудно проехать по лесной тропинке, идущей немного в гору и такой узкой, что местами его огромный боевой конь насилу мог пройти между стволами. Но лесок вскоре кончился, и они очутились на вершине белого холмика, по которому шла большая дорога.

– Вот и дорога, – сказал мужик, – теперь вы, господин, доберетесь одни.

– Доберусь, – сказал Юранд. – Возвращайся, брат, домой.

И, сунув руку в кожаный мешок, привязанный к передней части седла, он достал оттуда серебряную монету и подал ее проводнику. Мужик, привыкший больше к побоям, чем к подачкам из рук местных рыцарей-меченосцев, почти не хотел верить глазам и, схватив монету, припал головой к стремени Юранда и обнял его колени.

– Ой, Господи Боже мой! Пресвятая Богородица! – воскликнул он. – Пошли вам Господь, ваша милость.

– Оставайся с Богом.

– Да хранит вас Господь! Щитно – вот оно.

Сказав это, он еще раз наклонился к стремени и исчез. Юранд остался на холме один и в указанном ему мужиком направлении стал смотреть на серую, сырую завесу мглы, застилавшую перед ним окрестности. За этой мглой скрывался тот зловещий замок, к которому толкали его насилие и горе. Вот уже близко, близко. А там, что должно случиться, то случится… При этой мысли в сердце Юранда наряду с беспокойством за Данусю, наряду с готовностью выкупить ее из вражеских рук, хотя бы ценой собственной крови, родилось новое, необычайно горькое и неведомое ему дотоле чувство смирения. Вот он, Юранд, при воспоминании о котором дрожали комтуры, ехал по их приказанию с повинной. Он, столько их победивший и растоптавший, чувствовал теперь себя побежденным и растоптанным. Правда, они победили его не на поле битвы, не храбростью и не рыцарской силой, но все-таки он чувствовал себя побежденным. И это было для него так необычайно, что ему казалось, будто весь мир вывернулся наизнанку. Он ехал смириться перед меченосцами, он, который, если бы дело не шло о Данусе, предпочел бы один померяться со всеми силами ордена! Разве не случалось, что один рыцарь, которому предстояло выбирать между бесславием и смертью, бросался на целое войско? А он чувствовал, что на его долю может выпасть и бесславие, и при мысли об этом сердце его выло от боли, как воет волк, почувствовав в своем теле стрелу.

Но это был человек, у которого не только тело, но и душа была из железа. Умел он сломить других – умел и себя.

– Я не сделаю ни шагу вперед, – сказал он себе, – пока не поборю этого гнева, которым могу погубить, а не спасти свое дитя.

И он как бы вступил врукопашную со своим гордым сердцем, со своей яростью и жаждой боя. Тот, кто видал бы его на этом холме, стоящего в латах, недвижного, на огромном коне, сказал бы, что это какой-то великан, вылитый из железа, и не понял бы, что этот недвижный рыцарь переживает сейчас труднейшую борьбу из всех, какие ему случалось переживать. Но он боролся с собой до тех пор, пока не поборол себя и пока не почувствовал, что его воля его не предаст.

Между тем мгла редела и хотя еще не совсем рассеялась, все же под конец в ней что-то стало темнеть. Юранд понял, что это стены щитновского замка. При виде этого он еще не тронулся с места, но стал молиться, так истово и горячо, как молится человек, для которого осталось на свете только милосердие Божье…

И когда наконец он тронул коня, он почувствовал, что в сердце его начинает закрадываться какая-то надежда. Теперь он готов был вынести все, что могло ему встретиться. Припомнился ему святой Георгий, потомок знатнейшего каппадокийского рода, вынесший разные позорные пытки и не только не утративший чести, но сидящий ныне одесную Бога и именуемый патроном всех рыцарей. Юранд не раз слышал рассказы о его приключениях от пилигримов, прибывавших из дальних стран, и воспоминанием об этих подвигах старался теперь ободрить себя.

И надежда все пробуждалась в нем. Правда, меченосцы славились своей мстительностью, и потому он не сомневался, что они отомстят ему за все беды, какие он причинил им, за позор, который падал на них после каждой встречи, и за страх, в котором они жили столько лет.

Но не это ободряло его. Он думал, что Данусю похитили только для того, чтобы захватить его, а когда они его захватят – зачем им тогда она? Да. Его обязательно закуют в цепи и, не желая держать поблизости от Мазовии, отправлять в какой-нибудь отдаленный замок, где, может быть, до конца жизни придется ему стонать в подземелье, но Данусю они предпочтут отпустить. Хотя бы даже обнаружилось, что они захватили его предательски и мучат, ни великий магистр, ни капитул не поставят им этого в вину, потому что ведь он, Юранд, был действительно в тягость меченосцам и пролил больше ихней крови, чем какой бы то ни было другой рыцарь. Зато, может быть, тот же великий магистр покарает их за похищение невинной девушки, к тому же воспитанницы князя, дружбы которого он искал ввиду грозящей ему войны с королем польским.

И надежда все возрастала в нем. Минутами ему казалось почти несомненным, что Дануся вернется в Спыхов, под могущественное покровительство Збышки… "Он парень настоящий, – думал Юранд, – он никому не даст ее в обиду". И он почти растроганно стал вспоминать все, что знал о Збышке: бил немцев под Вильной, дрался с ними на поединках, разбил фризов, которых они с дядей вызвали, напал на Лихтенштейна, защитил его дочь от тура и вызвал тех четырех меченосцев, которым, должно быть, не даст поблажки. Тут Юранд поднял глаза к небу и сказал:

– Я поручаю ее Тебе, Господи, а Ты ее Збышке.

И стало ему как-то легче, потому что он думал, что если Господь даровал ее юноше, то ведь не позволит же Он немцам смеяться над Собой, вырвет ее из их рук, хотя бы все немцы ее удерживали. Но потом он снова стал думать о Збышке: "Да, он не только здоровый парень, но и благородный, как золото. Он будет ее беречь, будет ее любить – и пошли, Господи Иисусе, дочери моей всяких благ… Думается мне, что со Збышкой не пожалеет она ни о княжеском дворце, ни об отцовской любви…" При этой мысли веки Юранда вдруг увлажнились, и в сердце его родилась страшная тоска. Все-таки хотелось ему хоть раз еще увидеть дочь и умереть в Спыхове, возле своих, а не в темных подземельях меченосцев. Но на все воля Божья… Щитно было уже видно. Стены все явственнее рисовались в тумане, близок уже был час жертвы, и Юранд стал еще подкреплять себя, говоря так:

– Да, воля Божья. Но закат жизни моей близок. Несколькими годами больше, несколькими годами меньше – выйдет все равно. Эх, хорошо бы еще посмотреть на детей, но если правду говорить – пожил я довольно. Что должен был испытать – испытал, за что должен был отомстить – отомстил. А теперь что? Я теперь ближе к могиле, чем к жизни, и если надо пострадать, значит, надо. Дануська со Збышкой, как бы им ни было хорошо, не забудут меня. Часто будут вспоминать и говорить: "Где-то он? Жив ли еще, или уж прибрал его Господь?…" Станут расспрашивать и, быть может, узнают. Падки меченосцы на месть, но и на выкуп падки. Збышко не поскупится, чтобы хоть кости выкупить. А уж обедню наверняка отслужат не раз. Хорошие у них у обоих сердца и любящие, за что пошли им, Господи, и Ты, Пресвятая Богородица.

Дорога становилась не только все шире, но и люднее. К городу тащились воза с дровами и соломой. Гуртовщики гнали скот. С озер везли на санях мороженую рыбу. В одном месте четыре лучника вели на цепи мужика, очевидно – на суд за какую-то провинность, потому что руки у мужика были связаны сзади, а на ногах надеты кандалы, которые, цепляясь за снег, еле позволяли ему двигаться. Из тяжело дышащих его ноздрей и изо рта вырывалось дыхание в виде клубов пара, а лучники, подгоняя его, пели. Увидев Юранда, они стали с любопытством посматривать на него, дивясь, очевидно, размерам всадника и коня, но при виде золотых шпор и рыцарского пояса опустили арбалеты к земле в знак приветствия и уважения. В местечке было еще оживленнее и шумнее, но рыцарю в латах поспешно уступали дорогу; он проехал по главной улице и свернул к замку, который, казалось, спал еще, окутанный туманом.

Но не все вокруг спало; по крайней мере, не спали вороны, целые стаи которых носились над холмом, по которому шла дорога в замок. Юранд, подъехав ближе, понял причину этого птичьего веча. У самой дороги, ведущей к воротам замка, стояла большая виселица, а на ней висели трупы четырех Мазуров мужиков, принадлежавших меченосцам. Не было ни малейшего ветра, и трупы, смотревшие, казалось, на собственные ноги, не шевелились, разве только тогда, когда черные птицы, толкая друг друга, садились им на плечи и на головы и начинали клевать веревки и опущенные головы. Некоторые из повешенных висели, по-видимому, уже давно, потому что черепа их были совершенно голы, а ноги невероятно вытянулись. При приближении Юранда стая с шумом взвилась кверху, но тотчас описала в воздухе круг и стала спускаться на перекладины виселицы. Юранд, перекрестившись, проехал мимо, приблизился к валу и, остановившись там, где над воротами высился подъемный мост, затрубил в рог.

Потом он протрубил еще раз, потом еще раз – и стал ждать. На стенах не было ни души, и из-за ворот не доносилось ни звука. Но через минуту вделанное в ворота тяжелое железное окно с лязгом приподнялось, и в нем показалась бородатая голова немецкого кнехта.

– Wer da? – спросил грубый голос.

– Юранд из Спыхова, – отвечал рыцарь.

Окно снова захлопнулось, и настало глухое молчание. Время шло. За воротами не слышно было никакого движения, и только со стороны виселицы доносилось карканье ворон.

Юранд простоял еще долго, потом поднял рог и затрубил снова.

Но ответила ему снова тишина.

Тогда он понял, что его держат перед воротами из гордости, которая у меченосцев по отношению к побежденному безгранична: его держат, чтобы унизить, как нищего. И он угадал, что так придется ему ждать, быть может, до вечера, а то и дольше. И в первую минуту закипела в нем кровь: мгновенно охватило его желание сойти с коня, поднять один из камней, лежащих перед валом, и бросить его в ворота. Так в другом случае сделал бы и он, и всякий другой мазовецкий или польский рыцарь, и пусть бы потом выходили из-за ворот с ним сражаться. Но, вспомнив, зачем он приехал, он опомнился и сдержал себя.

– Разве я не принес себя в жертву ради дочери? – сказал он себе. И он ждал.

Тем временем между зубцами стен что-то зачернело. Показались меховые шапки и даже железные шлемы, из-под которых смотрели на рыцаря любопытные глаза. С каждой минутой их становилось все больше, потому что этот грозный Юранд, в одиночестве ожидающий у ворот, был для солдат немаловажным зрелищем. Раньше кто видел его перед собой, тот видел смерть, а теперь можно было смотреть на него безопасно. Головы подымались все выше, и наконец все ближайшие к воротам зубцы покрылись кнехтами. Юранд подумал, что, вероятно, и начальники смотрят на него из-за оконных решеток, и поднял глаза на стоящую у ворот башню, но там окна проделаны были в толстых стенах, и смотреть через них можно было разве только вдаль. Зато на стенах люди, сперва смотревшие на него молча, стали переговариваться. То тот, то другой повторял его имя, то там, то здесь слышался смех, хриплые голоса покрикивали на него, как на волка, все громче, все заносчивее, и наконец, так как, очевидно, никто внутри не препятствовал, в стоящего рыцаря начали швырять снегом.

Он невольно тронул коня вперед, и на время снежные комья перестали на него лететь, крики затихли, и даже некоторые головы исчезли за стенами. Должно быть, воистину грозно было имя Юранда. Но даже самым трусливым тотчас пришло в голову, что от страшного мазура их отделяют ров и стена; поэтому грубые солдаты снова стали швырять в него не только комьями снега, но даже льдом, щебнем и камнями, которые со звоном отскакивали от лат и от покрывавшего лошадь железа.

– Я принес себя в жертву ради дочери, – повторял себе Юранд.

И он ждал. Настал полдень, стены опустели, потому что кнехтов позвали обедать. Немногие из них, которые должны были исполнять обязанности стражи, ели на стенах, а после обеда снова принялись забавляться метанием в голодного рыцаря объедков. Они стали подтрунивать друг над другом, спрашивая, кто отважится сойти вниз и дать ему по шее кулаком или древком дротика. Другие, вернувшись от обеда, кричали ему, что если ему надоело ждать, то он может повеситься, потому что на виселице есть свободный крюк с готовой веревкой. И среди таких издевательств, среди криков, хохота и проклятий проходили часы. Короткий зимний день постепенно склонялся к вечеру, а мост все висел в воздухе, и ворота оставались запертыми.

Но под вечер поднялся ветер, развеял туман, очистил небо и открыл закат. Снег стал голубым, потом фиолетовым. Мороза не было, но ночь обещала быть ясной. Люди снова ушли со стен, кроме стражи; вороны слетели с виселицы к лесам. Наконец небо потемнело, и наступила полная тишина.

"На ночь ворот не отворят", – подумал Юранд.

И на минуту пришло ему в голову вернуться в город, но он сейчас же оставил эту мысль. "Они хотят, чтобы я стоял, – сказал он себе. – Если я поверну и поеду, они, конечно, не пустят меня домой, а окружат, схватят, а потом скажут, что ничего не должны мне, потому что силой захватили меня…"

Невероятная, с изумлением отмечаемая всеми современными хрониками выносливость польских рыцарей к холоду, голоду и неудобствам порою давала им возможность совершать подвиги, на которые не способны были гораздо более изнеженные люди Запада. Юранд же обладал этой выносливостью еще в большей мере, нежели другие; и хотя голод давно уже мучил его, а вечерний мороз проникал сквозь покрытый железом кожух, все же он решил ждать, хотя бы ему предстояло умереть перед этими воротами.

Но вдруг, еще раньше, чем воцарилась совершенно тьма, он услыхал за спиной скрип шагов по снегу.

Он оглянулся: со стороны города к нему приближалось шесть человек, вооруженных копьями и алебардами, а в середине между ними шел седьмой, опиравшийся на меч.

"Может быть, им откроют ворота, и я въеду с ними, – подумал Юранд. – Хватать меня силой они не станут, не станут и убивать, потому что их слишком мало; но все-таки, если они на меня нападут, это будет значить, что они ни в чем не хотят сдержать слова – и тогда горе им".

Подумав это, он поднял стальной топор, висящий возле седла, такой тяжелый, что он был тяжел даже для обеих рук обыкновенного человека, и направил коня навстречу приближавшимся людям.

Но они не думали на него нападать. Напротив, кнехты тотчас воткнули в снег древка копий и алебард, а так как ночь была еще не совсем темная, Юранд заметил, что оружие слегка дрожит в их руках. Седьмой, казавшийся их начальником, поспешно протянул вперед левую руку и, обратив ладонь пальцами кверху, спросил:

– Вы рыцарь Юранд из Спыхова?

– Я…

– Хотите ли выслушать, с чем я прислан!

– Слушаю.

– Сильный и могущественный комтур фон Данфельд приказывает сказать вам, господин, что пока вы не сойдете с коня, ворота не будут для вас открыты.

Юранд с минуту сидел неподвижно, потом слез с коня, к которому в тот же миг подскочил один из копьеносцев.

– Оружие тоже должно быть отдано нам, – снова заговорил человек с мечом.

Властелин Спыхова поколебался. А что, если они нападут на него безоружного и затравят, как зверя? Что, если схватят его и бросят в подземелье? Но потом он подумал, что если бы должно было быть так, то их все-таки прислали бы больше. Если бы они должны были броситься на него, то сразу лат они не пробьют, а тогда он может вырвать оружие у первого попавшегося и перебить всех, прежде чем подоспеет к ним подмога. Ведь они же знали его.

"И если бы они хотели пролить мою кровь, – подумал он, – то ведь для того я сюда и приехал".

Подумав так, он сперва бросил топор, потом меч, потом мизерикордию – и стал ждать. Они схватили все это, потом человек, говоривший с ним, отойдя на несколько шагов, остановился и заговорил вызывающим, громким голосом:

– За все обиды, нанесенные тобой ордену, ты, по приказанию комтура, должен надеть вот этот мешок, который я тебе оставлю, привязать веревкой к шее ножны меча и смиренно ждать у ворот, пока милость комтура не откроет их перед тобой.

И вскоре Юранд остался один в темноте и молчании. На снегу перед ним чернел мешок и веревка, он же стоял долго, чувствуя, как в душе у него что-то ломается, что-то умирает и что через минуту он уже не будет рыцарем, не будет Юрандом из Спыхова, а будет нищим, рабом, безымянным, бесславным.

И прошло еще много времени, прежде чем он подошел к мешку и проговорил:

– Как же я могу поступить иначе? Ты, Господи, знаешь: если я не сделаю всего, что они приказывают, они задушат невинное дитя. И ты знаешь, что для спасения своей жизни я бы этого не сделал. Горек позор… горек… Но и тебя оскорбляли перед смертью. Ну, во имя Отца и Сына…

И он нагнулся, надел на себя мешок, в котором были прорезаны отверстия для головы и рук, а потом повесил на шею ножны меча – и потащился к воротам.

Он не нашел их отпертыми, но теперь ему было уже все равно, откроют ли их ему раньше или позже. Замок погружался в молчание ночи, только стража время от времени перекликалась на выступах стен. В стоящей у ворот башне светилось вверху одно окошечко; прочие были темны.

Ночные часы текли один за другим, на небо поднялся серп месяца, озаривший мрачные стены замка. Настала такая тишина, что Юранд мог слышать биение своего сердца. Но он совсем онемел и окаменел, точно из него вынули душу, и не отдавал уже себе отчета ни в чем. Осталась у него только одна мысль, что он перестал быть рыцарем, Юрандом из Спыхова, но кто он теперь – этого он не знал… Иногда ему мерещилось, что среди ночи, от повешенных, которых он видел утром, тихо идет к нему по снегу смерть…

Внезапно он вздрогнул и проснулся совсем:

– О, Господи, Иисусе милостивый! Что же это?

Из высокого окошечка стоящей у ворот башни донеслись еле слышные звуки лютни. Юранд, едучи в Щитно, был уверен, что Дануси нет в замке, но этот звук лютни среди ночной тишины мгновенно взволновал его сердце. Ему показалось, что он знает эти звуки и что это играет не кто иной, как она, его дорогое, возлюбленное дитя… И он упал на колени, молитвенно сложил руки и, дрожа, как в лихорадке, стал слушать…

Вдруг полудетский и как будто бесконечно грустный голос запел.

Юранд хотел откликнуться, выкрикнуть дорогое имя, но слова застряли у него в горле, точно их сжал железный обруч. Внезапный порыв горя, слез, отчаяния овладел его сердцем, и он упал лицом в снег и стал про себя взывать к небесам, как бы произнося благодарственную молитву:

– О, Господи Иисусе, ведь я еще раз слышу дочь свою. О, Иисусе…

И рыдания стали сотрясать его гигантское тело. А вверху грустный голос пел дальше, среди невозмутимой ночной тишины.

Рано утром толстый, бородатый немецкий кнехт стал бить ногой по бедру лежащего у ворот рыцаря.

– Подымайся, пес… Ворота отперты, и комтур приказывает тебе предстать перед ним.

Юранд как бы очнулся ото сна. Он не схватил кнехта за горло, не раздавил его в железных своих руках; лицо у него было тихое и почти смиренное; он встал и, не говоря ни слова, пошел за солдатом в ворота.

Только что он прошел их, как за спиной у него послышался лязг цепей, и подъемный мост стал подниматься вверх, а в самих воротах упала тяжелая железная решетка…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю