Текст книги "Меченосцы"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 52 страниц)
– Хоть бы из этого свить веночек, потому что другого мы ничего не найдем, а Збышко возьмет меня и в таком венке.
Княгиня сперва не хотела на это согласиться, боясь дурного предзнаменования, но так как в доме, куда приезжали только на охоту, не было никаких цветов, то решено было остановиться на бессмертниках. Между тем пришел ксендз Вышонок, который уже кончил исповедь Збышки, и увел исповедаться Данусю. Потом наступила глухая ночь. Слуги после ужина по приказанию княгини отправились спать. Посланные Юранда улеглись кто в людской, кто возле лошадей в стойлах. Вскоре огни в людских подернулись пеплом и погасли, и наконец в лесном домике настала совершенная тишина; только собаки время от времени лаяли на волков, поворачивали морды в сторону леса.
Однако у княгини, у отца Вышонка и у Збышки окна не переставали светиться, бросая красные отсветы на снег, покрывавший двор. Они сидели тихо, слушая биение собственных сердец, тревожные и охваченные торжественностью минуты, которая должна была сейчас настать. После полуночи княгиня взяла Данусю за руку и повела ее в комнату Збышки, где отец Вышонок уже ждал их со Святыми Дарами. В комнате ярко пылал камин, и при его резком, но не ровном свете Збышко увидел Данусю, немного бледную от бессонницы, белую, в венке из бессмертников, в тяжелом, ниспадавшем до самой земли платье. Веки ее были от волнения полузакрыты, руки опущены вдоль тела – и в таком виде она напоминала рисунок с цветного церковного окна; при виде ее Збышку охватило удивление: он подумал, что не земную девушку, а какого-то небесного духа собирается он взять в жены. И еще раз подумал он это, когда, сложив руки, она стала на колени перед причастием и, откинув голову назад, совершенно закрыла глаза. В тот миг она даже показалась ему умершей, и страх схватил его за сердце. Но это продолжалось недолго, потому что, услышав голос ксендза: "Ессе Agnus Dei" [31]31
Се агнец Господень (лат.).
[Закрыть], он сам сосредоточился, и мысли его унеслись к Богу. В комнате слышен был теперь только торжественный голос ксендза Вышонка: «Domine, non sum dignus» [32]32
Господи, недостоин я (лат.).
[Закрыть] да потрескивание искр в камине, да упрямые, но унылые песни сверчков где-то в щелях его. За окнами поднялся ветер, прошумел в заснеженном лесу, но сейчас же утих.
Збышко и Дануся молчали, а ксендз Вышонок взял чашу и отнес ее в домовую часовенку. Вскоре он возвратился, но не один, а с рыцарем де Лоршем, и, видя удивление на лицах присутствующих, сперва приложил палец к губам, словно хотел предупредить какое-то неожиданное восклицание, а потом сказал:
– Я подумал, что будет лучше иметь двух свидетелей бракосочетания, а потому заранее предупредил этого рыцаря, который поклялся мне честью и ахенскими святынями хранить тайну до тех пор, пока будет нужно.
Рыцарь де Лорш преклонил колено сперва перед княгиней, потом перед Данусей, а затем встал и стоял молча, одетый в торжественную броню, по изгибам которой пробегали красные отсветы огня, стоял высокий, неподвижный, как бы пораженный восторгом, ибо и ему эта белая девушка в венке бессмертников показалась каким-то ангелом, виденным на окне готического собора.
Но ксендз уже поставил ее у постели Збышки и, набросив им на руки епитрахиль, начал обряд. По доброму лицу княгини катились слеза за слезой, но в душе она в эту минуту не чувствовала тревоги, потому что она думала, что поступает хорошо, соединяя этих двух прекрасных и невинных детей. Де Лорш во второй раз преклонил колени и, опираясь на рукоять меча, казался рыцарем, пред которым предстало видение; Збышко и Дануся по очереди повторяли слова ксендза: "Я… беру… тебя… себе", а этим тихим и сладостным словам снова вторили сверчки в щелях камина, да трешал в нем огонь. Когда обряд был окончен, Дануся упала к ногам княгини, которая благословила обоих, и, поручив их покровительству небесных сил, сказала:
– Радуйтесь теперь, потому что она уж твоя, а ты ее.
Тогда Збышко протянул свою здоровую руку Данусе, а она обняла его ручонками за шею, и некоторое время слышно было, как они повторяли друг другу, прижав губы к губам:
– Ты моя, Дануся…
– Ты мой, Збышко…
Но Збышко тотчас же ослабел, потому что волнения были ему не по силам, и, упав на подушки, стал тяжело дышать. Однако он не впал в забытье, не перестал улыбаться Данусе, которая вытирала его лицо, покрытое холодным потом, даже не перестал повторять: "Ты моя, Дануся", в ответ на что она каждый раз наклоняла белокурую свою голову. Зрелище это окончательно растрогало рыцаря де Лорша, и он объявил, что ни в одной стране не приходилось ему видеть сердец столь чувствительных, а потому он торжественно клянется, что готов сразиться в конном или пешем поединке с любым рыцарем, чернокнижником или драконом, который посмел бы чинить препятствия их счастью. И он в самом деле поклялся в этом тотчас же на крестообразной рукоятке мизерикордии, т. е. маленького меча, служившего рыцарям для добивания раненых. Княгиня и отец Вышонок призваны были в свидетели этой клятвы.
Но княгиня, не понимая свадьбы без какого-нибудь веселья, принесла вина – и они стали пить его. Ночные часы протекали один за другим. Збышко, поборов свою слабость, снова прижал к себе Данусю и сказал:
– Если Господь Бог отдал тебя мне, никто тебя у меня не отнимет, но мне жаль, что ты уезжаешь, моя ненаглядная.
– Мы с отцом приедем в Цеханов, – отвечала Дануся.
– Только бы на тебя хворь какая-нибудь не напала или еще что-нибудь. Спаси тебя Господи от несчастья… Ты должна ехать в Спыхов, я знаю. Господа Бога да милосердную госпожу надо благодарить за то, что ты уже моя: брака никакая человеческая сила не расторгнет.
Но так как венчание это совершилось ночью и так как сейчас же после него должна была наступить разлука, то временами какая-то странная печаль охватывала не только Збышку, но и всех. Разговор обрывался. Время от времени огонь в камине ослабевал, и лица погружались во мрак. Тогда ксендз Вышонок бросал на уголья новые полена, а когда в трубе что-то жалобно застонало, как часто бывает от свежих дров, он говорил:
– Душа нераскаянная, чего ты хочешь?
Отвечали ему сверчки, а потом вспыхивающий ярче огонь, извлекавший из мрака бессонные лица присутствующих, отражавшийся в латах рыцаря де Лорша и озарявший белое платьице и венок из бессмертников на голове Дануси.
Собаки на дворе снова стали лаять в сторону леса, таким лаем, точно чуяли волков.
И по мере того, как протекали ночные часы, все чаще воцарялось молчание, и наконец княгиня сказала:
– Боже мой! Так ли должно быть после свадьбы? Лучше бы идти спать, но уж если нам надо бодрствовать до утра, то сыграй нам еще раз, милая, в последний раз перед отъездом; сыграй мне и Збышке.
Дануся, которая чувствовала усталость и которую клонило ко сну, рада была хоть чем-нибудь развлечься; поэтому она сбегала за лютней и, вернувшись с ней, села у постели Збышки.
– Что играть? – спросила она.
– Что, – сказала княгиня, – что же, как не ту песню, которую ты пела в Тынце, когда Збышко увидел тебя в первый раз.
– Ах, помню и не забуду до смерти, – сказал Збышко. – Чуть, бывало, услышу где-нибудь это, так и потекут у меня из глаз слезы.
– Так я спою, – сказала Дануся.
И она заиграла на лютне, а потом, вскинув по обыкновению головку кверху, запела.
Но вдруг голос ее оборвался, губы задрожали, а из-под сомкнутых век слезы помимо ее воли потекли по щекам. Некоторое время она старалась не выпустить их из-под век, но не могла, и под конец откровенно расплакалась, точь-в-точь, как тогда, когда в последний раз пела эту песню для Збышки в краковской тюрьме.
– Дануся! Что с тобой, Дануся? – спросил Збышко.
– Что ты плачешь? Какая же это свадьба? – воскликнула княгиня. – Чего?
– Не знаю, – рыдая отвечала Дануся, – так мне грустно… так жаль… Збышку и вас…
Все взволновались и стали ее утешать, уверять, что отъезд этот ненадолго и что, наверно, еще к Рождеству они с Юрандом приедут в Цеханов. Збышко снова обнял ее рукой, прижал к груди и поцелуями утирал с ее глаз слезы. Но тяжелое чувство осталось в сердцах у всех, и в этом тяжелом чувстве пробегали у них ночные часы.
Вдруг на дворе раздался звук, такой пронзительный и внезапный, что все вздрогнули. Княгиня, вскочив со скамьи, воскликнула:
– Ох, боже мой! Да это заскрипел на колодце журавль. Лошадей поят.
А ксендз Вышонок посмотрел в окно, в котором стеклянные кусочки становились серыми, и проговорил:
– Ночь уже бледнеет и наступает день. Ave Maria, gratias plena… [33]33
Богородица, дева, радуйся (лат.).
[Закрыть]
Потом он вышел из комнаты и, вернувшись через несколько времени, сказал:
– Светает, хотя день будет пасмурный. Это люди Юранда поят лошадей. Пора тебе в дорогу, бедняжка…
При этих словах и княгиня, и Дануся громко заплакали и обе вместе со Збышкой стали причитать, как причитают простые люди, когда им приходится расставаться, т. е. так, что было в этом причитании что-то похожее на обряд; вместе с тем это был не то плач, не то пение, выливающееся из простых душ по такой же естественной причине, как из глаз льются слезы.
Но Збышко в последний раз прижал Данусю к груди и держал ее долго, до тех пор, пока у него хватило дыхания и пока княгиня не оторвала ее от него, чтобы переодеть ее на дорогу.
Между тем рассвело совершенно. Все во дворце проснулись и стали приниматься за дела. К Збышке вошел чех, оруженосец, узнать о его здоровье и спросить, не будет ли приказаний.
– Придвинь постель к окну, – сказал ему рыцарь.
Чех с легкостью придвинул постель к окну, но удивился, когда Збышко велел ему отворить окно; однако он послушался этого приказания и только накрыл своего господина собственным кожухом, потому что на дворе было холодно, хоть и пасмурно, и шел мягкий, густой снег.
Збышко стал смотреть: на дворе, сквозь летящие из туч хлопья снега видны были сани, а вокруг них на взъерошенных и окутанных паром лошадях сидели люди Юранда. Все были вооружены, а у некоторых на кожухах были медные бляхи, в которых отражались бледные и унылые лучи дня. Лес совсем занесло снегом; плетней нельзя было разглядеть.
Дануся еще раз вбежала в комнату Збышки, уже закутанная в тулупчик и в лисью шубу; она еще раз обняла его за шею и еще раз сказала ему на прощанье:
– Хоть и уезжаю, а все-таки я твоя.
А он целовал ее руки, щеки и глаза, еле заметные из-под лисьего меха, и говорил:
– Храни тебя Господь! Спаси тебя Господь! Теперь ты моя, моя до смерти…
А когда ее снова оторвали от него, он поднялся и, сколько мог, приложил голову к окну и стал смотреть: и вот сквозь снежные хлопья, словно сквозь какое-то покрывало, он видел, как Дануся садилась в сани, как княгиня долго держала ее в объятиях, как целовали ее придворные девушки и как ксендз Вышонок осенил ее на дорогу крестным знамением. Перед самым отъездом она еще раз обернулась к нему и протянула руки:
– Оставайся с богом, Збышко!
– Дай бог увидеть тебя в Цеханове…
Но снег шел такой частый, словно хотел все заглушить и все закрыть от взоров, и эти последние слова донеслись до них так глухо, что обоим показалось, что они окликают друг друга уже издалека.
IX
После обильных снегов наступили жестокие морозы и ясные, сухие дни. Днем леса искрились в лучах солнца, лед сковал реки и затянул болота. Настали светлые ночи, во время которых мороз усиливался до такой степени, что деревья в лесу с гулом трескались; птицы летели поближе к жилью; дороги стали опасны из-за волков, которые начали собираться стаями и нападать не только на отдельных людей, но и на целые деревни. Однако народ радовался в дымных хатах, у очагов, предвидя после морозной зимы урожайный год, и весело ждал праздников, которые вскоре должны были наступить. Лесной дворец князя опустел. Княгиня с двором и ксендзом Вышонком выехала в Цеханов. Збышко, уже значительно поправившийся, но еще не достаточно сильный, чтобы сесть на коня, остался во дворце со своими людьми, с Сандерусом, оруженосцем-чехом и с тамошними слугами, которыми заведовала почтенная шляхтянка, исполнявшая обязанности домоправительницы.
Но душа рыцаря рвалась к молодой жене. Правда, большим утешением была ему мысль, что Дануся уже принадлежит ему и что никакая человеческая власть не сможет отнять ее у него, но с другой стороны та же мысль увеличивала его тоску. По целым дням вздыхал он о той минуте, когда сможет покинуть дворец. Он обдумывал, что ему тогда делать, куда ехать и как умилостивить Юранда. Бывали у него минуты тяжелой тревоги, но вообще будущее представлялось ему счастливым. Любить Данусю и разбивать шлемы с павлиньими перьями – вот в чем должна была заключаться его жизнь. Часто хотелось ему поговорить об этом с чехом, которого он полюбил, но он заметил, что чех, всей душой преданный Ягенке, неохотно говорил о Данусе, а сам Збышко, связанный тайной, не мог ему рассказать всего, что произошло.
Однако здоровье его улучшалось с каждым днем. За неделю до Рождества сел он в первый раз на коня и хоть чувствовал, что не мог бы еще сделать того же в латах, но все же ободрился. Впрочем, хотя он и не рассчитывал, чтобы ему вскоре представилась надобность надеть панцирь и шлем, но надеялся, что вскоре у него хватит сил и на это. В комнате, чтобы убить время, пробовал он поднимать меч, и это удавалось ему неплохо; только топор оказался для него слишком тяжелым, но он полагал, что, взяв топорище обеими руками, смог бы ударить как следует.
Наконец за два дня до сочельника он велел уложить воза, оседлать лошадей и объявил чеху, что они едут в Цеханов. Верный оруженосец немного опечалился, особенно потому, что на дворе был трескучий мороз, но Збышко сказал ему:
– Это не твоего ума дело, Гловач (так звал он его на польский лад). Нечего нам делать в этом дворце, а если я даже захвораю, так в Цеханове есть кому за мной ухаживать. Кроме того, поеду я не верхом, а в санях, по шею зарывшись в сено и под шкурами, и только под самым Цехановом пересяду на коня.
Так и случилось. Чех уже изучил своего молодого господина и знал, что нехорошо ему противиться, а еще хуже – не исполнить его приказа тотчас же; и вот через час они тронулись в путь. В минуту отъезда, Збышко, видя, как Сандерус усаживался в сани со своим сундуком, сказал ему:
– А ты что ко мне пристал, как репей к овечьей шерсти?… Ведь ты говорил, что хочешь ехать в Пруссию?
– Говорил, что хочу в Пруссию, – сказал Сандерус, – да как же мне туда идти одному по таким снегам? Не успеет первая звезда закатиться, как меня съедят волки, а тут мне тоже оставаться ни к чему. Лучше мне жить в городе, пробуждать в людях благочестие, одарять их святым товаром и спасать из сетей дьявольских, как поклялся я в Риме отцу всего христианства. А кроме того, страсть как я полюбил вашу милость и не оставлю вас, пока не поеду обратно в Рим, потому что, может статься, и услугу какую-нибудь смогу оказать вам.
– Он всегда готовь за вас поесть и выпить, – сказал на это чех, – и такую услугу окажет особенно охотно. Но если на нас в Праснышском лесу нападет целая туча волков, то мы бросим его им на съедение, потому что больше он ни на что не пригодится.
– А вы смотрите, как бы вам грешное слово к усам не примерзло, – ответил Сандерус, – такие сосульки только в адском огне тают.
– Бона, – сказал чех, проводя рукавицей по усам, которые едва начинали у него пробиваться, – сначала я попробую пива подогреть на привале, только тебе не дам.
– А в заповеди сказано: жаждущего напои. Новый грех!
– Ну так я тебе дам ведро воды, а пока на вот, что у меня есть под рукой. И сказав это, он набрал снегу, сколько мог ухватить обеими руками, и бросил Сандерусу в лицо; но тот уклонился и сказал:
– Нечего вам делать в Цеханове, потому что там уже есть ученый медвежонок, который снегом швыряется.
Так они препирались, хоть и любили друг друга. Однако Збышко не запретил ему ехать с собой, потому что странный человек этот забавлял его и, казалось, был действительно привязан к нему. И вот в ясное утро тронулись они из лесного домика, в такой сильный мороз, что пришлось покрыть лошадей. Вся окрестность лежала под глубоким снегом. Крыши еле видны были из-под него, а местами дым, казалось, выходил прямо из белых сугробов и подымался к небу прямой струей, розовея в лучах утра и расширяясь вверху, как перья на рыцарских шлемах.
Збышко ехал в санях, во-первых, чтобы сберечь силы, а во-вторых, из-за сильного мороза, от которого легче было схорониться в выложенных сеном и шкурами санях. Он велел Гловачу сесть рядом с собой и держать наготове арбалет, чтобы отгонять волков, а пока весело болтал с ним.
– В Прасныше, – сказал он, – мы только покормим лошадей, отогреемся и сейчас же поедем дальше.
– В Цеханов?
– Сперва в Цеханов, поклониться князю с княгиней и послушать обедню.
– А потом? – спросил Гловач.
Збышко улыбнулся и отвечал:
– Потом кто знает? Пожалуй, в Богданец.
Чех посмотрел на него с удивлением. В голове у него блеснула мысль, что, пожалуй, молодой господин его отказался от дочери Юранда; и это показалось ему тем более правдоподобным, что дочь Юранда уехала, а до ушей чеха дошло в лесном доме известие, что владелец Спыхова был против молодого рыцаря. Поэтому честный оруженосец обрадовался, потому что хоть он и любил Ягенку, но смотрел на нее, как на звезду небесную и готов был купить ее счастье хотя бы ценой собственной крови. Збышку он тоже полюбил и от всей души желал служить им обоим до смерти.
– Значит, вы, ваша милость, поселитесь на родной земле, – сказал он с радостью.
– Как же мне поселиться там, – отвечал Збышко, – если я вызвал этих меченосцев, а раньше еще Лихтенштейна. Де Лорш говорил, что магистр собирается пригласить короля погостить в Торунь; я пристану к королевской свите и думаю, что в Торуни пан Завиша из Гарбова или пан Повала из Тачева выпросит мне у государя разрешение подраться с этими монахами. Должно быть, они выйдут с оруженосцами, так что придется подраться и тебе.
– Еще бы! Иначе лучше мне самому монахом сделаться, – сказал чех.
Збышко взглянул на него, довольный такими словами.
– А не хорошо придется тому, кто подвернется тебе под руку… Господь Бог дал тебе страшную силу, но ты плохо поступил бы, если бы стал ею очень гордиться, потому что хорошему оруженосцу подобает смирение.
Чех кивнул головой в знак того, что не будет гордиться своей силой, но и не пожалеет ее для немцев, а Збышко продолжал улыбаться, только уже не оруженосцу, а собственным мыслям.
– Старый пан будет рад, когда мы вернемся, – сказал через несколько времени Гловач. – И в Згожелииах тоже будут рады.
Ягенка представилась глазам Збышки, точно она сидела в санях с ним рядом. Это бывало всегда: когда случайно он вспоминал о ней, то видел ее с необычайной отчетливостью…
"Нет, – сказал он себе, – не будет она рада, потому что если я вернусь в Богданец, то с Данусей, а она пусть идет за другого…" Тут мелькнули перед его глазами: Вильк из Бжозовой и молодой Чтан из Рогова, и вдруг стало ему неприятно при мысли, что девушка может достаться одному из них. "Нашла бы она кого-нибудь получше, – говорил себе Збышко, – ведь это же пьяницы и забияки, а она девушка хорошая". Подумал он и о том, что дяде, когда он узнает все, что случилось, будет очень неприятно, но он сейчас же утешился той мыслью, что Мацько всегда прежде всего заботился о роде и о богатстве, которое могло бы значительно возвысить род. Правда, Ягенка была ближе, земля ее граничила с ихней, но зато Юранд был богаче Зыха из Згожелиц; поэтому легко было предвидеть, что Мацько не будет сердиться за этот брак, тем более что ведь он знал о любви племянника и о том, как он обязан Данусе… Поворчит, а потом будет рад и будет любить Данусю как родную дочь.
И вдруг сердце Збышки наполнилось привязанностью и тоской по дяде, который был человек суровый, но берег его как зеницу ока: в боях он больше охранял его, чем себя, для него брал добычу, для него хлопотал о богатстве. Они были одиноки на свете. Родных у них не было, разве дальние, как аббат… И потому, когда иногда им случалось расставаться, один без другого не знал, что делать, в особенности старик, который для себя самого не желал уже ничего.
"Рад будет, рад, – повторял себе Збышко. – Я бы только одного хотел: чтобы Юранд принял меня так, как он примет".
И он пытался представить себе, что скажет и что станет делать Юранд, когда узнает о свадьбе. Мысль эта была немного тревожна, но не особенно, потому что на попятный уже нельзя. Ведь не пристало же Юранду вызвать его на поединок. А если бы он стал очень сердиться, то Збышко мог ответить ему так: "Перестаньте, покуда я вас прошу: ведь ваше право на Данусю человеческое, а мое божеское, и теперь она не ваша, а моя". Он когда-то слыхал от одного клирика, сведущего в Писании, что женщина должна оставить отца и мать и идти за мужем, и потому чувствовал, что сила на его стороне. Он, однако, не думал, что между ним и Юрандом дело может дойти до вражды и злобы, потому что рассчитывал, что многое сделают мольбы Дануси, а также много, если не больше – заступничество князя, подданным которого был Юранд, и княгини, которую он любил как покровительницу своей дочери.
В Прасныше им советовали остаться на ночлег, предостерегая относительно волков, которые благодаря морозам соединились в такие огромные стаи, что нападали даже на людей, едущих целыми обозами. Но Збышко не хотел обращать на это внимания, потому что случилось так, что на постоялом дворе они встретили несколько мазовецких рыцарей со свитами, ехавших также в Цеханов к князю, и несколько вооруженных купцов из самого Цеханова, везших нагруженные товаром воза из Пруссии. При таком большом поезде опасности не предвиделось, и все перед наступлением ночи двинулись в путь, хотя под вечер вдруг налетел ветер, нагнал туч, и начался поземок. Ехали, держась близко друг к другу, но так медленно, что Збышко стал думать, что они не поспеют к сочельнику. В некоторых местах приходилось разгребать сугробы, потому что лошади никак не могли пройти. По счастью, на лесной дороге нельзя было заблудиться. Однако были уже сумерки, когда они увидали вдали Цеханов.
Может быть, они даже ездили бы вокруг города среди вьюги, не подозревая, что находятся уже у цели, если бы не огни, горевшие на холме, на котором строился новый замок. Никто уже не знал хорошенько, зажигались ли эти огни в Рождественский сочельник ради гостей или по какому-нибудь старинному обычаю, но никто из спутников Збышки и не думал теперь об этом, потому что всем хотелось как можно скорее найти приют в городе.
Между тем метель все усиливалась. Резкий и морозный ветер нес неизмеримые снежные тучи, качая деревья, гудел, неистовствовал, взметал целые сугробы, поднимал их вверх, кружил, распылял, обрушивал на возы, на лошадей, хлестал путников по лицу, точно острым песком, задерживал в груди дыхание и слова. Звона бубенчиков, привязанных к дышлам, совсем не было слышно, но зато в вое и свисте ветра носились какие-то унылые звуки, похожие на вой волков, на отдаленное ржание лошадей и порой как бы полные страха людские крики о помощи. Измученные лошади стали прижиматься боками друг к другу и шли все медленнее.
– Ну и метель! – сказал задыхаясь чех. – Счастье, господин, что мы возле города и что горят эти огни, а то бы нам пришлось плохо.
– Кто в поле, тому смерть, – ответил Збышко, – но вот уж я и огня не вижу.
– Снег такой, что и свет сквозь него не проходит. А может, раскидало Дрова и уголья.
На других возах тоже разговаривали купцы и рыцари, что кого метель поймает вдали от людского жилья, тот уже не услышит завтра колоколов. Но Збышко вдруг встревожился и сказал:
– Не дай бог, если Юранд в дороге!
Чех, хоть и занят был разглядыванием, не видать ли огня, услышав слова Збышки, повернул к нему голову и спросил:
– А пан из Спыхова должен был приехать?
– Да.
– С панной?
– А огни-то и в самом деле закрыло, – ответил Збышко.
Действительно, огонь погас, но зато на дороге, у самых саней, появилось несколько всадников.
– Куда лезете? – закричал осторожный чех, хватаясь за арбалет. – Кто вы?
– Люди князя. Посланы на помощь путникам.
– Слава Господу Богу нашему Иисусу Христу.
– Во веки веков.
– Ведите нас в город, – сказал Збышко.
– Никто у вас не отстал?
– Никто.
– Откуда едете?
– Из Прасныша.
– А больше путников не видели на дороге?
– Нет. Но, может быть, найдутся на других дорогах?
– На всех ищут. Поезжайте за нами. Вы съехали с дороги. Правее.
И все повернули коней. Несколько времени слышен был только шум ветра.
– Много гостей в старом замке? – спросил наконец Збышко.
Ближайший верховой, не расслышав, нагнулся к нему:
– Как вы говорите, господин?
– Я спрашиваю, много ли гостей у князя с княгиней?
– По-старому: хватит.
– А пана из Спыхова нет?
– Нет, но его ждут. Тоже люди поехали встречать.
– С факелами?
– Да разве ветер позволит с факелами?
Но больше они не могли разговаривать, потому что шум метели стал еще сильнее.
– Как есть чертова свадьба, – заметил чех.
Но Збышко велел ему замолчать и поганого имени не произносить.
– Разве не знаешь, – сказал он, – что в такие праздники сила дьявольская слабеет и дьяволы в проруби прячутся? Одного рыбаки под Сандомиром в неводе нашли: в зубах он щуку держал, да как дошел до него колокольный звон, так он и обомлел, а они его палками били до самого вечера. Верно, вьюга сильная, но это по воле Божьей: видно, хочет Господь, чтобы завтрашний день от этого был еще радостнее.
– Эх, были мы у самого города, а все-таки если бы не эти люди, ездили бы мы, пожалуй, и до полуночи, потому что с дороги мы уже сбились, – отвечал Гловач.
– Потому что огонь погас.
Между тем они на самом деле въехали в город. Снеговые сугробы лежали там на улицах такие огромные, что во многих местах почти закрывали окна; потому-то, блуждая за городом, Збышко и его спутники и не могли разглядеть огней. Но зато ветер здесь меньше давал себя чувствовать. На улицах было пусто: горожане сидели уже за ужином. Перед некоторыми домами, несмотря на метель, мальчики с ясельками и с козой пели коляды. На площади также виднелись люди, обмотанные горохового соломой и представлявшие собой медведей, но вообще было пустынно. Купцы, сопутствовавшие Збышке и прочей шляхте, остались в городе, они же поехали дальше, к старому замку, в котором жил князь и стеклянные окна которого весело светились несмотря на метель.
Подъемный мост, перекинутый через ров, был спущен, потому что старые времена литовских нападений миновали, а меченосцы, предвидя войну с королем польским, сами искали дружбы мазовецкого князя. Один из людей князя затрубил в рог, и ворота тотчас были открыты. У ворот стояло десятка полтора лучников, но на стенах и башнях не было ни души, потому что князь позволил страже сойти с них. Навстречу гостям вышел старик Мрокота, приехавший два дня тому назад, и приветствовал их от имени князя, затем он повел гостей в дом, где они могли переодеться, как подобает, к столу.
Збышко сейчас же стал расспрашивать его о Юранде из Спыхова; Мрокота ответил, что Юранда нет, но что его ждут, потому что он обещал приехать, а если бы заболел сильнее, то дал бы знать. Однако навстречу ему выслали верховых, потому что такой метели и старожилы не запомнят.
– Так, может быть, они скоро приедут?
– Должно быть, скоро. Княгиня велела поставить для них миски за общим столом.
Хотя Збышко все-таки немного побаивался Юранда, однако он обрадовался и сказал себе: "Чтобы он ни делал, главного он не переделает: приедет моя жена, ненаглядная моя Дануся". И повторяя это себе, он едва верил своему счастью. Потом он подумал, что, быть может, она уже во всем призналась Юранду, может быть, умилостивила и умолила его сейчас же отдать ее Збышке. "По правде сказать, что ж ему еще делать? Юранд человек умный и знает, что, если он даже станет ее удерживать, я все равно возьму ее, потому что мое право сильнее".
Между тем, переодеваясь, он разговаривал с Мрокотой, расспрашивая о здоровье князя, а особенно княгини, которую еще в бытность в Кракове полюбил как мать. И он обрадовался, узнав, что в замке все здоровы и веселы, хотя княгиня очень скучала по милой своей певунье. Теперь ей играет на лютне Ягенка, которую княгиня тоже любит, но не так.
– Какая Ягенка? – спросил с удивлением Збышко.
– Ягенка из Вельголяса, внучка старого пана из Вельголяса. Красивая девушка: лотарингский рыцарь в нее влюбился.
– Так де Лорш здесь?
– А где ему быть? Приехал сюда из лесного дворца и живет, потому что ему здесь хорошо. У нашего князя никогда в гостях недостатка нет.
– Я рад буду его видеть, потому что это рыцарь безупречный.
– Он тоже вас любит. Но пойдемте, а то князь с княгиней сейчас сядут к столу.
И они пошли. В столовой зале пылали камины, за которыми смотрели слуги, зала была полна гостей и придворных. Князь вошел первый в обществе воеводы и нескольких приближенных. Збышко низко поклонился ему и поцеловал руку.
Князь поцеловал его в голову и, отведя немного в сторону, сказал:
– Я все знаю. Сначала я был недоволен, что вы сделали это без моего разрешения, но по правде сказать – некогда было, потому что я в то время был в Варшаве, где хотел провести и праздники. Уж известное дело: ежели женщина за что возьмется, так и не спорь, потому что ничего не добьешься. Княгиня вас любит как мать, а я всегда предпочитаю ей угодить, нежели с нею спорить, чтобы не заставить ее огорчаться и плакать.
Збышко еще раз низко поклонился князю.
– Дай бог сослужить за это службу вашей милости.
– Слава ему, что ты уже здоров. Расскажи же княгине, как благосклонно я тебя принял, она обрадуется. Боже мой, ее радость – моя радость. Юранду я тоже замолвлю за тебя слово и думаю, что он даст разрешение, потому что он тоже любит княгиню.
– Если бы он не захотел отдать Данусю – все равно мое право сильнее.
– Твое право сильнее – и он должен согласиться, но благословения вам может не дать. Насильно благословить его никто не заставит, а без родительского благословения нет и Божьего.
Услышав эти слова, Збышко опечалился, потому что до сих пор об этом не подумал. Но в эту минуту вошла княгиня с Ягенкой из Вельголяса и с другими девушками. Збышко поспешил поклониться ей, она же встретила его еще ласковее, чем князь, и сейчас же стала ему рассказывать об ожидаемом приезде Юранда. Вот и миска для них поставлена, и люди высланы, чтобы проводить их среди метели. С рождественским ужином больше уже нельзя ждать, потому что "государь" этого не любит, но они, вероятно, приедут раньше, чем ужин кончится.
– Что касается Юранда, – сказала княгиня, – то все будет по воле Божьей. Я или сегодня же скажу ему все, или завтра после обедни; князь тоже обещал поговорить от себя. Юранд бывает упрям, но не с теми, кого он любит и кому чем-нибудь обязан.