Текст книги "Бонташ"
Автор книги: Генрих Ланда
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)
Ещё через десять минут инженер-конструктор с чемоданом вваливается в полуподвальную квартирку в Никитниковом проезде, где он проживал ещё в бытность студентом-практикантом. И ошарашенная бывшая его хозяйка соглашается принять его и на этот раз. Значит, можно уже прямо ставить свой чемодан и располагаться? Прекрасно. Нет, лучше не терять московского времени, ведь сейчас только четверть седьмого. Бросаю чемодан и снова выскакиваю на улицу. Куда идти? Куда бежать? Я в Москве!
На следующее утро началась трудовая жизнь. Мы встретились у здания министерства, получили пропуска и вошли внутрь. Разделись в гардеробе, прихорашивались перед многочисленными зеркалами и поднялись лифтом в Главтяжстанкопресс на пятый этаж. В техническом отделе было людно и шумно. В последующие дни мне приходилось являться сюда много раз, с Шерешевым и самому, и всё это стало для меня совсем плёвым делом, но в первый раз не обошлось без трепета душевного. А какой-то особый, радостный подъём оставался внутри, в груди и в животе, до конца моего пребывания в Москве.
В техотделе Главтяжстанкопресса я был представлен главному конструктору главка. Там же мы встретили нашего Степанова. Выяснив подробности процедуры утверждения, мы взяли письмо в Оргстанкинпром (я тут же сел и отпечатал его на свободной машинке) и отправились дальше. В этот же день мы были в ЭНИМСе. Здесь вёл Шерешева я, так как он не был знаком с новым зданием. Не думал я, что так скоро снова окажусь здесь, разденусь у гардероба в просторном вестибюле, буду подниматься по широким лестницам и проходить по строгим коридорам с рядами закрытых дверей – белых или обитых клеёнкой, в зависимости от значительности того, что за ними скрыто. Здесь мне всё было хорошо знакомо, и здесь я особенно волновался. Даже самый запах, запах нового и содержащегося в чистоте помещения, заставлял сердце болезненно сжиматься. Помнит ли ещё меня здесь кто-нибудь? Ведь я был здесь ещё в этом году! Воспользовавшись свободной минутой, я бросил Шерешева и убежал в свой ОТАР. Конечно, меня там помнили и узнали. Конструктор Глеб Иванович обстоятельно расспрашивал меня о работе, об успехах, вставляя комплименты, основанные на впечатлениях прошлого (он присутствовал тогда при моём прощании с Алексеевым), а остальные сотрудники, сходясь после обеденного перерыва, подходили пожать руку и всё спрашивали: "Ну теперь уже насовсем?" – а некоторые никак не могли сообразить, что я уже и дипломный проект сделал, и защитил, и уже инженер, и уже приехал с проектом на утверждение. Алексеева не было. Глеб Иванович рассказал, что их новый сотрудник, какой-то кандидат наук, работает сейчас над техническим заданием на многорезцовый обточной гидрокопировальный станок. Но и его сегодня не было. Я так его и не видел.
19-го с утра мы поехали на ЗИС для получения рецензии на проекты. Направились в технологическое бюро, потом нас переправили в проектное бюро АЗ-1, подготавливающее автозавод для Китая. Шерешев имел также поручения сюда от нашего отдела заказов, и из-за этого на нас насели с делами, никакого отношения к нашей командировке не имеющими.
Вечером я был в большом зале консерватории на юбилейном концерте, посвящённом Шуберту.
20-е ноября мы снова провели на ЗИСе. Смотрели шлифовальные станки, работающие во 2-м моторном цехе.
22-го, в воскресенье, я с утра отправился гулять по Москве, просто так, просто наслаждаться Москвой. Был чудесный зимний день. От центра я дошёл до Пушкинской площади и свернул на бульварное кольцо. Я шёл, любуясь зимним воскресным городским пейзажем, мимо памятника Тимирязеву по Тверскому и по Суворовскому бульварам, затем вдоль забора у котлована Дворца Советов вышел к набережной, дошёл до Большого и Малого Каменных мостов, перейдя на другую сторону, поднялся до стрелки, откуда во всей красоте открывается Крымский мост, и углубился в переулки Замоскворечья. Читая удивительные названия переулков на табличках, украшающих стены домов (здесь попадались даже "яти"), брёл всё дальше, пересёк Полянку и Большую Ордынку, и Пятницкую, и неожиданно, как на берег большой реки, вышел из узкой улочки прямо на садовое кольцо, на Валовую улицу.
И продолжал свой рейс, уже не выходя из русла этой великой магистрали. Миновал Павелецкий вокзал, ещё раз перешёл Москву-реку и оказался на Таганской площади, затем бодро начал опускаться по улице Чкалова. Погода успела поменяться, шёл крупный весёлый снег, или же это просто мне было весело, и я, не снижая скорости, шёл дальше, жуя какую-нибудь очередную сдобу, которую приобретал по дороге – обедать было неохота и некогда. Вот уже и Курский вокзал, и Красные ворота, и высотное здание. Здесь, пройдя ещё немного, я покидаю Садовое кольцо и по улице Кирова снова выхожу к бульварам, возле Кировских ворот. Спускаюсь по бульварам вниз, к Трубной площади, через неё – на Пушкинский бульвар, и вот уже улица Горького, и кольцо вокруг центра Москвы замкнуто. Это был чудесный день.
В понедельник 23-го мы были на заводе Орджонекидзе, в бюро Оргстанкинпрома, где рассматривали проекты обоих станков, а после этого – в ЭНИМСе, где просматривали все три, т.е. также и техзадание на торце-круглошлифовальный. Я больше молчал и думал, как много мне ещё нужно набираться ума. Но фасон держал.
Вечером этого дня Шерешев уехал в Горький, предоставив мне двигать дела дальше самому и назначив встречу на понедельник 30-го, для чего советовал телеграфно просить продления командировки.
На следующий день я снова был на ЗИСе, беседовал с руководителем лаборатории резания. Получилось как-то само собой, что я оказался впутанным в торце-круглошлифовальный станок, а теперь ещё и в наружно-хонинговальный. Я вспоминал, как в первые дни работы, когда Чумак рассказывал мне, что новые проекты серийных станков утверждаются в Москве, я в шутку спросил – может быть и я поеду утверждать этот копировально-шлифовальный 3433. Снисходительно улыбаясь, он выразительно ответил: "Обычно езжу в Москву с ними я…".
И вот теперь – как удивительно могут складываться обстоятельства! – Чумак работает где-то в МТС, а я приехал в Москву утверждать не один станок, а два, и вдобавок к этому вожусь с утверждением составленного им техзадания на торцешлифовальный.
Вечером смотрел "Необыкновенный концерт" в театре Образцова.
25-го бегал из одного места в другое. Виделся в главке со Степановым и с его санкции послал телеграмму с просьбой продлить командировку на пять дней. Вечером был на концерте Александровича.
26-го – опять ЗИС. Чтобы продвинуть там дело, пришлось немало побегать. Зато выслушал комплименты моей энергичности. Руководителя технологического бюро, обманутого моим слишком юным видом, пришлось довольно резко оборвать, и это пошло ему на пользу. Я чувствовал себя уверенно – за моими плечами Харьковский станкостроительный завод им. Молотова! В этот же день походил по цехам завода, повидал однокурсников – они работали сменными мастерами.
В этот вечер идти было некуда, да мне и не хотелось. Я слонялся по улицам и площадям, по станциям метро и магазинам, от всего получая удовольствие, радуясь всему без всякой причины. Или может быть, радость была от того, что я в Москве, что я молод и здоров, что всё складывается так удачно, как и предполагать нельзя было. Оттого, что я чувствовал в себе огромные силы, взялся бы, казалось, сдвинуть любую гору, не сробел бы ни перед чем.
И всё-таки во всех этих бесконечных концертах, пеших переходах и миниатюрных гастрономически-кондитерских кутежах был странный привкус какого-то тоскливого разгула. Где-то внутри сосала грусть и гнала с места, заставляла принимать всё новые неожиданные и иногда экстравагантные решения. Что же это? Обычная моя лирическая печаль, сопутствующая удачам? Недовольство своей работой, выбранной профессией, в котором страшно признаться самому себе? Предстоящее расставание с Москвой? Письмо, которое я написал Вите около недели назад, большое, пёстрое и нахальное письмо? Или нехорошие предчувствия?
ТЕТРАДЬ ШЕСТАЯ
27 января 1954 г., Середина-Буда.
Начинаю шестую тетрадь. Тетрадь замечательная, я купил её ещё в Москве, но теперь она больше ни на что другое мне не сможет понадобиться.
Продолжаю своё жизнеописание с ноября прошлого года, когда я находился в командировке в Москве.
28-го у меня были уже заключения по проектам и техзаданию из Оргстанкинпрома и ЭНИМСа. Степанова в Москве уже не было. В министерстве я сказал начальнику главка, что ввиду неполучения телеграммы о продлении командирвки я намерен, оставив все подготовленные материалы для Шерешева, уехать в Харьков до рассмотрения проектов. Он на это с усмешкой ответил, что у них, мол, здесь такой порядок, что человек не уезжает не закончив дела, а его командировка их не беспокоит, и пусть она не беспокоит и меня. После этого я купил себе билет на 30-е на Шурова и Рыкунина. Вечером был в кино "Метрополь".
Воскресенье 29-го убил зря, если не считать ещё одного перехода по части Садового кольца. В армянском магазине на улице Горького купил кос-халвы с фисташками и "гулял дальше". В Елисеевском гастрономе мне кто-то закрыл сзади ладонями глаза. Я остановился и, продолжая жевать, спокойно ждал, когда это кончится. Это был, конечно, Витенька Маневич. Он выражал бурный восторг и удивление, я же вместо всего этого сунул ему в рот кусок халвы. Моя флегма удивила и сбила его с толку, но ненадолго. Он делал диплом в одном из подмосковных НИИ (у инженер-физиков обучение на пол-года дольше), всего час езды электричкой, там же останется работать, имеет там уже постоянную прописку и квартиру на троих со всеми удобствами, а сейчас купил коробку конфет и едет на дачу на свидание к дочке одного важного военного, с которой познакомился в электричке. В декабре будет защита; если его приёмная телевизионная трубка "будет видеть", то карьера ему обеспечена. На его работы уже сейчас затрачено шестьдесят тысяч, учитывая материалы и оплату техперсонала. Он был гладко выбрит и с синими отёками под глазами – говорил, что они там у себя непрерывно пьянствуют.
– Ну, а как у тебя? Как с девочками? Всё такой же? Эх, Милечка, Милечка – сношаться надо!.. Ну, буду в Киеве – обязательно передам от тебя привет, Марику и всем. Возьми мой адрес и напишешь как-нибудь обязательно. Всего наилучшего, Милечка, пока!
Мы расстались на Манежной, возле Охотного ряда. После этой встречи стало ещё тоскливей. Надвинув шляпу на нос и сунув руки поглубже в карманы, я побрёл домой через пустынную Красную площадь.
(((Витенька Маневич не дожил до пятидесяти, умер от инфаркта, дважды перед этим провалившись на защите кандидатской диссертации. "Что есть жизнь человеческая?"…)))
В здании министерства машиностроения, на пятом этаже, где расположены Главтяжстанкопресс и Главинструмент, в конце коридора имеется что-то вроде маленького холла с кожаными креслами, столом и диваном. Утром 30-го ноября, в понедельник, я сидел здесь на диване и ждал Шерешева со сложными чувствами в душе. Если Шерешев не вернулся ещё из Горького (что было более чем весьма возможным), мне нужно будет сегодня представить на рассмотрение и защищать проекты и техзадание самому. Большой почёт и большой риск. И хочется – и страшно. Стрелка подошла к одиннадцати, условленному часу, и, перевалив, пошла дальше. Когда она дойдёт до половины двенадцатого, я встану и начну действовать. Всё-таки это было уж слишком; понаслышавшись всего, я ведь понимал, какой я ещё сосунок в этих делах. Пока я терзался таким образом, пришёл Шерешев. Сел рядом, закурил, и мы начали обмениваться новостями. Ему удалось обернуться наредкость быстро. А я ещё только сегодня должен был съездить на ЗИС за заключением. Он остался меня ожидать.
Я вернулся в главк, и мы сели за предварительное рассмотрение материалов с одним из инженеров отдела.
Вечером был на концерте Шурова и Рыкунина.
1-го декабря закончили просмотр и составили проекты протоколов. Назавтра предполагалось их принять, подписать и утвердить. Я взял билет до Харькова на поезд, отходящий ночью со 2-го на 3-е декабря.
2-го декабря в главке не без трудностей были утверждены протоколы по всем трём станкам. Это заняло весь рабочий день, отпечатаны и подписаны они должны были быть только назавтра. Зайдя в последний раз, на всякий случай, в экспедицию, я получил телеграмму с продлением командировки на семь дней. Так что я теперь имел возможность несколько дней прошляться без дела по Москве за казённый счёт. Денег хватало, правда, я был сдержан в расходах, хотя на хлеб и зрелища не скупился, но по причине абсолютного воздержания от напитков и курения мог позволить себе эту роскошь.
И всё же я решил не возвращать билет и уехать этой же ночью. Удивительное дело – мне уже не сиделось в Москве. Было всё то же возбуждённо-тревожное настроение. Для собственного блага было необходимо скорее забиться в свою нору.
Мы попрощались с Шерешевым на обычном месте, на станции Дзержинского у выхода на улицу Кирова. Он оставался дожидаться "шлифовальной" конференции в ЭНИМСе и просил меня напомнить в Харькове, чтобы ему выслали денег. Не думал я тогда, что мы видимся в предпоследний раз, а после этого встретимся ещё лишь на несколько минут и при совсем других для меня обстоятельствах.
В час ночи со второго на третье декабря я выехал из Москвы в Харьков. За время пути снова ни разу не вышел из поезда и почти не слазил с полки.
Ехал в троллейбусе через Харьков в семь часов вечера – самое бешено-горячее время для московских улиц. А здесь – редкая машина на пустынном перекрёстке. Потом кончается и это, дальше тянется бесконечный проспект Сталина. От Турбогенераторного путешествие продолжается в трамвае. Полчаса абсолютного мрака по сторонам, затем начинают мерцать огни заводского посёлка, а я в волнении мечусь по пустой трамвайной площадке, словно приехал на любимую родину, объективно восторгаюсь её индустриальной мощью. Вылезаю у проходной своего завода и тащу отчаянно тяжёлый из-за чертежей чемодан по бетонной дорожке, проложенной через будущий парк до самых жилых домов. А там утопаю в отвратительной каше из воды и талого снега, попадаю в темноте по самые щиколотки в лужи. Добираюсь до своей комнаты в общежитии и долго колочу в дверь, пытаясь разбудить Василия. Наконец он открывает, заспанный и растрёпанный. Я вхожу, присаживаюсь на край своей ужасной цельносваренной койки, оглядываю ярко освещённую безалаберную комнату: стулья с дочерна засаленными сиденьями; стол, накрытый клеёнкой и затрёпанными газетами, с ненужным чернильным прибором и пустым мутным графином; носки, развешенные для просушки на радиаторе; на уродливых тумбочках – беспорядочно наваленные книги, пепельницы, сапожная щётка, кружка, банки; из незакрывающегося шкафа выпирают грязные спецовки, а сверху выглядывает что-то такое, в чём лучше не копаться… Словом – я дома.
4-го декабря я явился на завод, передал Шварцману материалы и сообщил о результатах командировки. Он выслушал поверхностно и доброжелательно, наметил перспективы дальнейшего. "Словом, я вижу, что торцешлифовальный теперь тоже за вами?" Я только смущённо улыбнулся. Я всё глубже запускал пальцы в целый ряд моделей. В моих руках родились две новые модели – 3А433 и 3А420; мне предстояла модернизация станка 3423; за мной будет хонинговальный станок для АЗ-1; в Москве Шерешев предложил совместно взяться за модернизацию копировального 3430; случай связал меня с новорожденным торцешлифовальным 3161Т, и теперь он тоже будет отдан мне. Ещё не прошло четырёх месяцев, как я пришёл на завод. Я вспомнил комплимент завтехархивом, ещё не знавшей, что я еду в Москву с проектами (я об этом не распространялся), что "ещё никогда таким новичкам не давали корректировать целый станок".
Пока же Степанов сказал, что до прибытия из Москвы чертежей хонинговальной головки мне прийдётся заняться наладками, поскольку сейчас масса работы, и надо помочь. Он как будто оправдывался, считая, очевидно, что я могу уже обидеться из-за такой работы – а ведь ещё совсем недавно он поручил мне составлять список применяемых на заводе абразивов. Но именно благодаря работе над этим списком я познакомился со всей номенклатурой выпускаемых заводом станков, что сослужило мне службу в Москве. А работу по проектированию наладок находил для себя полезной и интересной, хотя она почему-то считалась "вторым сортом". Работать же действительно было некому, кто-то болел, а нескольких человек забрали в МТС. Весь завод лихорадило от этого "набора", заводской автобус непрерывно курсировал между административным корпусом, райкомом и обкомом.
По приезде из Москвы меня ждали два письма от сокурсников, от Жорки Сомова, от Милы. Оба сокурсника писали, что у них направляют на работу в МТС. От Виты письма не было.
Два дня праздников бесцельно и упрямо провалялся на койке. От непрерывного лежания и беспорядочного спанья начала болеть голова. Ел тоже, что попадётся. От поездки жизнь совсем разладилась – начиная с питания и стирки и кончая мыслями в голове. Теперь предстояли долгие будни, и всё надо было привести в порядок.
7-го получил от Рабиновича наладку. Материалы нужно было разыскать на столе у Навотного – он продолжал болеть. Разворачивая пропыленные рулоны, я думал: какое море кропотливого труда в этих нудных и запутанных чертежах, которые создаёт рядовой конструктор со стажем в два десятка лет, ежедневно к тому же убивающий два часа жизни на езду в трамвае на завод и обратно. Неужели и мне предстоит также плодить груды этих замызганных бумаг, объедки многолетних бесславных трудов, высосанные вечно голодной грязной пастью производства? Ах, неужели я этого хотел? Голова продолжала болеть, то тише, то сильнее. Библиотекарша спросила: "Отчего вы такой зелёный?"
8-го прикинул основные проекции наладки. Дело оказалось интересным.
В общежитии на моей койке меня ждало письмо от Виты. Я его схватил, может быть, слишком поспешно, учитывая присутствие Василия, так как сразу узнал почерк на конверте. Тут же подхватил пустую баночку и с письмом и баночкой снова выскочил за дверь – в магазин, покупать консервированные бобы на ужин и завтрак. Прочитал письмо под ближайшим фонарём. Письмо, конечно, было самое обычное, но ведь оно было послано не по обязанности или из вежливости, написано оно было поздно ночью в канун праздников. А по дороге из магазина обратно, лихо размахивая приобретенными бобами, я уличил себя в возмутительной мысли – дескать, почему это такая неправильность, что весь заводской район не имеет заводов электро-радиоаппаратуры или соответствующих исследовательских институтов… И поспешил отбросить эту глупую мысль.
…Василий рассказал, что инженер Мороз оставляет лабораторию и переводится начальником нового цеха – сборки тяжёлых станков. Перед ним вопрос был поставлен прямо – либо так, либо документы в райком, т. е. работа в МТС. Лаборатория остаётся без инженера. И у меня хватило нахальства подумать, что я взялся бы и за лабораторию. Как знать? Теперь я верил в свою звезду.
Вывалив бобы в кастрюлю и поставив её на электроплитку, я взялся чинить свой будильник, точнее – реставрировать и вставлять на место пружину звонка. Дело было сложное и кропотливое, продолжалось и после ужина, Василий и Алексей принимали деятельное участие, а после полуночи легли спать, я же, закончив ремонт и отыскав то единственное положение в пространстве, при котором мог теперь ходить истерзанный будильник, начал писать в ночной тиши письмо Вите. Я писал про всю ерунду – про фонарь на дворе, под которым я читал её письмо, про бобы и про будильник, как будто само собой было понятно, что весь сегодняшний день был для меня не таким, как остальные. Это было ночью с 8-го на 9-е декабря, когда исполнялось четыре месяца со дня моего зачисления на завод.
Я спрятал неоконченное письмо и улёгся на своё ложе. Спал плохо: прислушивался – идёт ли будильник.
Это произошло на следующий день, 9-го декабря 1953 года. Началось телефонным звонком в отдел. С цехами я ещё не был связан, к телефону меня вызывали редко, и я сразу понял, в чём дело. Просили одеться и зайти в кабинет главного инженера. Там меня спросили, что я думаю о переходе на работу в МТС. Я сказал, что об этом не думаю. Потом нас посадили в автобус, кроме меня – ещё несколько конструкторов поехали главный инженер, секретарь парторганизации и завкадрами.
В райкоме я горячо и убедительно доказывал всем трём секретарям непригодность моей кандидатуры для работы в МТС. Но это не имело ровно никакого значения. Заводские руководители молчали, как могилы. Я отказался взять рекомендацию для обкома и этим вывел из себя секретаря. Автобус повёз остальных в обком, я же пошёл обратно на завод. Была слегка морозная погода, но ярко светило солнце, и у меня было очень независимое, решительно-бодрое настроение.
Я стоял у своей доски и водил карандашом, но что-то плохо работалось. Непрерывно подходили с расспросами. Степанов тоже позвал к себе (он заменял уехавшего на конференцию Шварцмана), расспрашивал и упрекнул, что я ушёл, даже не предупредив его.
Где-то я читал, что сражённый пулей делает ещё несколько шагов вперёд, прежде чем упасть. Я стоял за доской, а настроение становилось всё мрачнее.
Снова вызвал Степанов. Меня и Розенцвейга. Он рассеянно улыбался и бегал глазами, глядя в лицо лишь короткие мгновенья. После пары вводных фраз и вопросов он сказал:
– Так что вот как: главный инженер не велел допускать вас к работе, пока вы не съездите в обком. Я, конечно, ему сказал, что держать вас за руки не буду, так что моё дело вас поставить в известность… И ещё хочу вам сказать… Вы нехорошо держали себя. Надо быть очень сдержанным… Мне вот сейчас звонил кое-кто – не хочу говорить… В общем, одно слово – имейте в виду… Моё дело вас предупредить.
– Позвольте, это уже кто-то интригами занимается, – сказал Розенцвейг, изменившись в лице, – я ничего не говорил, наоборот, очень спокойно…
– А почему ты сказал, что у нас не прорабатывались решения сентябрьского пленума? Ведь прорабатывались же!
– Иван Иванович, что вам сказали обо мне? – ровным голосом спросил я.
– Про вас… Я вам потом скажу… Вы вообще…
Подождав, пока Розенцвейг выйдет, я потребовал от Степанова прямого ответа. Но он всё смотрел в сторону, говорил, что не знает, ещё не точно, может быть ошибается, нужно ещё проверить… И внушительно советовал завтра же ехать в обком, а сейчас пойти и сказать об этом главному инженеру.
Не получив конкретного ответа, я вышел. Перед глазами была ночь.
Я пошёл и сказал, что поеду в обком завтра с утра, но решения своего не изменил и скажу там то же самое.
Ушёл с работы на пол-часа раньше – это было естественно, я уже был "вне закона", равнодушно переведен в эту категорию толпой незатронутых счастливцев.
Куда теперь? Бежать от самого себя невозможно. Это конец всему, конец, в который ещё даже как-то трудно поверить, перед которым чувствуешь себя таким жалким и беспомощным, и бороться не в силах. Единственное, быть может, облегчение даст тонкая ниточка телефонного провода, на другом конце которой будут раздавлены и добиты единственные в мире любящие тебя души, которые слишком искалечены и измучены жизнью, чтобы вынести этот новый удар. Что делать, что делать? В голове крутятся всё время одни и те же жуткие мысли, потом на смену им приходят новые, ещё более ужасные, потому что сразу даже невозможно охватить размеры этой катастрофы.
Я ненадолго захожу в общежитие, затем еду в город.
Междугородный телефон. Меня вызывают к окошку. Абонент не отвечает. Прошу повторить вызов через пол-часа. Пол-часа бегаю по тёмным улицам и возвращаюсь обратно. Снова жду, подхожу под окошко, униженно прошу поскорее сделать вызов, на меня сердятся. Наконец говорят, что абонент снова не отвечает. Я прошу отложить вызов ещё на пол-часа. Телефонистка отказывается – не могут они всё время переносить.
Еду обратно, с неподвижным мёртвым лицом трясясь в пустых троллейбусах и трамваях, ни на секунду не переставая лихорадочно думать о свалившемся несчастьи. Нет сил выдержать. Перед кем плакать? Один, один.
Так кончается этот день, 9-е декабря. Ещё днём, зайдя на почтамт, я отправил письмо, дописав к нему следующее:
"Вита, сегодня меня вызвали по вопросу перехода на работу в село. Простите всю эту написанную выше чепуху. Мне сейчас очень тяжело. Прощайте. Эмиль."
Ночь с девятого на десятое была единственной ночью с кошмарами. Всё время впоследствии я старался следить за своей своевременной едой, нормальным сном и опрятностью.
Дождавшись рассвета, я поднялся и, побрившись и позавтракав по мере сил, поехал в город. Больше всего страшила мысль, что в обкоме прийдётся ждать. Мне казалось, что этого я сейчас не выдержу. Долгая езда была сейчас благословением – она помогала переносить время.
У обкома я встретил завкадрами, прошёл вместе с ним. В коридорах было много народа, все по одному и тому же делу. Бабенко дал мне заполнить анкету, написать автобиографию, унёс их и сказал, что надо ждать. Присев у какого-то столика, я положил голову на руки и пытался забыться. Время тянулось невыносимо мучительно. Наконец я был введен к инструктору. Он мне говорил то же, что говорили в райкоме, только в более бесцеремонной и категорической форме. Я же измученным голосом, но не менее категорически отвечал: "Всё понимаю, но не могу". Тогда он просто сказал: "Вы поедете," – и велел идти к другой комнате и ждать в коридоре, пока оттуда позовут. Снова ожидание. В этом коридоре пустынно, я хожу из стороны в сторону. И думаю всё о том же, но теперь представляю, как напишу о всех моих страданиях ей, Вите; всё равно – поймёт она или не поймёт, ответит или не ответит. Эта мысль, о пробе изложить всё, что со мной происходит, законченными фразами, приносит облегчение, заставляя думать о себе, как об отдельном, третьем лице. И уже не так мучительно ждать, и рождается иллюзия, что чем больше пройдёт времени, тем больше шансов на спасение, словно я могу как-то затеряться, забыться, пока пройдёт острый момент.
Но обо мне не забыли. Меня зовёт к себе представитель сумского обкома. Разговор на ту же тему и с тем же результатом. Представитель, сказав внушительно стереотипное "Вы поедете!", пишет на моих бумагах: "Годен для работы механиком по трудоёмким процессам в животноводстве. Категорически отказывается ехать в МТС".
Я ещё помаялся в коридорах, прежде чем инструктор подписал мне пропуск на выход. При этом он сказал: "Можете теперь продолжать работу в ожидании приказа о вашем откомандировании с завода на работу в МТС. Ничего, Сумская область – это недалеко, и климат почти такой же…" Не знаю, было ли это делом случая, или он всё-таки тронулся моим жалким и несчастным видом, однако он меня направил в область, которая к этому времени уже стала роскошью, так как в основном теперь посылали в Тамбовскую, Белгородскую и им подобные. Я вышел на солнечную улицу и медленно пошёл к Сумской. Неспеша пообедал в хорошо знакомой столовой, где были завсегдатаями студенты-медики и курсанты медицинской академии. Я был теперь вне окружающего мира, один. Поехал на завод, где кое-как дотянул до половины шестого. Розенцвейг не был ни на работе, ни в обкоме, он заболел.
Пришёл в общежитие и стал тянуть время, чтобы не ехать в город слишком рано для звонка домой. Попрежнему состояние было ужасное. Казалось, ещё немного, ещё несколько часов такого психического напряжения – и наступит счастливая минута, я сойду с ума, буду выброшен в море милостивой стихии, освобождён от собственных мыслей, чувств, поступков. И буду спасён. Но я оказался слишком прочен, чтобы удостоиться этой благодати. Вместо этого я написал и отправил письмо Вите и съездил в город позвонить по телефону. У меня хватило сил говорить бодро.
"10 декабря.
Я написал "прощайте", но я не могу, Вита, не писать снова. Мне кажется, что мне от этого немного легче.
Теперь всё прошлое выглядит какой-то ужасной насмешкой судьбы. Всего две недели назад я ходил по сверкающей Москве, я был полон радости из-за успехов и упоительных надежд. Командировка для утверждения технических проектов, которые я сам составлял; министерство, ЗИС, Оргстанкинпром, завод Орджонекидзе, ЭНИМС и завод "Стакоконструкция"… Всё это теперь мучительно вспоминать. А голову сверлят одни и те же отчаянные мысли. И самое невыносимое – что об этом надо сообщить домой. Как они это перенесут – не представляю. Ведь их жизнь теперь заключается целиком в моём счастьи. Ведь они у меня уже такие старые и такие исстрадавшиеся. Я вчера ходил звонить домой и не застал никого дома. Это было очень тяжело, но я даже немного радовался, что так вышло, если только я сейчас в состоянии радоваться. Но мне там же хотелось плакать. Ведь я же один здесь, так страшно одинок, и в трудную минуту это почти непереносимо. Но разве принесёт мне облегчение то, что я свалю своё горе на головы более слабых? В их сердцах и так всегда остаётся открытой рана – гибель моего брата. Я думал их хоть теперь утешать немного. Боже, как я им буду это говорить?
Сейчас еду в город снова звонить домой.
Пожелайте мне видеть ещё в жизни счастье.
Эмиль."
11-го с утра я вышел на работу. Однако делать ничего не мог и попросил у Рабиновича переписывать какие-то списки, чтобы немного отвлечься и для приличия создать видимость занятости. Рабинович меня понимал, он дал мне "работу" и сказал, что я могу не торопиться. И вообще, как ни жестоки и ни равнодушны были люди, недостатка во внешних выражениях сочувствия не было.
Время шло, отдаляя постепенно начало этой страшной шахматной партии. А пока что чужие пешки спокойно проходили в ферзи, оставив на короткое время в покое беззащитного короля, который беспомощно метался по доске, ещё надеясь на какое-то чудо. Живой здоровый организм стремился сбросить с себя бремя, наложенное сознанием, и достаточно было самой пустяковой мысли, сумасбродной идеи, чтобы вдруг стало легко, хорошо и даже весело. Но мозг работал всё в одном направлении, здравый смысл побеждал, и терзания продолжались. Домой я звонил ежедневно. Езда была мне облегчением, она немного успокаивала, а на конечных остановках кондуктора должны были напоминать мне, что дальше ехать некуда.
12-го на работе написал ещё одно письмо Вите, в воскресенье 13-го – третье и отправил в одном конверте с предыдущим.
"12 декабря.
Я пишу вам с работы, сидя за своим столом, на котором лежат уже ненужные и чужие для меня папки с чертежами. На моей огромной доске, которую я, как теперь почувствовал, любил, словно хорошего товарища, остался наколотым неоконченный эскиз, на который мне теперь больно взглянуть. Мне ещё нужно отсиживать на работе, и я, смеясь сквозь слёзы, выпрашиваю себе занятие – переписывать какие-нибудь списки, ведомости – для того, чтобы чем-нибудь заняться и не думать. Но всё равно думаю.