Текст книги "Бонташ"
Автор книги: Генрих Ланда
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
ТЕТРАДЬ СЕДЬМАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ
10 марта 1963 г.
Итак, она сказала примерно следующее:
– Не знаю, тут всё что-то не очень ясно, видно дела у тебя не очень ясные, путаные. Сейчас у тебя трудности, но не очень большие. Всё кончится хорошо, тебе очень поможет один мужчина, червовый король… В общем, всё обойдётся. Любовь? Как тебе сказать, вроде как любовь есть, но что-то она такая – и любовь, и не любовь… Неясно, в общем.
Она, кажется, говорила и другое что-то. Но я думал над этим. Что же это? И любовь, и не любовь… Если это любовь, то видно, не как у всех. Да, трудная любовь… Ну что же, есть ещё время и возможность разобраться в этом, в самом главном. Я сейчас не спешу. Я собираю силы, потому что знаю – кончается лето и начинается очень трудное для меня время.
Кончается лето. Сашка с Верой уезжают в Пензу, Юрка Шпит тоже уехал по назначению. А я еду в Дарницу, на механический завод, предлагать свои услуги. Настроение приподнятое – уже хочется заняться делом. Хватит этой невесомости. Оставляю в отделе кадров заполненную огромную анкету.
Из Литвы к нам приезжает на машине дядя Витя с семьёй. Они гостят несколько дней. Дядя Витя мне сказал: "Ты здесь потолкайся ещё с месяц, увидишь, что всё равно не сможешь прописаться и устроиться – и приезжай в Вильнюс. Я тебе отдаю одну комнату и гарантирую работу на станкозаводе. А лучше всего – не теряй времени и приезжай сразу".
Но именно теперь я не мог и думать об отъезде из Киева. Я должен был оставаться здесь.
Дарницкому заводу я оказался не нужен. Киевскому станкозаводу – тоже не нужен. Я решил систематически обойти все возможные места работы, имея при себе уже заполненные анкеты, чтобы днём не терять время на их заполнение. Бланки анкет мне принесла Зоя. Она звонила почти каждый день и вызывалась меня сопровождать.
Поездка на "Большевик" – безрезультатно. Бурный летний дождь, подавленное настроение.
Завод в Святошино. Краткий разговор: "Вам нужны инженеры?" – "Нет" – "До свидания." – "Всего хорошего".
Зоя ездит со мной, переживает за меня и в то же время подшучивает, наставляя, как нужно себя вести. С ней хорошо, но по-прежнему всё непонятно. Впрочем, сейчас я и не стремлюсь понимать, мне не до того. Внутреннее равновесие становится всё менее устойчивым, и мне лучше, когда кто-то есть рядом.
Съездили в Лавру, оставили анкету в конструкторском бюро и решили поехать на пляж. На пляже чудесно, можно снова отвлечься от всего. Вода, песок, солнце. Мы в верхней части пляжа, где мало народу, нет знакомых. Плавать Зоя совсем не умеет и в воде, там где ей ещё только по грудь, подсознательно пуглива. Я её обнимаю, она прижимается охотно ко мне и не отводит своих синих, таких знакомых и волнующих глаз. Руки чувствуют под купальником её тонкую талию. Но когда мы лежим на песке, на крошечной песчаной полянке в кустах – она не позволяет себя обнять. И всё непонятно – почему она не позволяет, и почему я стремлюсь это сделать. И, задумавшись, она говорит: "Что бы ты сказал, если я бы вдруг тебя что-то спросила?" – И я отвечаю: "Я бы, наверное, не знал, что ответить". И мы снова купаемся, снова лежим на песке. Солнце, плеск и шум воды, шорох кустов…
И назавтра, 18 августа, нервы не выдерживают. Один в жаркой комнате, полутёмной из-за занавешенного окна, катаюсь с боку на бок, обливаясь потом, со страшной, разрывающей грудь тяжестью, лихорадочно думаю, бросаясь от одной крайности к другой, пытаюсь плакать, пытаюсь взять себя в руки, с ощущением затравленного зверя гляжу отчаянными глазами на себя в зеркало, опять утыкаюсь лбом в подушку…
Однако, поскольку это уже не впервые, удаётся совладеть с собой настолько, что даже мама с папой об этом не знают. Спасаюсь всеми средствами. Усилием воли ограничиваю панические размышления. Бросаю писать дневник. О моём состоянии знает только Жорка Сомов, и он приходит на помощь. Теперь по отделам кадров ходит со мной он. Ирония судьбы – как быстро приходится меняться ролями страдающему и утешителю! С Зоей больше не вижусь.
…В конце августа по случайно прочитанному объявлению устраиваюсь на работу на Киевский завод электроизмерительной аппаратуры. Завод, с количеством работаюших около ста человек, размещается во втором дворе на Малоподвальной улице, возле площади Калинина. Директор и главный инженер сидят вместе в крошечной комнате, дверь которой выходит в комнату побольше, где находятся секретарь, бухгалтерия, отдел снабжения и сбыта и планово-производственный отдел. Этажом ниже по узкой деревянной лестнице была комната технического отдела, ОТК, нормирования и инженера по технике безопасности. А в самом низу было гальваническое отделение, и на лестнице сидела глухая старуха-уборщица, в свободное время скручивающая проволокой клеммные обоймы для их оцинковки. Вход в "цехи" был с другой стороны. И вряд ли я мог предполагать, впервые поднимаясь по этой лестнице, что проработаю на этом заводе пять лет, до 1959 года, и буду тесно с ним связан и по сегодняшний день.
Я начал работать конструктором в техническом отделе. Утром идти на работу. В обеденный перерыв приходить домой. И после работы возвращаться домой. Я работал в Киеве конструктором. Закончился испытательный срок, и меня не уволили. Всё было, как во сне. Вернее, как после кошмарного сна. Я медленно приходил в себя, постепенно проходило чувство оглушённости.
23-го августа я прощаюсь с Зоей. Завтра она уезжает к сестре в Сталино, там будет работать. Мы заходим с ней по набережной до самого моста Патона и выходим на мост. Здесь прохладно, уже вечер и конец августа. Простор, тишина и очень красиво. Зоя прощается с Киевом и, вероятно, навсегда. Но она умеет отнестись с шуткой даже к этому. Получается шутка с налётом грусти и грусть с налётом шутки.
Мы сходим с моста в новый парк на берегу Днепра. Здесь много плакучих ив и безлюдно. Уже стемнело, на её плечи накинут мой пиджак. Странно всё-таки: то, что мы столько лет знаем друг друга и не знаем отношения друг к другу; не можем откровенно говорить, и в то же время нам так легко и хорошо вместе – а может быть, мне это только кажется? Почему она пришла сюда со мной? Должны ли мы сегодня говорить о чём-то, о чём раньше не говорили? Могу ли я об этом говорить? Хочет ли она этого? Чего она хочет от меня, от других? Почему я не могу ничего сказать, хотя так часто и так много думал о ней?
Вот мы сидим рядом на скамье в пустынном тёмном парке, под плакучей ивой. Она, очевидно, сама этого хотела. Но она отстраняет мои руки. И когда я становлюсь более настойчивым, сопротивляется изо всей силы. Вернее, резко сжимается в комок и отталкивает мою руку, прикоснувшуюся к её груди. Мы молчим; и я понял – нужно или перестать молчать, или перестать настаивать.
И я выбрал последнее.
Из парка мы возвращались в пустом пульмановском вагоне трамвая. Мы забрались в тёмную заднюю кабину вожатого и закрыли дверь. Вагон гремел и трясся, за стеклом убегали рельсы. Наша весёлость была похожа на нервную реакцию после этого длинного вечера. Здесь Зоя позволила себя обнять, но я понимал, чувствовал, что это совсем другое. А в парке я молчал. Должен ли я был молчать? И что я мог сказать, и какой был бы ответ? Ничего этого я не знаю и, наверное, не узнаю никогда. Но и никогда не забуду единственного короткого прикосновения к её груди, там, в парке под плакучими ивами, на берегу Днепра, когда мне было только двадцать три года.
После этого мы встречались очень редко. Лет через пять я встретил её на Крещатике с мужем, вскоре после того, как у них родилась дочка. Они приехали из Донецка в отпуск. Она всё такая же, и внешне, и по характеру. А он – рослый и привлекательный, жизнерадостный любитель поострить. Когда на её фокусы я ей сказал, чтобы она не прикидывалась, что она мне ясна, как открытая книга, – он игриво спросил: "И вы умудрились прочитать всю эту книгу?" Я с деланым испугом ответил: "Нет, нет, что вы! Я читал только титульный лист, остальное осталось для вас…" Однако не думаю, чтобы он помнил мопассановского "Свинью Морена".
(((Ещё через несколько лет в Киев из Куйбышева приезжал Ян с женой. Он потом мне признался, что очень волновался, когда шёл ко мне. Оказывается, все эти годы он был уверен, что Зоя вышла замуж за меня.)))
В Киев приехал в отпуск мой сокурсник из Таллина. Он заходил ко мне, когда я ещё искал работу, потом был у Орликова и рассказал ему об этом. Потом появился у меня снова и передал, что Орликов велит прийти к нему. Я пошёл. Орликов после первых же фраз перешёл к делу. Он уже подготовил список мест, где у него имеются возможности рекомендовать меня на работу. Всё это были солидные заводы и проектные организации. Я выслушал до конца и, поблагодарив, сказал, что уже работаю. Расспросив, он был буквально шокирован такой работой, но, узнав о проблеме прописки, согласился, что "в данной ситуации" и "как временное дело" это можно терпеть. Приглашал заходить и всегда рассчитывать на его помощь.
Наступила спокойная и удивительно красивая осень. Деревья постепенно становились золотыми, дни были ясные и тёплые. Мы часто ходили на Днепр, катались на лодке. Мы – это я, Жорка Сомов и Тамара, иногда ещё Жоркина сестра Дина. Тамара приехала из Ленинграда в гости к Шаниным. Она была та самая их летняя соседка по даче, студентка ленинградского горного института. Крепкая и смуглая, с золотой косой и тёмными глазами, весёлая и энергичная. В свете её приезда Жоркино кавказское "преступление" выглядело совсем драматично. Можно было теперь представить себе его моральные терзания, тем более что по природе своей он не склонен к психоанализу и не натренирован для такой нагрузки. Не знаю, произошло ли между ними какое-нибудь объяснение, но по-моему Тамара обо всём знала. А Жорка, очевидно, решил, зажмурив глаза, искупить вину самоотверженной внимательностью.
Таким образом, я был третьим, но не лишним, а скорее необходимым. И я рад был хоть так помочь Жорке. Время мы проводили чудесно. Часто заходили к нам домой, Тамаре очень нравилась моя мама, она даже дарила маме цветы, поднесенные ей Жоркой. У неё был низкий голос и грубоватые манеры (может быть, из-за баскетбола), но она была очень симпатичной. И в главном умела быть сдержанной.
А потом мы её провожали. И на вокзале перед отходом поезда Жорка её крепко целовал. И в комнате своей повесил на стене её портрет в профиль.
И всё-таки они не поженились. Но тогда никто не знал, что так будет. Кроме неё, наверное. Она это понимала и была, очевидно, права. Она была слишком другая. А он, к тому же, слишком запутался. Так что решать должна была она, и она в конце концов решила.
Следующей весной она снова была в Киеве. В первый же вечер Жорка был занят на экзамене, и мы ходили по паркам вдвоём. Я ей показывал киевскую весну. Она прежде не видела, как цветут каштаны. Пахнут ли эти чудесные гроздья цветов? Я сказал – нет, не пахнут. А потом, в тёмной аллее, я, прыгув, сорвал ей каштановую "свечку", и мы услышали чудесный аромат. Это был сюрприз, но я просто не знал, что цветы некоторых каштанов имеют запах.
В верхней части Пионерского сада мы вышли к балюстраде на крыше какого-то здания. Сюда редко кто заходит, особенно поздно вечером. Освещённые улицы города в рамке тёмных деревьев выглядели очень красиво. Мы подошли к самым перилам, Тамара прислонилась ко мне спиной, и мы долго смотрели молча. А может быть, думали. Потом медленно пошли обратно и тоже долго молчали. Она сказала только, глядя на сорванную каштановую свечку: "Знаешь, вот я сейчас приехала к ним, и они меня так принимают, и мама его так ко мне относится, ну всё в общем, ты понимаешь, как будто бы это уже решённое дело… А как раз вот и ничего подобного. И мне это очень как-то неприятно."
Так она сказала тогда. И так оно и произошло. За лето их переписка иссякла. Жорка получил ещё одну душевную рану. Портрет со стены исчез. В следующем году он женился на своей студентке. Они очень подошли друг другу, а их маленькая дочка (теперь уже не такая маленькая) – чудесная девочка.
А Тамары я с тех пор не видел. И не знаю о ней ничего. Где она, что с ней? Наверное, что-нибудь исключительное. Такая уж она…
В конце сентября я встретил в магазине Оленьку Броварник, нашу коростышевскую "капитаншу". Она уже замужем, и даже двое детей. Я лукаво спрашиваю, кто муж – не наш ли Миша-"капитан"? "Ты не знаешь? – говорит она, – Ведь Миша умер… От саркомы. А мы тогда уже чуть не поженились". Вот, значит, как. Как бывает грустно в этой жизни, подумал я и пошёл покупать колбасу – надо было успеть ещё поесть до конца обеденного перерыва.
Теперь осталось рассказать только о себе. И действительно, с наступлением осени всё больше людей уходило в сторону, круг жизни всё больше сужался. И постепенно осталось только одно главное – Вита. Вернее, было достаточно и людей, и дел, и событий, но всё примерялось к ней, всё расценивалось с учётом того, что существует она, всё соизмерялось и сопоставлялось с этим фактом, сознательно или бессознательно.
Я пришёл к ним домой вскоре после её приезда с юга. Она была, очевидно, рада моему приходу, нам нашлось о чём поговорить. Теперь у неё начинались занятия на последнем семестре, зимой, наверное, прийдётся уехать на практику и там же делать диплом. Назначения будут давать перед отъездом на практику.
Трудно сейчас сказать, почему, может быть из-за её институтских занятий, или по другим причинам, – но встречались мы в последующее время не очень часто, во всяком случае реже, чем, мне кажется, должно быть при таких обстоятельствах. Однако главной причиной были, очевидно, препятствия не внешнего, а внутреннего характера. Меня не покидало ощущение какого-то непонятного, сковывающего сопротивления, которое мешало нашему сближению. В чём оно проявлялось? Очевидно, почти незаметно, но в каких-то очень существенных деталях, потому что я его как будто не замечал, но сильно чувствовал. Может быть, проявлялось в том, что она никогда не приглашала меня "просто" прийти. Предлогом моего прихода почти всегда были книги, которые я приносил ей или, гораздо реже, брал у неё. Она успевала очень много читать. Может быть, близости мешала её манера прерывать разговор, заканчивая его уклончивой и невнятной фразой, как бы ответом на свои мысли, шедшие параллельно с тем, что говорилось вслух, и предназаначенн только для себя. Виной тому, наверное, была и моя нерешительность, даже стеснительность, ведь я у неё дома был постоянно на глазах её родных.
Только в ноябре я решился пригласить её в филармонию на Андронникова. Я всё время оборачивался к ней и радовался, когда она смеялась, радовался, что ей нравилось. В антракте мы вдвоём вышли в фойе. Я её знакомил со своими приятелями. Я был с нею! Да, это действительно были особые чувства, это было единственное в жизни. Может быть, я не умел это выразить тогда и уж во всяком случае не знал, нужно ли это. Но наверное, по мне это было всё-таки видно.
Мы даже не сразу пошли к её дому, а прошлись до театра Франко. Всё было как будто хорошо – но всё-таки оставалось на том же месте.
Незадолго до этого я получил киевскую прописку. С паспортом в кармане в тот туманный вечер я не шёл, а летел домой, ведь я снова стал киевлянином, ведь это так важно, ведь теперь она сможет остаться в Киеве! Мне не терпелось разделить с ней радость по поводу своей "легализации", но этого не произошло, это просто как-то органически не получилось. Я уговаривал её постараться остаться на практику и диплом в Киеве, вкладывая достаточно серьёзности в эти шутливые уговоры. Но и здесь всё оставалось неясным. Я же довольствовался малым и не торопил события, считая, что времени ещё достаточно. Иногда же, устав от напряжения, предательски думал, что незачем мучить себя, что время само покажет – да или нет. Из-за всего этого бывало, что мы не виделись иногда неделями. Но, не имея возможности позвонить к ней домой, я старался всегда приходить в понедельник или пятницу. Она это, очевидно, знала и в эти дни бывала дома. Но вслух об этом не говорилось.
Так продолжалось до 6 декабря.
6-го мы должны были идти в филармонию, на симфонический концерт. Из-за чего-то я сильно задержался и пришёл за Витой поздно, мы опоздали и первое отделение – симфонию Шостаковича – слушали с галлереи, сидя у стенки и сложив пальто на свободные стулья. Мне было неловко из-за моей вины, но Вита не сказала ничего. Она больше молчала, правда я вообще редко видел её оживлённой на людях. Симфония Шостаковича ей очень понравилась. Она её слышала впервые. Это меня удивляло – я, имея хоть какое-то музыкальное образование и некоторый слух, не смог бы, безусловно, усвоить такую симфонию с первого раза, даже если бы слушал её с начала и не был расстроен опозданием.
В антракте мы сдали пальто, и я вынул из кармана пиджака (я был в своём самом парадном сером костюме) полоску листовой бронзы, ажурную от пробитых отверстий хитрой формы – высечку от первого штампа, сделанного по моим чертежам. Да, к сожалению, больше года прошло после окончания института, пока я увидел первый результат своего труда, дело рук моих. Это первое было так незначительно, но для меня это было важно, этот обтёртый моими руками до зеркального блеска штамповочный отход. Она отнеслась к нему довольно равнодушно и, наверное, была права; филармония – мало подходящее место для восторгов по поводу штампа.
Второе отделение мы слушали из партера, и всё было чудесно. Мы вышли из филармонии, вполне довольные концертом. Шли обратно не спеша, был тихий зимний вечер. И Вита была оживлённой, более раскованной и более близкой. Такие минуты в наших отношениях были похожи на молчаливое примирение после какой-то ссоры. Может быть, действительно нужно примирение после стольких прежних осложнений – в мои институтские годы, во время Харькова, МТС… Ну, да какая разница, хорошо, что всё это уже в прошлом. А сейчас, после концерта, мы медленно подходим по заснеженной улице к её дому. Дом Гинзбурга, огромный и торжественный в бесчисленных завитушках лепных украшений. Сейчас мы попрощаемся и она поднимется лифтом к себе на четвёртый этаж. Мы стоим у подъезда во внутреннем дворе, кругом никого. Вита стоит прямо передо мной, выражение её лица какое-то особенное, в нём есть особая приподнятость, прямо что-то вдохновенное. Она говорит:
– Я вам должна сейчас что-то сказать.
– Пожалуйста. Почему так торжественно?
Я уже внутри сжался в комок, я понимаю, что сейчас будет главное.
– Сегодня мы были с вами вместе в последний раз. Больше этого не должно быть. Вы больше не должны приходить ко мне.
– Это всё?
– Да.
– Ну что ж, хорошо. До свидания.
– До свидания.
Я поворачиваюсь и иду. Прохожу двор, низкий выезд и выхожу на улицу. Делаю ещё два шага – и тут соображаю, что я делаю. Бегу обратно. Вита ещё стоит у дверей лифта. Как я тогда начал? Не помню. Мы снова на улице. Я помню только, что спросил: "Сигалов?" – и она сказала: "Да". Всё было понятно и всё было кончено. "Он сейчас в Ленинграде?" – "Нет, в Николаеве, ему поменяли назначение. Завтра он приезжает, и мы должны расписаться."
Теперь легко и просто говорится обо всём. У меня ощущение одновремённо и оглушённости, и просветления. И какая она теперь бесконечно далёкая, и какя близкая. И как теперь можно высказать ей всё, что накопилось за это время, эти потерявшие теперь значение упрёки и обиды, досаду из-за того, что всё было так неестественно, трудно и так напрасно.
Мы долго ходим по ночным улицам, я впервые держу её под руку. Время несётся быстро, легко говорится и ходится по ту сторону грани. Только я не думал, что грань будет такой. Говорил больше я, но именно потому, что теперь она была иной, словно приоткрывшейся. И оказалась именно такой, какой я всё время хотел её видеть, представляя её себе по её внешности с первого же дня и до сих пор не имея возможности такую её найти. Говорил обо всём, а она слушала и смотрела на меня новыми, живыми и глубокими-глубокими глазами. Я говорил, что всё получилось из-за того, что она не говорила всей правды, не была искренней по отношению ко мне, а я старался, чтобы мы лучше узнали и поняли друг друга, и не знал, что нужно принимать во внимание ещё кого-то. А она принимала это почти снисходительно и сочувственно, говорила, что всё получилось так, как должно было получиться, что не могло быть иначе, и что я во многом не прав и даже виноват. И что всё уже твёрдо решено и вполне определённо.
В час ночи, прощаясь на лестнице у двери её квартиры, я сказал: "Вы знаете, Вита, тяжело раненный в первые мгновения не чувствует сильной боли. Может быть, у меня сейчас такое состояние, а может быть, и нет. Во всяком случае даже сейчас, когда, казалось бы, это нужнее всего, я не могу полностью отдать себе отчёт в своих чувствах и высказать их вполне определённо. Может быть, я смогу это сделать позже. А сейчас прощайте. Спокойной ночи.
Я шёл домой и говорил себе, что вот и всё кончено, и мне теперь даже как-то легко. Мама проснулась, когда я зашёл в комнату. Раздеваясь, я сказал ей:
– Знаешь, сейчас твой сын получил отказ от барышни.
– Что ж поделаешь, ничего страшного, будет другая барышня, – сказала мама, – не стоит очень огорчаться.
Затем я лёг и уснул. А в три часа ночи проснулся. Лежал с открытыми глазами, потом встал и пошёл к маме.
– Мама, я не могу спать.
– Из-за этого?
– Да. Мне очень плохо.
Я не спал уже до конца ночи. Странно, мне приходится видеть рассвет в самые тяжёлые дни моей жизни. Поэтому я не люблю и боюсь рассвета.
Затем я отправился на работу, а в обеденный перерыв пошёл на Николаевскую. Дверь открыла мать Виты. Она мне сказала, что Виты нет дома. "Ага, спасибо, понятно," – ответил я, потому что позади неё показалась Вита. Мать её быстро ушла. Вита вышла со мной на лестничную площадку. Руки её были мокрыми и в мыле от стирки.
– Вита, я с вами должен поговорить.
– Хорошо.
– Когда это можно будет?
– Вы можете сегодня после работы?
– Да.
– Тогда встретимся там же, где прошлой зимой.
22 октября 1965 г.
И вот я жду её на синеющей в ранних зимних сумерках площади. Я твёрдо знаю, что я ей скажу, скажу прямо и решительно. Скажу, что люблю её, по-настоящему люблю, и что она должна быть моей женой. И эти слова изменят всё. Ведь это так понятно, до сих пор это не было сказано вслух, как же иначе могла она поступать при таких обстоятельствах? И вот теперь я так и скажу и услышу её согласие.
Вот она идёт. Подходит и, не останавливаясь, поворачивает в сторону Первомайского парка. Я иду рядом с ней. Мы молчим. Я начинаю говорить уже на заснеженной дорожке парка. Она слушает молча, а лицо её, напряжённое и неподвижное вначале, становится более приветливым и слегка снисходительным. И я сам чувствую, какими неубедительными, неуместными и жалкими выглядят мои признания. Она дослушивает всё до конца, и когда мне нечего больше сказать, начинает говорить то, что, чувствуется, обдумала заранее и для чего пришла. Она пытается мне объяснить, почему выходит замуж за Борю, как они познакомились и как их отношения, меняясь со временем, стали такими, какие они есть сейчас. И что всё это именно так, и я должен понять её. А я, подавленный и раздавленный, во всём этом искал ответ на один вопрос – могу ли я всё-таки надеяться, и понимал, что нет. Я даже заявил: "Может быть, вы фактически были его женой – так для меня это не имеет значения". Она спокойно улыбнулась, сказала, что нет, дело не в этом.
Она говорила со мной ласково, как с младшим. Мы долго ходили в этот вечер, прошли весь парк, снова вышли на улицу. Пошёл медленный крупный снег. На улице было шумно, светло от автомобильных огней, фонарей, снега. Всё было сказано, всё было ясно, настолько ясно, что можно было даже говорить о посторонних мелочах. Мы медленно подошли к перекрёстку, она остановилась, улыбнулась и начала прощаться. Я снова попросил о встрече, даже назначил время – она отказалась. Она пойдёт сейчас к подруге, домой она не может идти в таком состоянии. Ещё немного промедления, последний взгляд прямо в глаза – и всё.
Так это должно было закончиться. И я переживал такой конец очень сильно. Ничто в жизни не подготовило меня к испытаниям подобного рода, и я не знал, как спасать себя. Дни проходили, как в тяжёлом сне, и облегчение наступало очень медленно. Я помогал себе, как мог, стараясь чаще видеться с Жоркой, Милой, Толей.
Наступил 1955-й год. После праздника – будни. Первый рабочий день. В обеденный перерыв, когда я был дома, зазвонил телефон. Подошла мама, затем передала трубку мне, с особым выражением лица. Я почувствовал, кто это.
– Я слушаю.
– Здравствуйте, это Вита говорит.
– Здравствуйте.
Я хочу вам сказать… Я вам написала, вы сможете получить это завтра на главпочтамте до востребования.
– До востребования? Хорошо, я получу.
– До свидания.
– До свидания.
Назавтра я в обеденный перерыв пошёл на почтамт. Мне выдали два толстых конверта. В каждом была пачка тетрадных листков, исписанных карандашом. Я сложил их вместе и начал читать на ходу, возвращаясь на работу. Там я попросил разрешения у начальника сборочного цеха остаться одному у него в кабинете и читал дальше.
Вот что я прочитал:
"23.12.54г.
Уже 9 часов вечера, я понимаю, что вы уже ушли с места нашей встречи. Т. е. мне казалось, что вы обязательно там будете, и дней 10 тому назад я решила, что тоже прийду, но раздумала. Мне нужно кое-что рассказать вам, многое из того, что скажешь, не напишешь, с другой стороны, можно написать то, что не скажешь.
Вернёмся назад к майским праздникам 1951 г. Я стою одна в нашем парке, Ляля отошла куда-то, мимо пробегает Таня (Нелина подруга и моя знакомая), схватив меня за руку, она говорит: " Ты знаешь, я видела здесь одно лицо!!! Сейчас он пройдёт, смотри". Я довольно холодно отношусь к таким восторгам, а особенно с её стороны, они кажутся мне напускными. Поэтому я, улыбаясь, смотрю ей в лицо, не поворачивая головы, но она почти насильно поворачивает меня за плечи, и я вижу, как вы проходите, схватываю сразу и ваше лицо, и фигуру до мелочей и сержусь на Таню. Сержусь за то, что она любуется такими лицами как музейными экспонатами, не принимая в силу практического склада своего ума их за реальность, и след. не видит человека за этим лицом, а видит интеллигента для праздной болтовни. Но я вежлива и говорю, кивая, правду: "Да, интересное лицо, но неприятное".
Зимой того же года ко мне пришла Неля, мы вышли вместе из дому, она провожала меня к бабушке. Мы шли, держась за руки (мы любили так ходить), и говорили о чём-то своём: беседа мало связная, но тёплая и нам обеим понятная. На углу Прорезной и Короленко вы встретили нас, в руках коньки. Вы наклонились и близко с улыбкой весьма самонадеянной заглянули мне в лицо. Я не совсем узнала вас, только подумала, что этот человек с коньками и тот, на которого показала Таня, люди одного склада. Затем я видела вас пару раз в троллейбусе и узнала, как человека с коньками, я подозревала, что в мае Таня мне указала также именно вас.
Возможно потому, что я уже думала и составила себе о вас какое-то мнение, когда вы заговорили со мной в троллейбусе, на первые два вопроса я ответила по-приятельски, как своему, хотя обычно в таких случаях даже не поворачивала головы. Я не хочу продемонстрировать этой фразой свою неприступность, просто у нас в и-те такие попытки со стороны "молодых людей" не редки, но я быстро отказалась от этих знакомств. С теми немногими людьми, с кем они были завязаны, я с удивившей меня саму твёрдостью перестала здороваться. Мне казалось, что эти знакомства меня пачкают. Так вот, я вам ответила, и ответила просто, как можно добрее, и сразу поплатилась за это: вы предложили мне встретиться вечером. Без преувеличения, я не могла глаз поднять, вылетела из троллейбуса и, внутренне отмахиваясь, просидела три пары. Затем только идя домой, позволила себе подумать и понять, что мне очень стыдно и тяжело. Одно из двух, либо ваше лицо лжёт и вы самоуверенный пошляк, которыми так богат наш и-т, но это почти невозможно. Тогда другое: моя физиономия просто глупа и не вызывает у людей желания даже немного потрудиться. Всё же до этого случая ничто не давало повода для подобных подозрений, скорее наоборот, мне говорили, что у меня гордое, холодное, недовольное лицо, которое многих отталкивает.
А дома, как назло, лежат ботинки с коньками. Пойти! Может, пойти! Но вот беда: я совсем не умею кататься, что же я буду делать на льду. И вообще я не завоевательница, мысль о том, что я пришла по первому вашему капризу, сковала бы меня, вероятно, так, что встреча была бы мучительна для обоих. Но тогда я не думала об этом, я только чуть улыбалась своему сумбурному желанию и понимала, что не пойду к совершенно чужому человеку только потому, что он позвал меня, и что само приглашение меня оскорбило.
Теперь, когда мы встречались в и-те, я, вся сжимаясь, проходила мимо, с ужасом ожидая, что вы подойдёте и, чего доброго, спросите, отчего я не пришла, но раз увидев вашу почтительно склонённую голову, успокоилась.
Прошло лето, наступила осень.
В один из воскресных дней мы с Борей ушли далеко за Лавру, и там, помню, он сказал мне, что какой-то мало знакомый товарищ попросил познакомить его со мной. Я решила, что кто-то пошутил с Борей.
Прошли первые месяцы осени, был ноябрь, а может, уже и декабрь. Холодно, сыро, мне совершенно не в чём ходить. Зимние пальто ещё не надели, а демисезонного у меня нет. Мой старенький костюм весь протёрся, я надеваю снизу всякие кофточки и всё-таки жестоко простуживаюсь. Моя цель – как можно быстрее дойти от дома до троллейбуса и от троллейбуса до и-та. Мы с вами опять едем в и-т вместе. Оба выходим, вы впереди. Придерживая шаг, я смотрю вам в спину, потому что чувствую, что когда мы поравняемся, быть беседе; но вы идёте всё медленнее, на улице мокро и холодно, и почему, собственно, я думаю, что вы меня остановите? Два-три более решительных шага, мы поравнялись, и вы обратились ко мне. При первых же звуках вашего голоса я влетела в грязь от великого смущения. Всё же, я подозревала, что ваше скоропалительное приглашение не характерно для вас, мне хотелось проверить, права ли я, хотелось, чтобы вы поняли, насколько груб был ваш поступок, и потом я немного суеверна: это была ваша третья попытка со мной познакомиться, она должна была увенчаться успехом. Мы стали здороваться.
Теперь нельзя было пропустить понедельник, и у меня старательно законспектированы все лекции по основам марксизма. После лекции мы аккуратно встречаемся в коридоре первого этажа. Я убеждена, что для вас это случайные встречи, но я ведь тоже не составляла расписание, мне нужно пройти из одного конца и-та в другой, и только. Как-то раз мы разминулись, я решила пройти коридор в обратном направлении, "просто так", конечно. У дверей первого этажа, в толкотне, я чуть не столкнулась с вами, уткнувшись носом просто вам в грудь. Улыбка старшего (с вашей стороны) и благосклонный кивок: "Здравствуйте".