Текст книги "Бонташ"
Автор книги: Генрих Ланда
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
Ешё три экзамена и – конец.
В окно (раскрыто оно, как ворота) течёт последождевая свежесть и солнце. Сижу один и готовлюсь к физике.
25 июня.
Сдал! Без обдумывания! Осталось два. Химия и история.
Фотографировались для общего снимка, мужественно подъяв главы на фоне синего картона. Одалживали расчёски, приглаживали вихры, Некрасов давал свои очки (совершенно целые и исправные) напрокат Портнягину (у того нечто странной формы, в проволочках, ниточках…), словом – всё, как полагается…
26 июня.
Вчера я бешенно промок и простыл под дождём (был в белой рубашке с короткими рукавами на голое тело). Погода к вечеру стала ужасная: холодный ветер и дождь. И вот сегодня сижу дома в трусах и в тёплой рубахе и мучаю химию. За окном ветер, часто дождь, треплются листья мокрых каштанов. Я посмотрел на небо – сильный ветер, тучи просто мчатся. Я подумал – может быть сейчас их пронесёт, и конец дождям. Стало уже совсем светло, но вот опять что-то надвигаются тёмные клочья…
Конец июня, а у нас всё ещё "учёба". Вчера или позавчера вдруг стало так мучительно тоскливо, захотелось конца этой нудоты, полной свободы. Я так же смотрел в окно, так же шумели под ветром каштаны.
Осталось два. Осталось восемь дней.. Вечером 3-го июля я сделаю запись, запись вольного человека. Передо мной грязная, помятая бумажка с диаграммой экзаменов и свободных дней, я их зачёркиваю, осталось совсем, совсем немного. И бумажка эта упорно не теряется.
30 июня.
Пронёс господь через химию. Теперь – история. Самый ужас. 42 билета, 126 вопросов, 5 учебников, 4 дня. Тяжела ты, жизнь соискательская.
Соискатель… "Подано на соискание золотой медали" (выражение из газет). Иногда украдкой надеешься.
А пока содрали 150 рублей на вечер. Что-то ещё там будет? И какое настроение?
Итак, 3 июля – последний бой.
2 июля.
Теперь я почувствовал, что значит "работать". Сижу или лежу над книгами, кучами книг и тетрадей, часы и дни напролёт, немытый и нечёсаный, в трусах и в тёплой рубахе; веки опухли, глаза режет боль, голова трещит, во рту пересохло. И всё в воздух. Отсидев часов 10 – 12 подряд до несварения мозгов, плюю на всё и иду остаток времени играть в волейбол до полупотери сознания.
И вот, в последний вечер, вижу, что не сделал необходимейшего минимума, осталось непрочитанными свыше десятка важнейших вопросов, не просмотрена хронология, не выяснены тёмные места. Вот так суждено лопнуть всему делу.
3 июля.
Написав эти строки, я вчера вечером натянул штаны и туфли и вышел пройтись. Было пол-одиннадцатого, довольно холодно. Ссутулившись и засунув руки в карманы, я прошел по темноватым улицам до Ленина, сел на трамвай. Стоя на ступеньках задней площадки, я наслаждался бешеным бегом пустого трамвая мимо чёрных домов; держась за поручни, выпятился на ветер. У бульвара соскочил на ходу, побрёл вниз, по Крещатику и домой. В час лёг спать. До семи дремал и слегка бредил историей. Когда открыл глаза, мама сидела в халате у окна и пришивала пуговицы к моему пиджаку (которые я отрезал в знак протеста против того, что портной их пришил вниз лицевой стороной; мама мои претензии назвала пижонством и тоже отказалась перешить). Было пасмурно и холодно. Меня слегка знобило. Около часа я беспорядочно заглядывал в учебники и тетради. Позавтракал и пошёл. Пошёл также и дождь.
В школе – кучка ребят, и больше никого. Потом пришли учителя, и экзамен начался.
Томительное, изматывающее ожидание, долгие нудные ответы. На дворе то солнце, то тучи, моросит. Историчка сидит, как каменная. Десять, одиннадцать, двенадцать часов… Ответили три, четыре, пять человек… Созрели, жмём им руки.
Вызвали. Взял билет. Так, средний. Снова мучительное ожидание. Я предпоследний. В классе уже пусто. В двери заглядывает жизнерадостная вторая смена. Остаёмся я и Виля. За столом историчка и Андрей, Андрей что-то пишет. Отвечаю спокойно, уверенно и буднично. Первый вопрос… Хватит. Второй… Хватит. Вот уже и третий, и вот – всё. Жду Вилю. Выходим. Жмём руки, смеёмся, провожаем, желаем ни "пуха, ни пера". Я, Виля и Боба втроём сходим по пустой лестнице, проходим заляпанный известью вестибюль. Сильная гроза встречает нас при выходе. Мы останавливаемся под колоннами и ждём.
Так кончают школу.
6 июля.
Пёстро и густо разворачиваются события послешкольной жизни. Сперва немного грустно, чуть-чуть. Затем страшная занятость. Мы с Костей провожаем его отца и сестру в Брянск, бегаем по кино. Дома расчищаю свои Авгиевы конюшни. Еду в политехнический. Иду в школу. Там узнаю:
– к золотой медали "представлены" из нашего класса двое, я и Некрасов, из "А" – Мильман, Карпухин и ещё пара ребят;
– к серебряной из нашего – ещё пять;
– документы посланы в высшую инстанцию. Сегодня прибудет решение из ГорОНО и сегодня же – вечер.
И до вечера остаётся всего каких-нибудь три часа. Они проходят. Мама надевает на меня рубаху и галстук, пиджак, я выгляжу сносно, очень даже сносно, просто – можно сказать – терпимо…
Я иду раньше родителей. У школы уже кучка ребят. Все тычут мне в нос медалью, я говорю, что ещё далеко не известно, а они смеются и не сомневаются. Идёт время, темнеет, народу уже прилично, приехал директор из "высшей инстанции", мы заходим, пора начинать. Полно ответственных гостей, дверь кабинета директора открыта, ползут тревожные слухи – столько-то человек "зарезали", такой-то не получил. Состояние крайне напряжённое. Но обо мне – никто не сказал, что зарезали, никто во мне не сомневается…
И вот подходит Владимир Львович, преподаватель немецкого, это надёжный человек, и он знает… Я выхожу вперёд и спрашиваю:
– Меня зарезали?
– Нет. Почти нет…
– Значит, серебряная?
– Да.
– Некрасова?
– Зарезали…
– Совсем ничего?!
– Ничего.
– Сахновские как?
– Одному серебряная.
– Кто ещё из наших?
– Камразу серебряная.
4 июля.
Продолжаю повесть моей жизни.
…Музыка умолкла, все повалили в зал. Я подсел к папе и маме, сообщил им услышанное; мама сказала, что она очень довольна, что вот конец мукам ожидания, а главное – лишь бы поступать без экзаменов. А я – что же я могу сказать о себе? Бывает, что в иной момент мы потрясены, убиты горем, всё кажется каким-то кошмаром; проходит время – и издали, на фоне пёстрого калейдоскопа событий, это кажется пустым и мелочным. А бывает – в неестественном возбуждении и суете, в унисон с окружающим настроением, всё кажется – ни черта! И отрава горькой обиды или жалости постепенно, как отрезвление, проникает в мозг, заставляя иногда содрогаться, вспоминая о прошлом…
15 июля.
Продолжаю.
…Все сели по местам. Я показывал маме: впереди сидел короткий, толстый и самодовольный Миша Карпухин – золотая медаль. Рядом Липкин и Лернер – серебряные из 10"А". На школу две золотых и штук шесть серебряных. Количество золотых, видите ли, строго лимитировано, надо избрать достойнейших. Вторая золотая – Мильман Юлик – с универсальной задумчивой улыбкой сидит позади нас и через очки смотрит в исписанную бумажку. "Бонташ, тебя в президиум", – говорит он.
Торжество начинается. Слово для предложения состава президиума – золотому медалисту Мильману Юлию. Перечисляется куча секретарей горкомов, райкомов, обкомов, Гор-, Обл– и РайОНО, минпросов и комитетов, директор, несколько учителишек и "от десятого "А" класса – Михаила Карпухина, от десятого "Б" – Бонташа Эмиля". Представители классов умещаются на одном стуле за спинами отцов города, аплодируя и вставая в положенные моменты. Обвожу глазами сидящих напротив, мне неловко встречаться глазами с матерью Некрасова. Какая несправедливость!.. Предупреждают – сейчас говорит Карпухин, затем я. "Десять лет назад… – лирически заливается Мишенька, -…вторым домом… наш великий народ…" Встаю я. Все всё уже сказали. Все (большинство, во всяком случае) смотрят на меня. Хрипло начинаю толкать речь, раздавая благодарности на всех уровнях (экспромтом придумал себе такую тему) и благополучно довожу до конца. Ну что ж… Всё.
Директор уже зачитывает приказ о том, что "согласно такому-то постановлению от такого-то числа, на основании того-то и того-то" кто-то награждает: "Карпухына М. – золотою мэдаллю (аплодисменты); Мильмана Ю. – золотою мэдаллю (аплодисменты)"; и сразу за ними почему-то "Бонташа Эмиля…" (утонуло в аплодисментах; некоторые потом спорили – золотой или серебряной, но я-то хорошо слышал – "срибною")", а затем опять десятый "А", потом десятый "Б".
Торжественная часть на этом кончилась. Я разыскал Костю – он был спокоен и весел. По поводу него возмущалась вся школа. Обо мне – все поздравляли, и в то же время соболезновали, многие возмущались. А у меня это как-то стушевалось в общем возбуждении и придавало даже слегка приятную окраску настоящему.
Вечер был, в похвалу будь сказано нашему дражайшему директору, дрянной. Денег с нас собрали много, жратвы было много, посуды мало, организовано отвратительно. Наверху восседала приглашённая знать, а внизу, у виновников торжества и у пришедших с ними девочек – даже вилок не было, не говоря уже о рюмках и стаканах. Жри и пей, чем хочешь. Наверху скатерти, внизу – бумага. И лишь постольку, поскольку всё это были свои, родные ребята, и всё-таки мы окончили школу, и всё-таки мы моложе той вершины стола – было весело. И кричали, и жали руки, и чокались бутылками ситро, и угощали друг друга из своих тарелок, и песни пели, и целовались, и бутылки в окна швыряли – всё, как нужно. И чувствуешь теперь, в конце – все тебе искренние друзья, милые товарищи. Даже Фрегер до того трогательно ласков и мил, что устоять невозможно, хоть есть все основания опасаться нежности этого прохвоста.
Трапеза кончается, начинается бал. Уходят и мои родители. Мы с Некрасовым остаёмся.
Потом мы шли вдвоём с выпускного вечера, вечера, завершающего школу. Пустынный и ярко освещённый Крещатик, широкий и красивый. Наши гулкие шаги. Я с серебряной медалью, он без ничего. Жалко его, но его нельзя жалеть, это смешно. Ему даже нельзя вслух сочувствовать, он не нуждается. И кроме того, я сильно хочу спать. Держа его руку, пытаюсь идти с закрытыми глазами… Дорогу перебежала кошка… Говорят, собака – на удачу… Если относительно нас двоих, то кошка бессильна, а собака излишня… Кто это говорил, что у меня не сможет быть друзей?… Герка? Или я сам?…
Мы прощаемся. Три часа ночи.
17 июля.
Утро. Я один сижу за пианино в комнате. Окно открыто, а за ним – сильный косой дождь. Темновато, прохладно и пасмурно. Но всё же лето. И отдых.
А всё-таки я встретил её. Первый раз за больше чем пол-года… Как шумит дождь… Мы с Костей ехали в трамвае, он на площадке, а я на ступеньках (он всегда более трезв). И М. совсем неожиданно шла по улице. С чёрной папкой. Со спокойным и близоруким выражением лица. Она совсем взрослая. Трамвай пролетел мимо.
Закончились экзамены, и я думал, что это конец заботам. Но оказалось не так. Вот уже и аттестат у меня. Конец? Не тут-то… За пять минут до отъезда в КПИ мама меня останавливает, говорит, чтобы я сегодня не подавал документов, а прежде поговорил с Надей. Надя – соседка, окончила с отличием химико-технологический факультет КПИ. Я сижу перед ней, и она рисует картину: выпускников посылают не по специальности, сменными инженерами… каторжная работа… ночные смены… отсталый цех… ответственность… вечно завод… шум, грохот, грязь, вред здоровью… И почему я выбрал механический? Разве не прекрасен инженерно-физический, или, вообще, например, юридический в университете? Не нравится? Ну, а архитектурный? Дивная профессия! Гм, архитектурный… Чорт возьми… Я в смятении… Отсутствие определённого папиного мнения делает выбор ещё труднее. Архитектурный – механический… Архитектор – механик… Еду в строительный, еду в КПИ… Этот близко, тот далеко… Там нужен в военное время – здесь нет… Одни советуют то, другие это… Голова кругом… Измотался до конца…
Вот я сижу перед инженером Туровским, папиным знакомым. Хочу быть инженером-станкостроителем? И передо мной разворачивается яркая картина упорного и прекрасного труда, блестящих перспектив, почёта и уважения, роста вверх на любимом поприще; да, это хорошо, чорт возьми…
Как?! Или архитектором? Пожалуйста! И перед моим мысленным взором тут же расстилаются волшебные проекты будущих дворцов… Застывшая музыка… гамма линий и гамма красок… высокое искусство… вдохновенная творческая работа… широкий кругозор… И снова я раздавлен тяжким выбором.
…Квартира Штейнберга, профессора кафедры рисования и живописи Киевского инженерно-строительного института. Крепкий старик, убеждённый старый холостяк. Короткий и плотный; лысая, абсолютно голая голова, сжатый с боков лоб, крючковатый нос, выдающаяся массивная нижняя челюсть, невыразительные глаза. Старый брюзга и нелюдим, немного ограниченный и недобрый человек, – мне у него всегда обеспечен лучший приём, лучший совет и помощь. Может ли быть иначе хоть с кем-нибудь из старых знакомых мамы?
Я давно его не видел, почти с тех пор, как он в трудное время приносил для меня бумагу для рисования и консервы и масло из своего пайка…
Перекладывая какие-то картоны, он говорит, и я вновь в смятении и растерянности, вновь мечусь от одного решения к другому. Полуторачасовая беседа закончилась советом идти на архитектурный, начавшись с обратного (зная, как я рисую, он гарантировал моё поступление). Опять я ни с чем, лишь ещё более обременён сведениями… Прошу разрешения остаться и наблюдать его работу. С хищным вдохновением на угрюмом лице этот "кладбищенский художник", как его называют за колорит его картин, компонует замученный букет в грязной банке. Тихо. С улицы втекает похоронный марш, встречаясь с хрустом засохших цветов под руками поглощенного своим занятием творца. Я подхожу к окну, отодвигаю занавесь. Венки несут школьницы, их много среди провожающих.
– Обычный конец, – сардонически шамкает за моей спиной Штейнберг. Я прячу платок и отхожу от окна: у меня сильный насморк, а могут подумать, что я плачу. Плывут удаляющиеся звуки похоронного марша. Штейнберг дрожащей от азарта рукой наносит бурые мазки на картон…
Я подхожу к концу. Мама была права. Я подам на механический, во что бы сам с собой не игрался. На следующий день, я, изнурённый и равнодушный, получил расписку о "принятии заявления, аттестата за номером… и т.д."
На этом заканчивается один этап и эта тетрадь. Я долго, мучительно выбирал, стараясь быть обьективным, а это затрудняется многим, вплоть до того, что… М. Ск. поступает на архитектурный. Я встретил Толю Копальника и расспросил его. Она получила золотую медаль.
Мне сообщили, что я стою десятым в списке зачисленных.
Некрасов на второй день после вечера пришёл за своим аттестатом и, как говорят, держался прекрасно; сейчас он готовится к экзаменам на химико-технологический в КПИ. Выслушав от меня рассказ Нади, он не изменил решения.
Не могу не сказать хоть в конце об этих лживых медалях и об их распределении. Золотые медали за отличное окончание средней школы получили: народный артист Карпухин, председатель родительского комитета школы и представитель от её шефа – Русской драмы; Геркин папа, популярный врач, друг и приятель директора их школы, разных там отделов образования и комиссий… А такие, как Фимка? А Некрасов?
Конец первой тетради .
(((Да, не так уж всё просто у этого мальчика. Повышенная чувствительность и порядочное честолюбие, смесь наивности и точной интуиции. Может быть, мне это кажется потому, что я не сумел далеко уйти от него за все эти годы? Сдеформированная войной душа, зажатая и не умеющая раскрыться…)))
ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ
(((Общая тетрадь в чёрной твёрдой обложке. На первой странице – ДНЕВНИК и больше ничего.)))
31 августа 1948 года, Киев.
Начинаю вторую тетрадь ровно через год после первой. Я – студент Киевского политехнического института.
… Лишь когда поезд отошёл от платформы, я, стоя на площадке вагона, до конца осознал тот факт, что возвращаюсь в Киев. Лето окончено. Бурный месяц в Ворзеле навсегда отошёл в вечность.
Возвращались мы шумной компанией. По приезде в Киев по очереди стали "отделяться". Я сидел в трамвае и смотрел в окно. Было около восьми вечера. Солнце зашло, и всё кроме неба поблекло. А розовые полосы и пятна наверху в облаках напоминали об ушедшем дне. Вагон с громом нёс меня по улицам, и я наблюдал. Сколько мыслей вызывали облупившиеся дома и разнокалиберные вывески! Он совсем старый, Киев, моя судьбой мне назначенная родина… Каждый раз после отсутствия я испытываю это знакомое чувство. Оно всегда посещает меня при переломах в жизни. Грусть, и лёгкая тоска, и щемящая боль в груди, и какая-то печальная радость…
Домой. После вольного лета, лесов, полей, купанья, прогулок, безделья и легкомысленности. Впереди новое.
…Трамвай останавливается. Все оставшиеся из нашей компании выходят и расходятся по домам. Дома – мама, чистота и уют в маленькой комнате, знакомое, родное место.
А следующий день, 27-е августа – солнце и дивный воздух врываются в огромное окно, дома прекрасно, и я один, и та же грусть. Потом встречаю Некрасова, я ему рад и чувствую в нём почти то же. Правда, он устал после экзаменов и волнений. Он поступил.
Завтра еду в институт.
1 сентября.
Закончен первый день. Садясь утром в троллейбус, я узнал уже здесь нескольких студентов, угадал чутьём. У бывшего Еврейского базара вагон сразу опорожнился, и через неровный пустырь к бульвару двинулась огромная молодёжная колонна.
В трамвай я попал через переднюю площадку, некоторые – через окно. Вагон забит весёлой безбилетной молодёжью. Кондукторши молят хоть в первый день взять билет. Но мыслим ли такой расход?! Одной молодой кондукторше заявили: "Вы что, впервые на этой линии?.."
Парк и ворота. По аллее опять движется колонна. Почти только мальчики.
Большая химическая аудитория. Организационное собрание. Выступления деканов, доцентов, секретарей комсомольских организаций. Небольшая нудь, смех, шутки.
А потом – бегание по бесконечным коридорам и первые лекции. В огромные окна льётся нежаркое солнце. Мы сидим. Теоретическая механика. "Механика"! Впереди, в будущем – чертежи, детали, машины, заводы, комбинаты…
16 сентября.
Ого!!! Прямо страшно. Начались великие будни.
Осень в этом году дивная, свежая и тёплая, стена деревьев стоит зелёная и зелено-жёлтая. Я сижу на подоконнике третьего этажа главного корпуса, жую бутерброд и гляжу на вереницы студентов внизу. Перерыв. Ребята разошлись. Бледная у нас группа. Есть два – Остапенко и Охрименко, Только недавно я стал помнить, кто кем является. На немецком преподавательница спрашивает: "Всем понятно? Всем? А вам понятно, Остапенко унд Охрименко?" И с задней скамьи ползёт хриплый бас: "Признаться, не очень…"
Есть у нас в группе одна девочка, одна на тридцать человек. Очень маленькая, довольно миловидная и решительная. В перерывах идёт впереди остальных из аудитории в аудиторию, неся на отлёте тяжёлый портфель и размахивая другой рукой. Фамилия у неё Калиновская, котелок у неё, кажется, варит. Училась она в 67-й школе. И пару дней назад, заговорив в связи с рисованием о Ск-ко, Калиновская сказала, что она поступила в университет на романо-германскую филологию…
11 октября, 11 часов вечера.
Боже, спаси и сохрани меня. Никогда я не ожидал, что так загрузну. Или я сам виноват, что запустил, или это мне не по силам, или я просто не умею работать – но творится что-то жуткое. Где эта весёлая вольготная студенческая жизнь, которая ждала меня за порогом школы? Нет времени ни читать, ни заниматься спортом, ни развлекаться иным образом. Правда, я неделю проболел, теперь бешенно стараюсь наверстать потерянное. Правда и то, что в других вузах сейчас ребята бездельничают, а студенты КПИ – это давно известно – всегда работают, как нигде. Но у меня какой-то прорыв. Позавчера сидел весь день до глубокой ночи, решал запущенные задачи по начертательной геометрии. Сегодня весь день бился над математикой: я пропустил несколько важнейших лекций по дифференцированию и теперь на трёх уже практических занятиях хлопаю глазами… Это ужасно – не могу решить примера – я, который в школе после месячного пропуска к концу урока уже всё схватывал. Высшая математика! Я чувствовал, что тону; и нет надежды на помощь, а через занятие-два – контрольная. И чувство одиночества, затерянности в этом огромном, холодном и деловом вузе. А там на шею химия с лабораторными, непостижимая (впервые в жизни) статика, безнадёжно запущенные основы марксизма… Наваливаются всё новые лекции, дни бесполезно ускользают из рук. Временами я чувствуя себя просто уже в отчаянии, стновится страшно. И начинаю упорную, кропотливую борьбу. В день – один предмет долбить, но крепко. Выправляется начерталка. Списываю конспекты, достаю учебники… Но ужасно с математикой: не выходят примеры. Я выключаю радио, достаю чужой конспект, учебник, сжимаю голову и долблю при настольной лампе. Затем, дрожа от волнения, беру один безнадежный пример. Идёт легко. Вышел.
Будут ли дни, когда надо будет лишь прочитать сегодняшние лекции и на целый день отдаться полезным и более приятным занятиям? Наверное, скоро будут.
2 ноября.
Уже надвигается зима. Я понял это вчера, когда пришёл замёрзший из института, зашёл в комнату и почувствовал запах горячей батареи из-под огромного светлого окна. Это чувство уюта зимы сразу поднимает настроение.
…А осень в этом году была какая-то особенная. Может, это потому, что я в институтском парке впервые вижу осеннюю природу? Осень подходила тихо и незаметно. И несколько дней, недели две даже, деревья в саду были такого потрясающего цвета, что прямо глазам не верилось. Вернее, тут были сотни красок и оттенков, от зеленовато-жёлтого до пурпурно-красного и сиреневого. Потом несколько дней буйствовали ветры и дожди, были холод и сырость. А затем – спокойная и влажная погода, и с деревьев ровно и густо, как снег, летели на землю жёлтые листья – с разных пород по очереди. Раз я вышел из главного корпуса и, понюхав воздух, изумился: чорт возьми, что же это, весна или осень?…
Тяжело в вузе. Бьёшься, как рыба, вылазишь из нескольких прорывов сразу, чтобы снова завязнуть. Весь день занят. И так у всех. Вот, оказывается, какой Киевский ордена Ленина политехнический институт…
Мне не понравилась наша немка, и я перешёл в английскую группу.
15 февраля, 9ч. 10м.
Последние дни семестра. Вот удивительно – занятия формально идут до первого января; но 31 декабря институт был уже почти пустой, каждый занимался своими делами, и, сдав зачёт по химии, я бодро поехал домой, прогуляв последнюю лекцию по теормеханике.
Затем наступил Новый год. Я, как всегда, встречал его без посторонней помощи. Часов в одиннадцать вышел на улицу подышать воздухом. Мне было очень весело. Затем пошёл домой, кушал мамин наполеон, включил радио на новогоднюю передачу, затем пошёл спать.
…Подготовка к экзаменам. Утром спать до десяти часов, весь день лежать без подушки на тахте, упираясь задранными ногами в шкаф, делать вид, что учишь начерталку, вечером выходить бродить по тёмным улицам. "Освежались" мы с Костей. Он работал, как автомат. Под Новый год он учил соединения хлора, готовился он сразу по нескольким учебникам, работал целый день. Засунув руки в карманы, опустив или подняв края шапок (в зависимости от погоды), разговаривая или молча, мы покрывали довольно внушительные расстояния по ночному городу, пока из головы окончательно не выветривались обрывки ортогональных проекций и электронных формул. Затем мы расставались на "нейтральном" перекрёстке (Ленина и Владимирской), где каждому "подавалась карета" (трамвай) – и ещё на один день меньше до экзамена.
… Тёмное утро 6-го января. Настольная лампа, за окном ветер и холод, бледная синева. Я проснулся, пора… А может быть, я проснулся вовсе не из-за того, что надо собирать чертежи и ехать? Ну кончно же, не из-за этого! Я просто разбужен назойливым свистом, даже не свистом, а чириканьем или кукованием. Это даже приятно, лежать, вытянувшись с закрытыми глазами и слушать эту незатейливую птичью песню. Но надо подтянуться к подушке, ведь крыша слегка поката, и постепенно сползаешь голыми ногами на толь – в этом всё неудобство такого спанья…
… Я приоткрываю глаза и сразу зажмуриваюсь снова. Ослепляет голубое небо. Ни единого облачка, и там вверху, на облитой солнцем кроне старой сосны, распевает песни длинноносая птичка.
Видно, разбудила она не меня одного. Послышался шорох и сонная ругань. Упрямая птица не унималась. Сашка Бильжо сел на постели и с яростью швырнул шишку в подлое существо. Эта мера тоже не подействовала на негодницу. Но мы и так уже окончательно проснулись и, благодаря свежему утреннему воздуху, хорошему сну и предстоящему безделью, были в прекрасном настроении.
Начались шутки, смех, разгуливание по крыше, изображение при помощи простынь священных индусских плясок, словом всё, что только могут придумать солнечным утром три весёлых бездельника.
В самый разгар празднества "на горизонте" появляется директор дома отдыха, и мы, подхватив свёрнутые матрацы, быстро один за другим влазим в окошко нашей комнаты, выходящее на крышу.
Так начинался день.
…Поёживаясь от холода, стуча сапогами, я иду по коридору в ванную мыться. Днепровская вода обжигает лицо, руки коченеют. Завтракаю. Волнение засело глубоко в животе, снаружи незаметно. Складываюсь и выхожу. Холодно и полутемно. Иду к трамвайной остановке, несу тяжёлый портфель с эпюрами, учебниками, тетрадями. Смотрю под ноги на мёрзлую заиндевевшую землю без снега. А мысли не здесь. Я раздвоился…
Иду. Медленно и лениво, подминая босыми ногами жёсткую траву, опавшую хвою. Солнце, солнце и запах сосновой смолы. Мы идём из Ворзеля в Кичеево вдоль железной дороги по опушке соснового леса. Идём зачем-то к Геркиному бывшему учителю физики, который ещё и художник-любитель. Да какая разница? Факт тот, что мы идём, идём в прекрасный день по прекрасной местности, я, Герка и две девочки. Одна – Люся. В Киеве я её едва знал. Она приехала в соседний дом отдыха, давняя Геркина и Сашкина знакомая. Удивительная девочка: смуглое (весьма красивое) лицо, чёрные волосы и светлые серые глаза, опутывающий голос. Ну её к чорту, эту кошку, подальше от неё, когда она начинает мурлыкать и кокетничать, играя глазами; чувствуешь опасное опьянение. Она очень хорошо всегда одевается.
Она приехала почти одновремённо с ещё несколькими подругами. Это был своего рода рубеж между двумя периодами нашего (моего, Герки и Сашки) пребывания в доме отдыха.
Когда мы приехали, наша комната была полна такого народа, что мы оказались в положении цыплят, затесавшихся среди старых петухов. Вдобавок к этому, оставить что-либо было рискованно. Опасно было и заснуть днём – влепят тебе огрызок огурца в лоб, или подольют воды в постель. Поздно вечером, вернее, уже ночью, когда вернутся с охоты все или почти все "блядуны", в темноте начинались бесконечные споры о том, "кто страстнее", Катька или Маруська (официантки), или ещё что-нибудь в этом роде, сопровождаемое такими доводами и такой руганью, что в комнате начинала ощущаться почти физическая духота, хотелось высунуть голову в окно. И всё же это было замечательное в своём роде явление. Мы молчали и слушали, брали из этого каждый то, что ему было нужно.
Железная винтовая лестничка вела на второй этаж к двум комнатам: маленькой трёхместной женской и нашей. Наша делилась на две поменьше, по пять кроватей; это была, на наше счастье, самая разбитная комната в доме отдыха.
И вот, далеко за полночь, всё стихло, а у нас только начинается жизнь. Из нашей комнаты (непроходной) все переходят в переднюю, размещаются в вольных позах на кроватях "хозяев", и общество с наслаждением слушает жаркий спор двух заклятых идейных врагов – Женьки "Большого" и "Старого" Сашки.
Женька Большой или Женька Белый (в отличие от младшего Женьки Чёрного) – белокурый бандит с жидкими волосами и одутловатым лицом, двадцати восьми лет, харьковчанин, в детстве был выгнан из школы, стал лётчиком, в войну был лишён наград и попал в штрафники, бурной молодостью заработал порок сердца и теперь учился в харьковском втузе.
Его высокий, нервный, слегка заикающийся голос захлёбывается в темноте. Он сторонник "настоящей" любви. Он считает, что бабу надо любить, чтобы всё совершалось в соответствии с его высокими "духовными" запросами, "эдак…с поцелуем" и так далее, а иначе получается "сплошное блядство и паскудство, как у этого кобеля Сашки, и то не баба, которая этого не требует, а настоящая…"
Голос Старого Сашки спокойно гудит в темноте. Старому Сашке лет за сорок, но это железный человек, в одном отношении во всяком случае. Бабы на него молятся, а его истерзанная жена (оставшаяся в Донбассе) желает только, чтоб он ей не изменял. Эта важнейшая человеческая функция просто входит у Сашки в режим дня. Всем он неизменно и невозмутимо обещает жениться. Его официантка даёт ему двойные порции. Возвращается он в комнату ночью, и между ним и Женькой происходит всегда короткий классический диалог: – "Що, Сашка, влупыв? – "А як же, трахнув и пишов". Исчерпывающе, как видите.
И вот теперь они срезались на теоретической основе вопроса.
– Кобель ты, Сашка, настоящий кобель! Разве ж это жизнь? И Маруська твоя…, и Дуська, я б в их сторону и не посмотрел бы!
– Да и они на тебя смотреть не захотят, куда ж ты годишься?
– Как это куда я гожусь? Я, может, и вправду меньше твоего их имел, врать не стану, но тоже на своём веку перепробовал немало, и не так, как ты, по-собачьи, а по-человечески. А тебе что? Тебе пареную репу выдолби, назови Марусей или Катей, и ты доволен будешь!
– И буду, – веско ответствует Сашка, – а ты не сможешь. Я вот, уже старый, а вы со мной не сравняетесь.
– Куда ж нам с тобой, старым ебарем…
Голос слушателя:
– А скажи, Сашка, если собрать всех баб, что ты имел, наполнят они всю нашу столовую?
Сашка (после паузы):
– Пожалуй, наполнят…
– Человек пятьсот будет?
– Пятьсот будет.
А мы слушали и познавали жизнь. Учился жить и "способный юноша" Севка, у которого были синие круги под глазами, и друг Женьки Большого, Женька Маленький. Остальные же были в своей привычной среде. За стенкой, в женской палате, всё было слышно. Время от времени Женька Большой громко кричал:
– Девушки, вы чего подслушиваете? Что это такое, а? Как вам не стыдно!
Правда, публика там была тоже соответствующая.
Таковы были люди.
А природа – природа была прекрасна. И абсолютная свобода. Шум сосен, голубое небо, солнечные поля, пруд, где нельзя утонуть. Можно ходить туда через лес, купаться, можно досыта играть в волейбол, рисовать, можно валяться на траве и смотреть на верхушки деревьев, вспомнить о том, что Костя Некрасов сдаёт сейчас вступительные экзамены. Его редкие письма сухо описывали факты.