Текст книги "Так ли плохи сегодняшние времена?"
Автор книги: Генри Филдинг
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
Юлиан превращается в щеголя
Мне выпало жить в Риме. Рожденный в благородном семействе, я был богатым наследником, и родители, полагая, что иметь при этом способности мне ни к чему, участливо и разумно оградили меня от их развития. Моими единственными наставниками в юности были некий Салтатор, обучивший меня кое-каким па, и некий Фикус, чьей обязанностью было наставить, как бескровным образом, по его выражению, разделаться с мужской головой. Когда я усовершенствовался в этих науках, оставалось немногое, в чем могли посодействовать римские умельцы, обряжавшие и украшавшие папу, и, достаточно обеспечив себя плодами их искусства, в двадцать лет я сделался законченным и совершенным щеголем [156]156
Воплощение в «щеголя» было обещано еще в предыдущей главе. «Должность» героя до такой степени ничтожна, что он совершенно затерялся в истории: никаких значимых событий вокруг него не происходит.
[Закрыть]. С этих пор на протяжении сорока пяти лет я только и делал, что переодевался, пел и танцевал, отвешивал поклоны и строил глазки и в шестьдесят шесть лет, вспотев после танцев, простыл и умер.
Минос объявил мне, что Элизиума я не заслужил и даже вечного проклятья недостоин, и отправил меня в обратный путь.
ГЛАВА XIVПриключения в монашеском образе
Теперь волею судьбы я объявился младшим сыном в одном почтенном семействе и юношей был отдан в школу, однако образование к этому времени пришло в такой упадок, что сам учитель с грехом пополам составлял предложение на латыни, а греческого не знал вовсе, и, мало преуспев в науках и добродетели, я был определен к духовному поприщу и в положенный срок постригся в монахи [157]157
Годы правления Юстиниана II – 685–695 и 705–711. В междуцарствие трон занимал с 698 г. Тиберий III Апсимар.
[Закрыть]. Я много лет затворником просидел в келье, и моя жизнь была мне по нраву, а нрав я имел угрюмый и весьма склонный презирать весь свет, иначе говоря, завидовать всем, кому выпала лучшая доля, и по сему случаю не жаловать и весь род людской. Впрочем, когда надо было, я не гнушался польстить подлейшей твари, например – евнуху Стефану, любимцу императора Юстиниана II, мерзейшему негодяю, когда-либо рождавшемуся на земле. Я не только написал в его честь панегирик, но и в проповедях ставил его всем в пример, благодаря чему совершенно завоевал его доверие и был представлен императору, которого прибрал к рукам теми же средствами, и вскоре расстался с кельей, получив место при дворе. Снискав милость у Юстиниана, я не замедлил толкнуть его на всяческие зверства. Человек я был угрюмый, замкнутый, и счастливые лица были для меня нож острый, отчего всякие забавы и утехи я поносил как мерзопакостный грех, веселость бичевал за легкомыслие, призывал к строгости нравов, а по совести сказать – к лицемерию. Злосчастный император во всем слушался меня и гонениями так возмутил народ, что был свергнут и изгнан.
Я опять замкнулся в своей келье (историки ошибочно утверждают, что меня убили), где и спасся от разъяренной толпы, которую клял на чем свет стоит, и они не давали мне спуску. Пробыв три года в изгнании, Юстиниан переодетым вернулся в Констатинополь и пришел ко мне. Я поначалу сделал вид, что не узнаю его, и, не помня добра, собирался показать ему на дверь, но тут мне пришла мысль выгадать от его посещения, и, громко кляня короткую память и слепнущие глаза, я кинулся ему навстречу и горячо обнял его.
Я задумал выдать его Апсимару, не сомневаясь, что тот щедро оплатит такую услугу. Я радушно предложил ему пробыть у меня весь вечер, и он согласился. Придумав какое-то недолгое дело, я отлучился и побежал во дворец доносить на своего гостя. Апсимар тут же отрядил со мной солдат, но то ли мое долгое отсутствие насторожило Юстиниана, то ли он просто передумал оставаться, только мы уже не застали беглеца, и самые усердные поиски оставили нас ни с чем.
Упустив добычу, Апсимар разгневался на меня и грозил страшными карами, если я не представлю ему свергнутого монарха. Потушив первую вспышку его ярости, пустив затем в ход притворство и лесть, я, хоть и с трудом, отвел его гнев.
Когда Юстиниан вернул себе трон, я, ничтоже сумняшеся, явился поздравить его с воцарением, но он, видимо, как-то прослышал о моем предательстве и принял меня холодно, а позже без обиняков обвинил в содеянном. Я решительно все отрицал, поскольку никаких доказательств против меня не было, он же стоял на своем, и тогда в проповедях и при всяком удобном случае я стал честить его врагом церкви и всех добрых людей, обзывать неверным, еретиком, атеистом, язычником и арианином. Я говорил все это сразу после его возвращения, еще до того, как ужасные свидетельства его бесчеловечности подтвердили мою правоту.
Мне повезло умереть в тот самый день, когда солдаты, посланные Юстинианом против Фракийского Боспора и учинившие там неслыханные зверства, все до одного нашли свою смерть. И поскольку каждый из них был препровожден в ад, Минос утомился судбищем и тем, кто не участвовал в кровавом походе, позволил вернуться на землю, если они того пожелают. Я поймал его на слове и, повернувшись, потек в обратный путь.
ГЛАВА XVЮлиан превращается в скрипача
Местом моего рождения стал Рим. Моя мать была африканкой; красотой она не отличалась, но, видимо, за благочестие ее приблизил к себе Папа Григорий II [158]158
Понтификат Григория II: 715–731 гг.
[Закрыть]. Своего отца я не знаю, наверное, он не представлял из себя ничего особенного, поскольку после смерти Папы Григория, по милосердию своему бывшего добрым другом моей матери, мы впали в крайнюю нищету и были выброшены на улицу, имея единственной кормилицей мою скрипку, на которой я очень недурно играл: я сызмала тянулся к музыке, и благодетель Папа за свой счет образовал меня. Пропитание скрипка давала самое скудное – хорошо, если из толпы слушающих один-другой усовестятся и бросят монетку оголодавшему бедняге, что доставил им радость. А иные умники, с часок послушав меня, отходили, мотая головами и сетуя, что-де позор терпеть в городе таких бродяг.
По правде говоря, рассчитывай мы только на щедрость моих слушателей, мы скоро протянули бы ноги. Пришлось и матери приняться за свой промысел: я услаждал их слух, а она тем временем опустошала их карманы, да так успешно, что скоро мы обеспечили себе безбедное существование и, будь мы поумнее и побережливее, могли бы, подкопив денег, бросить эту опасную и постыдную жизнь, но почему-то удерживаются только трудовые, кровные деньги, а деньги даровые, шальные обычно так же легко и безалаберно спускаются. Вот и мы тратили деньги, коль скоро они есть, не успев узнать своих потребностей и желаний; а с большой добычи мы через силу пускались во все тяжкие и беспутничали без всякой охоты.
Еще долгое время воровской промысел сходил нам с рук, но и на старуху бывает проруха, и пришел наш час: бедную мать поймали с поличным и, прихватив меня как сообщника, доставили нас к судье.
По счастью, судья был известен всему городу как величайший меломан, он частенько звал меня поиграть и сейчас, видимо, решил выразить свою признательность, тем паче что расплачивался всегда мелочно; как бы то ни было, он застращал свидетелей и с такой неприязнью выслушал их показания, что они вынуждены были смолкнуть, а нас с честью отпустили, точнее сказать – оправдали, потому что отпустили нас только после того, как я немного поиграл судье на скрипке.
Нам было на руку еще то обстоятельство, что обокрали мы поэта, и шутник-судья всласть повеселился на этот счет. Поэты и музыканты, говорил он, должны ладить меж собой, поскольку они женаты на сестрах; он объяснил потом, что имел в виду муз. Когда же в качестве улики была предъявлена золотая монета, он разразился хохотом и заявил, что, должно быть, опять настал золотой век, когда у поэтов в карманах водилось золото, а в золотом веке воров не бывает. Он отпустил еще много шуток в этом роде, но я ограничусь теми, что привел.
Нечаянная милость, говорят, служит острасткой, но я с этим не согласен, по-моему, оправдание виноватого делает его самонадеянным, как это было с нами: мы смеялись над законом, ни во что не ставили наказание, которого, мы убедились, можно избежать даже вопреки прямым уликам. Случившееся с нами мы сочли, скорее, острасткой для обвинителя, чем для злоумышленника, и распоясались сверх всякой меры.
Вот хотя бы: однажды нас пустили в дом к богатому священнику, и, пока слуги танцевали под мою музыку, мать ухитрилась стянуть серебряный сосуд; у нее и в мыслях не было кощунствовать, однако эта весьма большая чаша, оказывается, была из церковного обихода, откуда священник заимствовал ее для пирушки с собратьями. Нас тут же обвинили в краже (сосуд нас выдал) и отвели к тому самому судье, что прежде отнесся к нам с таким добродушием; но теперь он был в другом настроении, и едва священник подал на нас жалобу, как судья, не знавший края ни в доброте, ни в строгости, велел раздеть нас донага и бичами прогнать по улицам.
Этот приговор был исполнен с превеликой строгостью, священник самолично поощрял палача, наставляя, что-де тот старается нам во благо; но хотя наши спины были истерзаны в клочья, горше материных и моих страданий было оскорбление, учиненное моей скрипке: ее с победным видом несли впереди меня, толпа над ней глумилась, выказывая тем свое презрение к искусству, в котором я имел честь подвизаться, к благороднейшему из человеческих дерзаний, успехами в котором я чрезвычайно гордился, и поэтому надругательство над скрипкой причиняло мне такие муки, что ради ее избавления я был готов отдать хоть всю свою кожу.
Мать недолго прожила после порки; я прозябал в нужде и ничтожестве, покуда меня не обласкал молодой сановный римлянин: он ввел меня в свой дом, обращался со мной запросто. Пылко преданный музыке, он пожелал обучиться игре на скрипке, но, не имея дарования, весьма скромно преуспел в этом искусстве. Я, впрочем, расхваливал его потуги, отчего он возлюбил меня безмерно. Продолжай я и дальше действовать подобным образом, я бы, наверное, сказочно нажился на его доброте, но я сам уверил его в превосходстве его музыкальных способностей, и свое умение он уже ставил выше моего искусства, а этого я не мог перенести. Однажды мы играли дуэтом, он стал беспардонно врать, и, когда гармония совсем расстроилась, пришлось сделать ему замечание. Вместо того чтобы поправиться, он обвинил меня в оплошке – будто бы я играю не в том ключе. Стерпеть такое от собственного ученика выше человеческих сил; я вспылил, швырнул наземь скрипку и заметил ему, что староват брать уроки музыки. С такой же горячностью он объявил мне, что не нуждается в поучениях бродячего скрипача. В конце перепалки мы вызвали друг друга на музыкальный турнир. Победа досталась мне, но заплатил я за нее дорогой ценой – я потерял друга: язвительно припомнив, сколько добра он мне сделал, уколов позорным наказанием и отчаянным положением, из которого я выбрался благодаря его щедротам, он прогнал меня со двора.
Когда я жил у этого господина, меня кое-кто знал, среди прочих – некая Сабина, благородная дама, будто бы тонко разбиравшаяся в музыке. Прослышав, что мне отказано от дома, она тут же взяла меня к себе, предоставила отличный стол и гардероб. Впрочем, жилось мне у нее не сладко, при чужих людях я был вынужден сносить ее постоянные замечания – тем более досадные, что они не шли к делу; подозреваю, что своими придирками она приблизила мою смерть, поскольку, обученный ради куска хлеба подавлять раздражение, я не давал чувствам выхода и травил себя изнутри, отчего, видимо, и приключилась моя болезнь.
Дама, любившая меня вопреки моим недостаткам – а может, благодаря им, – тотчас пригласила трех знаменитых врачей. Эти врачи за хорошую мзду в продолжение трех дней приходили семь раз; двое пришли и в восьмой, но им доложили, что я только что умер, и, покачав головами, они удалились.
Когда я явился к Миносу, он с улыбкой спросил, не прихватил ли я с собой скрипку, и, получив отрицательный ответ, велел отправляться восвояси и благодарить судьбу за то, что дьявол не любит музыку.
ГЛАВА XVI История премудрого мужа [159]159
Жизнь «премудрого мужа», как и в случае со «щеголем», никак не ориентирована во времени. По логике нарастающей хронологии, он вел свое вполне бессмысленное существование в VIII в.
[Закрыть]
Я снова вернулся в Рим, теперь уже совсем в ином качестве. В моем характере с детства была какая-то важность, я ни разу не улыбнулся, вследствие чего обо мне составилось мнение как о подающем надежды ребенке: одни прочили меня в судьи, другие видели во мне будущего епископа. В два года отец подарил мне погремушку – я с негодованием разнес ее на куски. Добрый родитель, сам мудрый человек, увидел в этом несомненный признак мудрости и восторженно вскричал: – Правильно, малыш! Ручаюсь головой, ты далеко пойдешь!
В школе меня не заставить было поиграть с товарищами – и не потому, что все время отнимали занятия, к которым я не имел ни склонности, ни способностей. Однако мой степенный вид настолько пленил учителя, вообще-то весьма проницательного человека, что он сделал меня своим любимчиком и постоянно ставил другим в пример, им на зависть, а мне на радость; и хотя они мне завидовали, но относились ко мне с тем вынужденным уважением, какое обречен оказывать завистник.
У окружающих я пользовался славой необычайно разумного юноши, добившись ее не без труда: отказ от некоторых развлечений, сопутствующих этому возрасту, стоил мне немалых мук, но горделивое любование собственными выдуманными достоинствами отчасти утешало меня.
Так протекала моя жизнь, ничем знаменательным не отмеченная, до двадцати трех лет, когда, на свое несчастье, я познакомился с молодой неаполитанкой по имени Ариадна. Ее изумительная красота сразу произвела на меня ошеломляющее действие, еще усиленное благородством, простотой и любезностью ее обращения, и окончательно покорила меня беседа с ней. С прелестной непринужденностью она обнаружила глубокий и живой ум. Этому прекрасному созданию было неполных восемнадцать лет, когда я, на свое несчастье, увидел ее у своего близкого приятеля, которому она доводилась родней. Первое время мы виделись очень часто, и я не успел спохватиться, как был пленен ею; тем более что и барышне был по душе поклонник, не скупившийся на восторги.
Пробыв три месяца в Риме, Ариадна вернулась в Неаполь, забрав с собой мое сердце; при этом в самой сдержанности, к которой обязывает молодую женщину безупречная скромность, я видел несомненный признак, что и ее сердечко неспокойно. После ее отъезда на меня нашла хандра, с которой так же трудно жить, как трудно от нее избавиться. Напрасно искал я развлечений – серьезных, разумеется, в особенности предпочитая музыку: они еще больше распаляли мечты и умножали страдание. Наконец моя страсть разгорелась с такой силой, что я стал подумывать о ее утолении. Перво-наперво я стороной справился о достатке ее родителей, чего покуда не знал; вообще же я не обольщался на этот счет, хотя в Риме их дочь была безупречно одета. Как выяснилось, ее состояние превосходило мои прикидки, однако, на взгляд человека благоразумного и осмотрительного, оно было недостаточно, чтобы оправдать наш брак. Мудрость и счастье повели яростную борьбу, и, надорвав мне душу, мудрость одолела. Я решительно не нашел в себе сил поступиться мудростью, которую так старательно наживал и которую оберегал с такой ревностью. И потому я решил любой ценой побороть свое чувство, и цена, признаюсь, вышла дорогая.
Я был поглощен этой борьбой (а она потребовала много времени), когда Ариадна опять приехала в Рим; ее присутствие серьезно угрожало моей мудрости, которая даже в ее отсутствие с великим трудом удерживала свои позиции. Если верить ее словам, в веселую минуту сказанным здесь, в Элизиуме, то я произвел на нее такое же впечатление, что и она на меня. И скорее всего, ее неожиданное появление вынудило бы мудрость смириться, не надумай та, как удовлетворить мою страсть без урона для моей репутации. Надо было сделать ее тайной любовницей, что в тогдашнем Риме не возбранялось, если связь не афишировалась и соблюдались приличия, а там пусть хоть весь город знает.
Я ухватился за этот план и употребил для его исполнения все средства и способы. Раньше всего я подкупом склонил на свою сторону ее духовника и дальнюю родственницу, мою старую приятельницу, но все было напрасно: подобно моей неколебимой мудрости, ее добродетель дала отпор страсти. К моему предложению она отнеслась с невыразимым презрением и скоро запретила мне показываться ей на глаза.
Она вернулась в Неаполь, оставив меня в еще худшем состоянии, чем прежде. Днем я томился и тосковал, ночью мне не было сна и покоя. О нашей любви много говорили, и иные дамы предрекали свадьбу, но мои знакомые опровергли их приговор. – Нет, – говорили они, – у него достанет благоразумия не жениться столь опрометчиво. – Сознаюсь, такой отзыв доставил мне огромную радость, но, по правде, он не окупал страданий, ценой которых я его заслужил.
В борениях с собой я почти решился выбрать счастливый удел, пожертвовав мудростью, когда узнал от друга, что Ариадна вышла замуж. Это известие поразило меня в самое сердце; перед другом я еще выдержал характер, хотя это удвоило муку, зато наедине впал в беспросветное отчаяние и, не раздумывая, отдал бы и мудрость, и состояние, и что угодно еще, лишь бы вернуть ее; но я поздно спохватился, оставалась только надежда, что время исцелит меня. А время не спешило с этим, поскольку Ариадна вышла за римского всадника и была теперь моей соседкой, и каждый божий день я кусал себе локти, видя, какой прекрасной женой она стала и какое счастье я упустил.
Если я вдоволь настрадался из-за своей мудрости, отказавшись от Ариадны, то не очень мне благодетельствовала мудрость и сведя с некой богатой вдовой, которую старинный приятель рекомендовал как чрезвычайно подходящую партию; так оно, впрочем, и было, ибо ее состояние настолько же превосходило мое, насколько Ариаднино моему уступало. Я охотно внял дружескому совету и мудростью до того расположил к себе вдову, женщину разумную и обстоятельную, что скоро добился успеха, и, едва позволили приличия (а она строжайше их блюла), мы поженились – ее вдовству исполнился ровно один год одна неделя и один день: она утверждала, что выдержать срок чуть больше года будет в высшей степени пристойно.
Но, при всем своем благоразумии, эта леди сделала меня несчастнейшим из людей. Она была далеко не красавица, а уж характер имела совсем невыносимый. За все пятнадцать лет совместной жизни не было и дня, чтобы я от всей души не проклял и ее самое, и тот день, когда мы встретились. Единственным утешением мне в самые горькие минуты было неутихавшее одобрение окружающими моего благоразумного выбора.
Как видите, в сердечных делах слава мудрого человека досталась мне дорогой ценой. В отношении прочих дел мудрость стоила дешевле, но и там лицемерие, которым я платил за нее, требовало издержек. Я отвернулся от тысячи малых радостей, якобы презирая их, хотя к ним-то и тянулась моя душа. Не единожды я чуть не задохся, сдерживая искренний смех, и, пожалуй, только в одном случае лицемерие давалось мне безболезненно: когда я смаковал у себя в кабинете книгу, которую на людях поносил. Если высказаться кратко, тем более что и вспомнить мне особенно нечего, то вся моя жизнь была нескончаемой ложью, и для меня было бы счастьем заблуждаться на свой счет, как я вводил в заблуждение других, но, сколько я ни задумывался над собой, я не обнаруживал в себе мудреца, каким был в чужих глазах, и это изрядно отравляло удовольствие от всеобщего признания моей мудрости. Такое самобичевание, на мой взгляд, подобное memento mori [160]160
Помни о смерти (лат.).
[Закрыть]или mortalis est [161]161
Обречен смерти (лат).
[Закрыть], есть прямой враг самообольщению, и оно впрямь способно противодействовать ложной мирской славе. Но то ли большая часть мудрецов не задумывается о себе, то ли, постоянно вводя других в заблуждение, они настолько погрязли в обмане, что и относительно самих себя обманываются, – не могу судить, только совершенно ясно, что очень немногие мудрецы знают про себя, какие они болваны, а мир не знает и это немногое. Право слово, доведись кому заглянуть в тайники мудрости, он увидит занятные вещи: мудрый ненавистник чревоугодия уписывает сладкий крем, мудрый трезвенник сидит с флягой, мудрый воздерженец, да простится мне такое слово, мурлычет над похабной книжкой или картинкой, а то и ласкает горничную.
Завершающим штрихом в картине, где я смотрелся так же нелепо, как во всех прочих моих появлениях на сцене жизни, было то, что моя мудрость сама себя погубила – иначе говоря, стала причиной моей смерти.
Один мой родственник из восточной части империи лишил сына наследства, отказав его в мою пользу. Случилось это глубокой зимой – в самое опасное для меня время, когда я только-только оправился после тяжелой болезни. Имея все основания тревожиться о том, что близкие покойного сговорятся и растащат все, что можно, я посоветовался с другом, человеком степенным и мудрым, как правильнее поступить: самому отправиться или послать для порядка нотариуса, отложив поездку до весны? Честно говоря, я склонялся ко второму варианту: дела мои и без того процветали, и годы уже были не молодые, и наследника я себе не подобрал, если со мной случится несчастье.
Мой друг отвечал, что задача представляется ему совершенно простой и ясной – что сам здравый смысл велит мне немедленно отправляться; что подвернись ему такое счастье, сказал он в подкрепленье, он бы уже был в пути; с твоим знанием жизни, продолжал он, непростительно, чтобы ты дал им случай оставить тебя в дураках, к чему они, можешь быть уверен, только и стремятся; а насчет нотариуса – вспомни-ка лучше превосходный афоризм: «Ne facias per alium, quod fieri potest per te» [162]162
Не делай чужими руками то, что можешь сделать сам (лат.).
[Закрыть]. Я сознаю, что очень некстати и скверная погода, и твоя недавняя болезнь, но мудрый человек должен превозмочь трудности, если они встали на пути необходимости.
Последний довод убедил меня окончательно. Долг мудрого человека я воспринял как непреложный, и необходимость отъезда стала мне очевидна. На следующее же утро я отправился; непогода настигла меня, и, не пробыв в пути и трех дней, я снова слег с лихорадкой и умер.
Если в прошлый раз Минос обошелся со мной благодушно, то теперешнее его обращение было суровым. Совершенно уверенный в себе, я приблизился к вратам, полагая, что буду пропущен без всяких расспросов, только благодаря печати мудрости на лице; дело, однако, повернулось иначе: к моему безмерному удивлению, Минос грозно окликнул меня: – Эй, господин с насупленным лицом, куда это вы спешите? Извольте стать и отчитаться во всем, что натворили внизу. – Я начал свою повесть, все еще надеясь, что меня прервут и врата распахнутся предо мной, однако рассказать пришлось все, после чего Минос, немного подумав, обратился ко мне с такими словами:
– Оставайтесь на месте, господин мудрец. И поверьте, сэр: путешествие обратно на землю будет мудрейшим из ваших деяний и, право, более к чести вашей мудрости, нежели все прошлые ваши подвиги. Напротив того, домогаться Элизиума вам даже и не к лицу. Ведь только глупец понесет бесценный товар в такое место, где он пойдет за бесценок. Не рискуйте же подвергнуться оскорбительным насмешкам и отправляйтесь, откуда пришли: Элизиум не для тех, кому хватает ума не быть счастливыми.
Я был сражен таким приговором, в котором к тому же услышал угрозу, что мудрость мне придется брать с собой на землю. Пусть меня не допускают в Элизиум, сказал я судье, но ведь и таких преступлений за мной нет, чтобы впредь оставаться мудрым. В ответ он велел мне примириться с судьбой, и мы немедля разошлись.