355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генри Филдинг » Так ли плохи сегодняшние времена? » Текст книги (страница 8)
Так ли плохи сегодняшние времена?
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:32

Текст книги "Так ли плохи сегодняшние времена?"


Автор книги: Генри Филдинг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

О ЮМОРЕ, ГЛУПОСТИ И КАК ЭТО СВЯЗАНО С ВОСПИТАНИЕМ-2
«Ковент-Гарденский журнал», № 56, суббота, 25 июля 1752

Hoc fonte derivata.

Horace [89]89
  «Отсюда выйдя, льются беды».Гораций. Оды, III, 6, 19. Пер. Н. Шатерникова. В своем переводе Филдинг смягчает мрачноватый прогноз: «Отсюда все пошло» («These are the
sources»).


[Закрыть]

В заключение предыдущего моего письма я заявил, что итог хорошего воспитания есть не что иное, как то исчерпывающее и благородное правило, к коему, по словам высочайшего авторитета, сводится вся религия и вся нравственность.

Тут, однако, моим читателям будет отрадно приметить, что, так как хорошее воспитание выражается в поведении, только им мы сейчас ограничимся. Посему, быть может, мы будем лучше поняты, ежели переменим слово и прочтем так: Ведите себя с другими так, как вам хотелось бы, чтобы они вели себя с вами.

Это всенепременно обяжет нас обходиться с человечеством крайне любезно и почтительно, ничего не желая более того, чтобы оно так же обходилось с нами. Это весьма успешно обуздает потворство тем буйным и беспорядочным страстям, которые, как мы тщились показать, суть истинные семена юмора, зароненные в сознание человека; росту которых хорошее воспитание надежно воспрепятствует или, по меньшей мере, так затмит и потеснит их, что они не посмеют показаться. Честолюбие, скупость, гордыня, тщеславие, гневливость, склонность к распутству и чревоугодию – все это уничтожится в хорошо воспитанном человеке; или, если Природа иной раз и выглянет наружу, она скроется через мгновение и уже не решится показаться на посмешище.

Юмор же происходит от вовсе противоположного поведения: мы бросаем поводья на шею нашей излюбленной страсти и отпускаем ее на волю. Остроумный аббат, я цитировал его прошлый раз, превосходно показывает это на образцах дурного воспитания, кои он приводит в виде первого явления Смехотворного. «Дурное воспитание (l’impolitesse), – говорит он, – есть не единый порок, но следствие многих пороков. Иной раз это вызывающее незнание приличий или глупая леность, не дозволяющие нам дать другим то, что им положено. Это строптивое злонравие, побуждающее нас перечить склонностям тех, с кем мы общаемся. Это последствие бессмысленного самолюбия, не дающего уступить ни единому человеку; плод спесивого и затейливого юмора, назначившего себя превыше всех правил приличия; или, наконец, оно порождается меланхолическим складом ума, который ублажает себя (qui trouve du ragout) грубым и заносчивым поведением».

Показав, как мне кажется, очень ясно, что хорошее воспитание есть и должно быть настоящим проклятием для Смехотворного, то бишь для всех юмористических проявлений, будет, наверное, не слишком трудной задачей обнаружить, почему эта характерная черта была исключительным образом причтена этой нации.

Для этого я приведу всего две причины, ибо они видятся мне всецело достаточными и сообразными моему намерению.

Первая причина есть столь распространенная в этом королевстве манера не давать никакого образования юношеству обоих полов; я говорю лишь «распространенная», ибо она не без изъятий.

Куда более многочисленная часть знатных юношей возвращается из школы пятнадцати или шестнадцати лет, весьма немногим мудрее и вовсе не лучше оттого, что были отправлены туда. Кто-то возвращается в родные места, в отцовские поместья, где бега, петушиные бои, охота и прочие сельские забавы наряду с курением, выпивкой и вечеринками делаются их обычным времяпрепровождением и составляют все дело и радость их будущей жизни. Другие сбегают в город, к развлечениям, модам, безумствам и порокам, чему они немедля приобщаются. Кто-то и завершает образование в этих «академиях», тогда как других их более разумные родители посылают за границу, дабы те прибавили знание развлечений, мод, безумств и пороков всей Европы к знанию отечественных.

Итак, нам должно выявить главных, основных персонажей юмора, каковые суть шут и фат, и оба едва ли не до бесконечности многообразны в соответствии с различными страстями и естественными наклонностями каждой отдельной особы; и соответственно с их положением. К примеру, различие огромно в зависимости от того, принадлежит ли сельский помещик к вигам или тори; предпочитает ли он женщин, выпивку или собак; и доведется ли городскому щеголю служить своей стране в качестве государственного мужа, придворного, солдата, моряка или, возможно, церковника (ибо набором из этой «академии» пополняются все эти должности); или, в последнюю очередь, удовольствуется ли его самолюбие наименованием «щеголя».

Иным из наших юношей, впрочем, суждено продолжить обучение; эти не только принуждены к более длительному труду в школе, но посылаются потом в университет. Там, если захотят, они могут продолжать читать книги; а захотят (как большая их часть и поступает) – могут бросить это занятие и последовать примеру своих старших братьев, что городских, что сельских.

Это предмет, к которому я подступлюсь с большим разбором, ибо я определенно придерживаюсь того мнения, что университетское образование относится к лучшему из того, что мы имеем; потому как там, по меньшей мере, юношеским наклонностям кладутся известные пределы. Охотник, игрок и пьяница не смогут дать своей блажи такую волю, как если бы они находились дома, лишенные всякого общественного надзора; и наш щеголь, расположенный к городским увеселениям, не найдет ни игорных домов, ни театров, ни половины таверн и веселых домов, каковые им предоставит Ковент-Гарден.

Но при этом – надеюсь, никого не оскорбляя, – скажу, что пока что среди колледжей в университетах нет ни одного, где бы обучали науке хорошего воспитания; где бы читались лекции, подобные блистательным урокам Смехотворного, которые я поминал выше и настоятельно рекомендую моим юным читателям. Потому-то ученые профессора и являют собою отменные образчики юмора, а невежество докторов, правоведов и священников, сколь бы имениты и почитаемы они ни были, поставляют славные истории на потеху тесного круга, а то и всего общества.

Теперь я подхожу к прекрасной половине творения; о ней едва ли, по моему убеждению, можно сказать, что она (в основном) имеет какое бы то ни было образование (в том смысле, в котором я здесь пользуюсь этим словом).

В отношении другой половины моего сельского сквайра, то есть сельской помещицы, я предполагаю, что за вычетом учителя танцев и, может быть, умения кое-как читать и писать, существует весьма малое различие между образованием дочери сквайра и его доярки, которая, вернее всего, является ее ближайшей подругой; более того, малое это различие, я опасаюсь, будет не в пользу первой, которую постоянные славословия ее красоте и богатству делают самым тщеславным и заносчивым созданием на свете и которой в то же время с таким усердием внушаются принципы застенчивости и робости, что та начинает стыдиться и бояться сама не знает чего.

Если каким-то образом это несчастное существо впоследствии оказывается, так скажем, в миру, каким смешным должно быть ее поведение! Если на нее посмотрит мужчина, она смущается; а если он заговорит с нею, она пугается до безумия. Она ведет себя, коротко говоря, так, словно полагает весь другой пол вовлеченным в заговор с целью обладания ее персоною и ее состоянием.

По правде говоря, эта бедная девушка, какой бы она ни виделась особам ее собственного пола, в особенности если она хороша собою, составляет скорее предмет сострадания, нежели насмешки; но что мы скажем, когда время, или замужество, истребит застенчивость и страх и когда невежество, несуразность и неотесанность украсятся вычурностью той же меры – пусть и иного, быть может, вида, – что бытует при дворе? Вот обильный источник того смешного, что мы находим в натуре сельской помещицы.

Все это, я полагаю, будет с готовностью допущено; но отрицать хорошее воспитание у городской дамы может оказаться небезопасным. Учители чтения, письма и танцев, и преподаватели французского и итальянского языков, и учители музыки, а с недавних пор учители игры в вист сообща образуют этот характер. Отсутствует, боюсь, единственно учитель хороших манер. И каковы же последствия? Не только застенчивость и страх делаются совершенно покорены, но заодно пропадают и скромность с благоразумием. Столь далекая от того, чтобы бегать от мужчин, она бегает за ними; и вместо того чтобы залиться краскою, когда благопристойный мужчина глядит на нее или заговаривает с нею, она оказывается в силах, безо всякого волнения, взглянуть в глаза нахалу и иной раз произнести нечто могущее, если он не слишком нахален, вогнать в краску его самого. Таковы приятные составляющие, из которых складывается гумор решительной городской дамы.

Я не могу расстаться с этою частью моего предмета, с которой я был вынужден обращаться чуть более свободно, чем бы мне хотелось: с прекраснейшей частью творения, – не оборонив свою собственную репутацию хорошо воспитанного человека указанием на то, что эта последняя крайность чрезвычайно редка; и что всякая моя читательница или уже являет, или может, когда ей угодно, явить собою образец противоположного поведения.

Вторая важная причина изобилия юмора в этом народе видится мне в том, что торговля каждодневно возводит в звание джентри великое число людей, не получивших вовсе никакого образования; или, выражаясь не столь резко, не состоявших ни в каком обучении, приличном этому званию. Но я столь подробно остановился на первом основании, что уже не имею возможности порицать еще и это; не имею я и настоящей надобности – ибо большая часть читателей, опираясь на сделанные мною намеки, без труда вообразит себе множество юмористических персонажей, коими эдак наполнилось общество. Я закончу пожеланием, чтобы этот превосходный источник юмора по-прежнему оставался при нас, ибо пусть он и может сделать нас несколько смешными, он, безусловно, сделает нас и предметом зависти для всей Европы [90]90
  «Фильдинг утверждает, – писал в „Письмах русского путешественника“ (1801) Н. М. Карамзин, – что ни на каком языке нельзя выразить смысла слова „humour“, означающего и веселость,и шутливость,и замысловатость,из чего заключает, что его нация преимущественно имеет сии свойства». Схожим образом почти столетие спустя (после Филдинга) рассуждал упоминавшийся Барбе в книге «О дендизме» (см. примеч. 45 к «Евридике»): «Сам смысл выражений, характеризующих остроумие каждой нации, не удается полностью передать средствами другого языка. Попробуйте, например, подыскать слова, точно передающие понятия wit, humour, fun,из которых слагается английское остроумие в его неповторимой тройственности» (т. е. остроумие, ум; юмор; шутка, забава). Не поручимся за другие языки, но, похоже, дефиниция Даля «юмор» вполне покрывает семантику трудного английского слова humour. «Юморангл. – веселая, острая, шутливая складка ума, умеющего подмечать и резко, но безобидно выставлять странности нравов или обычаев; удаль, разгул иронии». Что же до преимущественных прав англичан на «сии свойства», то Карамзин сомневается, насколько полно они доступны им: «Замысловатость англичан видна разве только в их карикатурах, шутливость – в народных глупых театральных фарсах,а веселости ни в чем не вижу – даже на самые смешные карикатуры смотрят они с преважным видом, а когда смеются, то смех их походит на истерический». Здесь положительна лишь номинация «карикатура», позднее отмеченная Пушкиным («Англия есть отечество карикатуры и пародии»). Кстати, в Словаре Пушкина нет слова «юмор» – очевидно, ему хватало русских слов, когда требовалось задействовать «шутливую складку ума».
  В кризисные, сотрясаемые сдвигами и переменами времена особенно выявляется социальнотерапевтическая функция юмора. Современный автор А. В. Дмитриев в книге «Социальный конфликт» (2002) дает такую дефиницию: «Юмор – вид комического, умение находить и показывать смешное. Юмор политический является своеобразной реакцией на концентрацию власти в обществе, т. е. носит в основном позитивный характер, поскольку сублимирует агрессию и ослабляет многие межличностные конфликты».


[Закрыть]
.

ПУТЕШЕСТВИЕ В ЗАГРОБНЫЙ МИР И ПРОЧЕЕ

ВВЕДЕНИЕ

То ли рассказанное на следующих страницах было грезами, или видением, некоего весьма набожного и праведного мужа; то ли эти страницы были впрямь написаны на том свете и переправлены к нам, по мнению многих (на мой взгляд, чересчур приверженных суеверию); то ли, наконец, как полагает решительное большинство, они творение образцового обитателя нового Вифлеема [91]91
  Больница св. Марии Вифлеемской, обычно – Бедлам (искаженное Вифлеем), – лондонский приют для душевнобольных.


[Закрыть]
, – все это не суть важно, да и трудно сказать наверняка. Читателю будет довольно узнать, при каких обстоятельствах они попали в мои руки.

Мистер Роберт Пауни, торговец писчими принадлежностями, что держит лавку напротив Кэтрин-стрит на Стрэнде [92]92
  Кэтрин-стрит на Стрэнде – адрес издателя Филдинга Э. Миллара.


[Закрыть]
, человек честный и самых строгих правил, из прочих своих замечательных товаров особенно прославившийся перьями, чему я первейший свидетель, ибо благодаря их особенным качествам мои рукописи более или менее удобочитаемы, – этот, повторяю, джентльмен как-то снабдил меня связкой перьев, с превеликим тщанием и осторожностью обернув их в большой лист бумаги, исписанный, мне показалось, очень корявой рукой. А меня всегда тянет прочесть неразборчивую запись – отчасти, видимо, из благодарной памяти к милому почерку, или потчерку (по-разному пишут это слово), каким писала мне в юности прелестная часть человечества, неизменно мне дорогая, отчасти же из-за того расположения духа, при каком предполагаешь огромную ценность в выцветших письменах, в побитых бюстах и потемневших картинах, непонятно на что еще годных. Поэтому я с примерным усердием приник к этому листу бумаги, но уже через день признался себе, что ничего в нем не понимаю. Поспешив к мистеру Пауни, я с порога спросил, не осталось ли у него еще листов из этой рукописи. Он выдал мне около сотни страниц, сказав, что больше у него не сохранилось, хотя поначалу рукопись была толщиной с фолиант, и что квартировавший у него джентльмен оставил ее на чердаке в расплату за девять месяцев проживания. Далее он сказал, что навязывал ее (это его слова) решительно всем издателям, но те отказались впутываться: кто якобы ничего не разобрал, кто будто бы ничего не понял. Одни усмотрели в ней атеизм, другие – поклеп на правительство, и на том или ином основании все отказались ее печатать. Рукопись видели также в К*** Обществе [93]93
  Основанное в 1660 г. Королевское общество, выполнявшее функции национальной академии наук, в XVIII в. нередко подвергалось сатирическим нападкам просветителей, не видевших большого практического смысла в чересчур специальных исследованиях его членов, близких к «бредоумствованию», как называл подобные «прожекты» А. Радищев. Достаточно вспомнить лапутян в «Путешествии Гулливера» Дж. Свифта.


[Закрыть]
, но там, покачав головами, сказали, что в ней нет ничего, достаточно для них удивительного. Тогда, узнав, что квартирант уехал в Вест-Индию, и не видя от рукописи никакого проку, он, мистер Пауни, и решил пустить ее на обертку. Все, что осталось, сказал он, в моем распоряжении, и он сожалеет об утраченных страницах, раз мне это интересно.

Мне не терпелось узнать, сколько он просит за рукопись, но он удовлетворился уплатой по старому счету: этих денег, сказал он, хватит за глаза.

Я незамедлительно отправил рукопись своему другу, пастору Абрааму Адамсу [94]94
  Абраам Адамс – герой годом раньше вышедшего романа Филдинга «Джозеф Эндрюс».


[Закрыть]
, тот долго вникал в нее и вернул с таким заключением: книга серьезнее, чем кажется поначалу; автор обнаруживает некоторое знакомство с сочинениями Платона, но следовало бы иногда цитировать его на полях, «дабы я убедился, – сказал пастор, – что он читал его в подлиннике, а то нынче, – добавил он, – все козыряют знанием греческих авторов, хотя читали их в переводах и сами не способны проспрягать глагол на ‘mi’» [95]95
  Группа глаголов в греческом языке, имеющая особенности в спряжении. (Примеч. перев.)


[Закрыть]
.

Что касается моего отношения к этой истории, то я нахожу у автора философский склад ума, кое-какое знание жизни и более или менее здравое суждение о ней. Конечно, кто побойчее и поудачливее – тем удобнее думать, что жизнь благодетельствует людям более основательно и что в целом она серьезнее, чем это представлено здесь; не вдаваясь сейчас в спор, скажу только, что мудрых и славных людей, держащихся тех же мыслей, что наш автор, достаточно много, чтобы успокоить его совесть; да и с чего ей быть неспокойной, если он на каждом шагу выводит такую мораль: самое высокое и самое правильное счастье, какое только возможно в этом мире, берет свое начало в великодушии и добродетели; и эту бесспорную истину, заключающую в себе благородную деятельную силу, надобно утверждать в людских сердцах без устали и послабления.

Книга первая
ГЛАВА I
Автор умирает, затем встречает Меркурия, который провожает его до кареты, отправляющейся на тот свет

Первого декабря 1741 года [96]96
  *Иные сомневаются, не должен ли тут стоять 1641 год, ибо такая дата больше сообразуется с обстоятельствами, изложеннными во Введении; однако некоторые пассажи вроде бы касаются событий безусловно позднейших, едва ли не нынешнего или прошлого года. По правде говоря, оба мнения уязвимы, и читатель волен разделить то, какое ему больше нравится. (Здесь и далее примеч. автора.)


[Закрыть]
у себя на квартире в Чипсайде я расстался с жизнью. Некоторое время мне полагалось выждать в мертвом теле, не оживет ли оно ненароком: таково, во избежание могущих быть неприятностей, предписание непреложного смертного закона. По прошествии положенного срока (он истекает, когда тело совсем застыло) я зашевелился; однако выбраться оказалось непросто, поскольку рот, или вход, был закрыт, и тут я выйти никак не мог, и окна, в просторечии называемые глазами, сиделка прищипнула так плотно, что отворить их не представлялось возможным. Углядев наконец слабый лучик света под самым куполом дома (так я назову тело, в котором был заключен), я поднялся вверх, потом плавно спустился, похоже, в дымоход и вышел вон через ноздри.

Никакой узник, выпущенный из долгого заточения, не обонял аромат свободы острее меня, освобожденного из темницы, где я удерживался около сорока лет [97]97
  Филдингу в это время (1741) 34 года.


[Закрыть]
, и, наверное, с теми же чувствами, что и он, обратил я глаза [98]98
  *Пожалуй, «глаза» не очень годятся для духовной субстанции, однако здесь и много раз потом мы вынуждены прибегать к материальным понятиям, чтобы нас лучше поняли.


[Закрыть]
на прошедшее.

Друзья и близкие ушли из комнаты, и снизу доносилась их перебранка из-за моего завещания; наверху оставалась только какая-то старуха – видно, караулила тело. Она крепко спала, и из ее благоухания явствовало, что виной этому добрый глоток джина. Не прельстившись ее обществом, я выпрыгнул в окно, благо оно было открыто, и тут с огромным изумлением обнаружил, что не способен летать, каковую особенность я, еще обитая в теле, полагал присущей духам; впрочем, я мягко опустился на землю, не причинив себе вреда, и, хотя летать мне было не суждено (вероятно, из-за отсутствия оперения и крыльев), я мог совершать такие фантастические прыжки, что получалось не хуже полета.

Я не далеко упрыгал, когда мне предстал высокий молодой джентльмен в шелковом камзоле, с крылышком на левой щиколотке, с венком на голове и жезлом в правой руке [99]99
  *В таком виде бог является смертным в театральных представлениях. У древних этот бог среди прочих своих обязанностей собирал духов, как пастух собирает овец в стадо, и, помахивая жезлом, гнал их на тот свет.


[Закрыть]
. Мне показалось, что я видел его прежде, но он не дал мне времени вспомнить, спросив, когда я опочил. Я сказал, что только что вышел наружу. – Вам ни к чему мешкать, – сказал он, – ведь вас не убили, только убитым приходится слоняться тут некоторое время, а раз вы умерли своей смертью, вы должны немедленно отправляться на тот свет. – Я спросил дорогу. – Извольте, – воскликнул джентльмен, – я провожу вас до гостиницы, откуда отправляется карета. Я провожатый. Возможно, мое имя ничего не скажет вам: я – Меркурий [100]100
  Одна из важнейших обязанностей этого неутомимого бога – сопровождать душу умершего в царство Плутона.


[Закрыть]
. – Вот оно что, – сказал я. – Значит, я видел вас на сцене. – Улыбнувшись на эти слова и не дав разгадки моему недоумению, он устремился вперед, велев мне прыгать следом. Я повиновался и скоро увидел, что мы на Уорик-Лейн; здесь Меркурий остановился, показал мне дом, где нужно справиться о карете, и, пожелав доброго пути, ушел собирать новоприбывших.

Я поспел к самому отправлению, причем не потребовалось ни о чем справляться: со мной разобрались, едва я появился на пороге; лошади готовы, сказал кучер, но нет свободного места; и хотя пассажиров было числом шесть, они согласились ради меня потесниться. Поблагодарив, я без лишних церемоний сел в карету. Мы тут же тронулись в путь, нас было семеро: когда женщины без кринолинов, три женщины равняются двум мужчинам. Возможно, читатель, ты не прочь узнать поподробнее о нашем выезде, поскольку при жизни ты вряд ли увидишь что-нибудь подобное. Карету сладил знаменитый игрушечный мастер, великий знаток по части нематериальной субстанции, из которой и была сделана карета [101]101
  Имеется в виду У. Дерд (или Дердс; ум. 1761), известный лондонский ювелир, игрушечный мастер.


[Закрыть]
. Работа была настолько тонкая, что карета была невидима для живых глаз. Призрачными, под стать пассажирам, были лошади, запряженные в этот необычный экипаж. Всю упряжку, как выяснилось, заездил до смерти какой-то станционный смотритель; и кучер, этот жалкий комок нематериальной субстанции, при жизни удостоившийся возить Великого Петра, или Петра Великого [102]102
  Ближайшим источником сведений о Петре могла быть книга «История войн Карла XII, короля Швеции» Г. Адлерфельда, вышедшая осенью 1740 г.; в переводе ее на английский язык Филдинг принимал участие.


[Закрыть]
, – он тоже пал от голода духовного и телесного.

Таков был экипаж, в котором я отбыл, и если у кого нет желания сопутствовать мне, то пусть они тут и останутся; а желающие благоволят перейти к следующим главам, где путешествие наше продолжается.

ГЛАВА II,
в которой автор опровергает некоторые расхожие мнения о духах, а затем пассажиры излагают обстоятельства своей смерти

Распространено мнение, что духи, подобно совам, видят в темноте, более того: только в темноте и сами становятся видимы. По этой причине многие даже здравомыслящие люди из страха перед такими гостями оставляют на ночь зажженную свечу, дабы те не были видны. Обратно этому мистер Локк решительно утверждал, что и при свете дня дух так же ясно виден, как в самую темную ночь.

Из гостиницы мы выехали в кромешной темноте и точно так же не видели ни зги, как если бы смотрели живыми очами. Хотя мы ехали долго, языки не развязывались – иные попутчики крепко спали [103]103
  *Читавшие у Гомера о богах, объятых сном, не удивятся, что такое возможно и с духами.


[Закрыть]
; мне же не спалось, и поскольку дух напротив меня также бодрствовал, я попытался начать разговор, посетовав: – Как темно! – И холодно до невозможности, – откликнулся тот, – хотя, слава богу, я этого не чувствую за неимением тела. Иначе беда – выскочить на этакий морозец прямо из печи, а ведь я с пылу с жару сюда явился. – Какой же смертью вы умерли, сэр? – спросил я. – Меня убили, сэр, – ответил джентльмен. – Отчего же, – спросил я, – вы не рыщете кругом и не строите козни своему убийце? – Какое там! – отозвался он. – Мне не позволено: меня убили на законном основании. Врач влил в меня огонь своими микстурами, и я сгорел в жару, которым они, изволите видеть, выжигают оспу.

При этом слове один из духов встрепенулся: – Оспа! Господи помилуй! Надеюсь, тут никого нет с оспой? Я всю жизнь от нее берегся, и пока Бог миловал. – Все, кто не спал, расхохотались над его страхами, и джентльмен опамятовался и, смущаясь и даже с краской на лице, повинился: – Мне приснилось, что я живой. – Сэр, – сказал я, – вы, верно, умерли от этой болезни, что и теперь боитесь ее. – Вовсе нет, сэр, – ответил он, – я сроду ей не болел, но она так долго держала меня в страхе, что сразу от него и не избавишься. Поверите ли, сэр, я тридцать лет не выбирался в Лондон, боясь схватить оспу, и только совершенно неотложное дело погнало меня туда пять дней назад. И так велик был мой страх перед этой болезнью, что на другой день я не пошел ужинать к приятелю, у которого несколько месяцев назад жена переболела оспой, а сам в тот же вечер объелся мидий, из-за чего и попал в вашу компанию.

– Готов поспорить, – воскликнул его призрачный сосед, – что никто из вас не угадает мой недуг. – Я попросил оказать нам любезность и назвать его, раз он такой редкий. – Еще бы, сэр, – сказал он, – меня погубила честь. – Честь! – поразился я. – Именно так, сэр, – ответил этот дух. – Я был убит на дуэли.

– А мне, – сказала дух-прелестница, – еще летом сделали прививку, и так удачно все обошлось – только чуть рябинки на лице. Я безумно радовалась, что теперь можно всласть отведать столичных развлечений, а прожила в городе всего ничего: простыла после танцев и прошлой ночью умерла от жестокой лихорадки.

Немного помолчав со всеми (между тем совсем рассвело) прелестница поинтересовалась у соседки, чему мы обязаны счастьем видеть ее среди нас. – Скорее всего, чахотке, – ответила та, хотя оба ее врача ни до чего не договорились: она покинула тело в самый разгар их яростного спора. – А вы, мадам, – отнеслась прелестница к другой своей товарке, – каким образом вы покинули тот свет? – Женщина-дух, скривив рот, отвечала, что она поражена, насколько бесцеремонны некоторые люди; что, возможно, кто-то что-то слышал о ее смерти, только это неверные сведения; и что от чего бы она ни умерла, она с радостью оставила мир, в котором ее ничто не держало и где все глупость и неприличие, в особенности у женской половины, за чью распущенность она никогда не переставала краснеть.

Поняв, что совершила оплошность, прелестница воздержалась от дальнейших расспросов. Она была само добродушие и мягкость, при коих качествах ее пол поистине прекрасен: ласковость более всего пристала ему. Ее облик излучал ту радость, доброту и простодушие, что образуют светозарную красоту Серафины [104]104
  *Здесь имеется в виду известная знатная дама, однако применить к себе эту характеристику приглашается всякая дама – и знатная, и незнатная.


[Закрыть]
, чье лицезрение повергает в трепет и вместе наполняет восторженным обожанием. Не будь того разговора об оспе, я бы подумал, что сама Серафина почтила нас своим присутствием. И все подкрепило бы эту догадку – и здравомыслие ее замечаний, и душевная тонкость, и приятное обхождение вместе с достоинством, сквозившим в каждом взгляде, слове и движении; такие свойства не могли найти более благодарного отклика, нежели в моем сердце [105]105
  *Мы уже просили извинить нам подобное словоупотребление и теперь винимся в последний раз; впрочем, употребить здесь слово «сердце» в переносном смысле представляется более подходящим, нежели на самом деле вменять телесному органу чувства, которые принадлежат душе.


[Закрыть]
, и она не замедлила возвести меня на высочайшую ступень серафической любви. Под таковой я не разумею ту любовь, какой, по справедливому слову, занимаются люди на земле и какая длится ровно столько времени, сколько ею заняты. Под серафической любовью я понимаю наиполнейшую душевность и теплоту дружества, и если, мой достойный читатель, подобное чувство тебе не ведомо, что вполне возможно, то просветить тебя в нем такая же безнадежная задача, как не знающему простой арифметики растолковать сложнейшие материи сэра Исаака Ньютона.

И потому вернемся к предметам, доступным всякому разумению; разговор теперь шел о суетности, безрассудстве и невзгодах земных, от них же только рады были избавиться все путешествующие; замечательно, однако, что, благословляя смерть, мы все досадовали на обстоятельства, ставшие ее причиной. Даже сумрачная дама, прежде всех изъявившая свою радость, – и та проговорилась, что оставила врача у своего смертного ложа. И погубленный честью джентльмен теперь ругмя ругал и свое безрассудство, и роковой поединок. Пока мы так толковали, в ноздри нам вдруг шибанул тяжелейший запах. В летнюю пору точно таким зловонием встречает путника красивая деревня под названием Гаага: это смердит в ее обворожительных каналах стоялая вода, услаждая голландское обоняние и к малому удовольствию иного прочего [106]106
  Здесь отразились личные впечатления Филдинга от Голландии.


[Закрыть]
. При встречном ветре люди с острым нюхом чуют эти ароматы за две-три мили, и чем ближе, тем сильнее благоухание. Так и мы все больше увязали в смраде, который я упомянул, и тогда один дух, выглянув в окошко, объявил, что мы прибыли в какой-то очень большой город; и точно, мы были в предместье, и спрошенный нами кучер сказал: это Город Болезней. Дорога была ровная, как скатерть, и очень завлекательная, если не считать того запаха. Вдоль улиц тянулись бани [107]107
  «Иначе говоря, бордели, – объясняет тогдашний эвфемизм биограф Филдинга П. Роджерс. – Это было всем понятное иносказание, аналогичное сегодняшнему „салон массажа“».


[Закрыть]
, трактиры, ресторации; в окна бань глазели кричаще одетые красотки, в харчевнях прилавки ломились от всевозможных яств; мы въехали в город, дивясь различию с земными порядками: здешнее предместье было куда приятнее самого города. Тут было хмуро и уныло. Только несколько человек увидели мы на улицах, и то в основном старух, да изредка попадался официального вида сумрачный джентльмен в парике, перевязанном сзади лентой, и с тростью, увенчанной янтарным набалдашником. Мы очень надеялись, что тут нет стоянки, но, к нашему огорчению, карета въехала в ворота гостиницы, и нам пришлось сойти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю